Кок задумался и нервно задергался. Я ждал, что он снова выдаст свое “что всегда”, но на этот раз он выпалил:
   – Не знаю! Ясно? Ни хрена я не знаю. Довольны? Удовлетворены?
   И опрометью выскочил из кухни.
   Даже принимая во внимание темпераментность поваров, душевно здоровых или не очень, такая реакция выглядела чрезмерной. И вновь мне не показалось, будто я задал бессмысленный вопрос, – а что еще важнее, я не понимал, как можно готовить суп и тушеное мясо, не зная при этом, из чего готовишь. Я заглянул в кастрюлю, но ситуацию это не прояснило. Поразительно, но определить, что находится в кастрюле, было невозможно. У стола притулился мусорный бак – я и туда заглянул. В баке валялось с десяток только что вскрытых консервных банок. Я достал одну. Голый металл. Этикетки нет, в ведре ее тоже не обнаружилось, остальные банки были столь же голыми и непонятными.
   Я подошел к шкафу, открыл дверцы и уставился на сотни поблескивающих консервных банок, все до единой – без этикеток. Об их содержимом нельзя было сказать ровным счетом ничего. Меня так и подмывает написать, что я пялился на банки, не веря своим глазам, но на самом деле меня переполняло гнетущее чувство, что я очень даже им верю. С какой стати на банках нет этикеток? Может, консервы приобрели по дешевке, закупили бракованную партию, которую, например, накрыло наводнение, этикетки намокли и все поотклеивались? Или за этой безликостью кроется какой-то расчет, намеренная уловка, чтобы заставить пациентов жить одновременно непредсказуемой и постоянной жизнью? Тут послышался шум – это вернулся Кок.
   – Прошу извинить меня, – сказал он. – Во время готовки у меня эмоциональная неустойчивость.
   – Неудивительно. Наверное, вам приходится нелегко.
   – Скажете, когда попробуете.
   Так я и сделал полчаса спустя. Столовая представляла собой довольно тесную Г-образную комнату с низким потолком. Из кухни в столовую вело окно, и один из санитаров разливал не поддающийся описанию суп. Пациент подходил к окошку со своей миской, затем садился за длинный стол, вытянутый вдоль длинного плеча буквы Г. Когда настала моя очередь, я тоже получил свою порцию, и хотя предпочел бы забрать еду и укрыться у себя в хижине, но все же остался, решив проявить солидарность или просто показать, что я отнюдь не нытик.
   Я был готов сесть вместе с пациентами, но все места за большим столом были заняты, поэтому пришлось устроиться одному в малом плече буквы Г, на небольшом возвышении – за столом, который, судя по всему, предназначался для персонала. Мне стало совсем неловко оттого, что я взирал на пациентов сверху вниз. Я надеялся, что придет Алисия или хотя бы Линсейд и не придется есть в одиночестве, но они так и не появились. Вполне объяснимо, учитывая качество пищи.
   Впрочем, суп был не так уж плох, у него даже вкус какой-то имелся. Я чувствовал соль и перец, сладость и кислость, мясо и рыбу, фрукты и овощи, но все это было смешано в такой пропорции, что создавалось ощущение абсолютного равновесия, когда вкус одного продукта компенсировал вкус другого. Тушеное мясо, поданное в качестве основного блюда, мало чем отличалось по вкусу от супа.
   Я ел и не знал, куда смотреть и что делать. В который уже раз я пожалел, что мне нечего почитать, хотя нельзя сказать, что пациенты не попытались развлечь меня представлением. Карла, откровенно дефективная негритянка, заплевала себе всю одежду, кое-что даже перелетало через плечо; Андерс, буйный бритоголовый, пожирал еду так, словно участвовал в конкурсе, кто быстрее съест; Макс, человек, который выглядел всегда пьяным, картинно упал лицом в тарелку.
   Я пытался не смотреть на пациентов, зато они смотрели на меня вовсю. Чувствуя на себе их взгляды, я не смог придумать ничего лучше, как поспешно проглотить обед и поскорее убраться из столовой. Особенно доставал меня взгляд Байрона – юнца с романтической наружностью.
   Хоть я и решил в первый момент, что Байрон совсем мальчишка, на самом деле он был моим сверстником. В лице его было что-то и от ангела, и от беса. Припухлые влажные губы, энергичный подбородок и густые черные волосы. Байрон выглядел одновременно насильником и жертвой.
   Несмотря на безумие, порочность и угрозу, неприкрыто сквозившие в его облике, хромотой он все же не страдал.
   Я покончил с едой и начал торопливо пробираться к выходу. Байрон уже стоял у двери, привалившись к косяку с самым что ни на есть богемным видом; когда я проходил мимо, он проговорил в пространство, но вполне громко и отчетливо:
   – Случайно не Аристотель вопросил: “Почему все люди, преуспевшие в философии, поэзии и искусстве, так меланхоличны?”
   – Да, – сказал я. – По-моему, Аристотель. А случайно не он также писал что-то о черной желчи?
   Байрон довольно кивнул, словно мы поделились сокровенным знанием.
   Все эти первые и случайные контакты с пациентами мало что мне дали, но я надеялся, что это только начало нашего знакомства. Я прекрасно понимал, что не стоит ждать чересчур многого. И если больным порой удается поставить меня в неловкое положение – это лишь верный признак их дееспособности и живого ума. Ведь лучше такие пациенты, чем зомби, сидящие на препаратах. Хотя бы с этой точки зрения экспериментальная методика Линсейда внушала доверие, но я еще долго пребывал в неведении, в чем же она заключается. Пациенты частенько заходили в кабинет Линсейда или к Алисии, иногда я видел, как в окнах кабинетов опускаются жалюзи, но что там происходило после этого, оставалось для меня загадкой.
   Однако за писательство пациенты взялись с несомненным жаром. Они бродили по территории клиники с блокнотами и ручками, иногда заходили в “Пункт связи”, и оттуда доносился треск пишущих машинок, но показывать мне свои творения они не спешили. Никто так и не сдал сочинение, и несмотря на то, что я сгорал от желания почитать хоть что-нибудь, я их не торопил.
   После катастрофы в лекционном зале я довольно долго не общался с Линсейдом, а в редкие встречи с Алисией старался поскорее закруглить разговор. Беда в том, что наши беседы, как правило, заканчивались слезами. Однажды Алисия пришла ко мне в хижину со свертком одежды, и я обрадовался, сочтя этот визит жестом примирения, – пока не увидел, что это за одежда. То были мои собственные вещи – те самые, из пропавшей дорожной сумки. Недоставало лишь футболки с Че Геварой.
   – Где вы это взяли? – неблагодарно спросил я.
   – А что такое? Вам не нравится?
   – Но это же моя одежда.
   – Конечно, ваша. Я только что вам ее дала.
   – Она всегда была моей. Где вы ее взяли?
   – У нас есть источники.
   – А где остальные мои вещи? Книги? Фотографии? Где они?
   – Если хотите знать, эту одежду я нашла.
   – Нашли?
   – Да. В кустах. Наверное, местные мальчишки перебросили через стену.
   – И вы решили всучить мне одежду, которую кто-то перебросил через стену?
   – Так вам она не нужна?
   – Нужна. И много чего еще нужно.
   – Грегори, вы ведете себя несколько истерично.
   – Ничего подобного.
   – Поверьте мне, Грегори, я врач, я понимаю в этом лучше вас.
   – Мне казалось, вы не любите ярлыков.
   Ее терпение лопнуло.
   – Я ухожу, – объявила Алисия. – Мы сможем поговорить об этом позже. Или не сможем.
   Вот так протекала моя жизнь в первую неделю. Я ел и спал. Бродил по территории. У меня случались короткие и двусмысленные беседы. Я занимался “ничем”. Днем было еще не так тяжко, но вот вечера тянулись нескончаемо. Алкоголь и травка, конечно, оказались бы кстати, но, увы, они были недоступны; впрочем, я никогда особо не увлекался ими. Временами меня даже пугала собственная правильность. А вот книг или, на худой конец, радио точно не хватало. Они помогли бы мне скоротать время – равно как и телевидение. Но в клинике не было ни телевизора, ни телевизионной комнаты, и вы поймете, насколько иной была та эпоха, если я скажу, что это обстоятельство меня ничуть не удивляло.
   Большей частью я сидел у себя в хижине, дурея от скуки, одиночества, безволия и подозрений, что я совершил ужасную и дурацкую ошибку; я ловил ночные звуки, прислушивался к скрипу деревьев, к возне неведомых зверушек, к далекому шуму машин. Я смотрел на здание клиники, где всегда горел свет, находил окно кабинета Линсейда и видел, как он то беспокойно расхаживает по кабинету, то, подскочив к столу, что-то лихорадочно пишет.
   А как-то ночью, когда я размышлял о Линсейде и в сотый раз вопрошал себя, как ему удалось заморочить Алисии голову, он вдруг собственной персоной нарисовался в дверях моей хижины. Шагов я не слышал и потому растерялся, прекрасно сознавая, сколь праздным и никчемным сотрудником, наверное, выгляжу в его глазах. Но Линсейд смотрел как-то по-доброму и это окончательно сбило меня с толку.
   – Вы не возражаете, если я войду? – спросил Линсейд.
   С чего бы мне возражать? И как я могу ему помешать?
   – Как дела?
   Я хотел сказать правду, но не успел открыть рот, как Линсейд продолжил:
   – Не говорите. Постараюсь догадаться. Вы изнываете от скуки, одиночества и своего безволия. И вы подозреваете, что совершили ужасную и дурацкую ошибку.
   Его проницательность меня поразила.
   – А еще, – добавил Линсейд, – вы не знаете, справитесь ли с работой. Вы даже не знаете, в чем заключается ваша работа. Вы растеряны. Вы пришиблены и напуганы. Вы не понимаете, что вы здесь делаете. Вы даже не понимаете, кто вы сейчас.
   Разумеется, он был абсолютно прав, и в иных обстоятельствах его слова встревожили бы меня или разозлили. Вообще-то я не люблю, когда меня видят насквозь, не нравится мне быть банальным, одномерным существом, но сейчас меня согрела мысль, что хоть кто-то меня понимает.
   – Не волнуйтесь, – сказал Линсейд. – Все это совершенно нормально.
   Мне стало легче оттого, что мои переживания не выходят за рамки заурядного.
   – Правда?
   – Да. Я вижу, как вы сидите здесь один, ничего не делаете, хотите чем-то заняться, но не знаете, чем именно, и я прекрасно понимаю ваши мучения. Но я вам говорю: ничегонеделание – сейчас самое лучшее для вас занятие. Непросто быть чистым листом бумаги. Освободиться от страхов, желаний, мыслей, стремлений, действий – вот достойная и благородная цель. Если вы преуспеете в этом, то станете полезнейшим членом нашего коллектива.
   Я пялился на него, наверняка пялился тупо, и не находил слов.
   – Превосходно, – сказал Линсейд. – Вы уже поняли, как важно освободиться от слов, от необходимости отвечать. Вы молодец.
   И он ушел. Гений растворился в ночи, а я остался гадать, являются ли его слова высшей мудростью или же бредом сивой кобылы.

9

   Непосвященного (а трудно найти человека более непосвященного, чем я, который только-только прибыл в клинику Линсейда) можно простить за незнание разницы между копрофилией, копролалиеи и копрофемией; поэтому позвольте внести ясность.
   Копрофилия – буквально “любовь к экскрементам”; и я не знаю, что сказать об этом, кроме как: отвратительное извращение, с которым я не хочу иметь ничего общего.
   Остальные два понятия гораздо интереснее и имеют больше отношения к делу.
   Копролалия – дословно “фекальная речь”, состояние, немного похожее на синдром Туретта, когда больной не может удержаться от непристойностей, где бы он ни находился: в супермаркете, на исповеди, на концерте Брамса. В некоторых учебниках говорится, что такой человек играет со словами так же, как копрофил играет с фекалиями, так что и это не самая приятная и совсем не сексуальная штука.
   А вот копрофемия может в определенных обстоятельствах быть и тем и другим.
   Копрофемия заключается в использовании непристойностей как составной части сексуальной игры. В своем крайнем проявлении это – пагубное извращение, когда непристойные слова становятся важнее, нежели сам секс, но в менее выраженной форме – довольно безвредная причуда, усиливающая сексуальное удовольствие.
   Но, как я сказал, у меня не было даже отдаленного представления об этих болезнях и различиях между ними; и если бы кто-нибудь сказал мне, что эти различия станут для меня очень важны, я вряд ли поверил бы.
   Как бы то ни было, это случилось в пятницу вечером. Завершилась моя первая рабочая неделя, хотя и без работы в строгом смысле этого слова (поскольку я ни хрена не делал); признаться, этот маленький юбилей никак не сказался на атмосфере, царящей в клинике, или на ее деятельности. После разговора с Линсейдом я лег спать – не потому, что устал, а потому, что не смог придумать иного занятия.
   Я лежал, безуспешно пытаясь заснуть, поскольку в голове крутились все те же вопросы. Что я здесь делаю? Нужно ли мне признаться? Ну и так далее – и вполне естественно, что постепенно мысли мои обратились к Алисии. Нельзя сказать, что я предавался сексуальным фантазиям, – это было бы слишком просто, слишком однозначно. Я все еще боялся, что выставил себя перед ней полным кретином. Она почему-то захотела, чтобы я работал в клинике, и, дабы затащить меня сюда, пустила в ход все свое обаяние, если, конечно, это слово здесь уместно. Обаяние… разве не отвратительно? Но как только я оказался здесь, от обаяния не осталось и следа. Конечно, это вовсе не означает, что она дурной человек, – но уж точно означает, что я полный идиот. Я был обижен, я чувствовал, что меня использовали, и все же мне хотелось продолжать. А чего еще я мог хотеть? Секса? Любви? Романа? Встречи родственных душ? Почему бы и пет? Я не отказался бы ни от одного из этих вариантов, хоть и сознавал: надеяться на такое или тем паче требовать – большое нахальство с моей стороны. Я вполне бы удовлетворился компанией, дружеским общением, возможностью с кем-нибудь поболтать. В общем, Алисия не выходила у меня из головы – а потом она вдруг оказалась рядом.
   Наверное, я все-таки ненадолго заснул, потому что не слышал, как открылась и закрылась дверь, но внезапно обнаружил, что лежу в кромешной темноте и слышу голос Алисии:
   – Здесь найдется место еще для одного человека?
   И она хихикнула. Из ее голоса исчезли сталь, агрессия и профессиональная бесстрастность, к которым я привык за последние дни. Это была прежняя Алисия, та самая, которую, как мне казалось, я знал.
   Я шарил в темноте, нащупывая выключатель, но Алисия сказала:
   – Я предпочитаю без света.
   В других обстоятельствах подобные слова, наверное, слегка разочаровали бы, но я был так доволен, что она все-таки пришла, так удивился и обрадовался, что у меня и в мыслях не было возражать. Она села на кровать, и я протянул к ней руку. Мои пальцы коснулись груди. Одежды на Алисии не было. Тело было теплым и гладким, я чувствовал, как ритмично пульсирует кровь под кожей. Ладонь моя скользнула по талии, к бедру. Алисия была совершенно голая.
   – Ну, хочешь трахнуть меня? – спросила она.
   В каком-то смысле это была самая неожиданная фраза, которую я слышал от нее.
   – Н-ну… Конечно, – ответил я.
   Она выдохнула. Тихий такой, одобрительный звук.
   – И ты будешь целовать мне груди, чтобы встали соски, потом займешься моей щелкой, станешь покусывать, прижмешься к ней губами, уткнешься носом, будешь лизать мне клитор, пока у меня там все не намокнет и не начнет капать, и тогда ты возьмешь свою толстую елду и воткнешь ее мне сначала в рот, а затем в мою дырку? И ты будешь долбить меня, пока я не закричу, пока не заору, пока не вопьюсь ногтями тебе в спину, и тогда ты накачаешь меня горячей, густой спермой?
   Мне впервые предлагали заняться сексом в таких выражениях, но ведь до сих пор я и не имел отношений с любительницей копрофемии – я и слова-то такого не знал.
   – Ну, раз ты так говоришь… – пробормотал я.
   Наверное, я всегда знал, что порнография кроется преимущественно в словах, нежели в действиях. Суть не в том, что ты делаешь, а в том, как ты это описываешь (хотя, полагаю, кое-что, например копрофилия, так и останется мерзостью, как бы поэтически ее ни воспевали). В общем и целом половой акт не меняется, описываешь ты его поэтически, иносказательно или похабно. В словах Алисии не было ничего поэтического или иносказательного. Она возбуждалась от непристойностей, от их произнесения, и я тоже возбуждался, хотя, мне кажется, меня больше возбуждало ее возбуждение, чем ее слова.
   Я потянул Алисию на кровать, начал целовать, гладить, и тут она сказала:
   – Скажи, что ты собираешься со мной делать.
   Эти слова меня немного смутили.
   Во-первых, я не был уверен, что секс – такое занятие, когда один что-то “делает” с другим. Я предпочитал считать секс совместным действом, и если хотите, можете обзывать меня жалким старым либералом.
   Во-вторых, я вдруг ощутил себя невинным. Несомненно, главная причина этому – Кембридж. В те времена парней в университете училось в семь раз больше, чем девушек, так что сложностей с этим делом хватало. Верно, мне удавалось найти девушек, которые хотели или хотя бы не отказывались лечь со мной в постель, но ничего особо эротичного в этих упражнениях не было. Как правило, мы просто ложились вместе и надеялись, что получится классно. Да и после университета продолжалось в том же духе – с Николой. Наш секс был незатейливым и здоровым, без выкрутасов и по большому счету – пресным. Никто и никогда не просил меня говорить, что я делаю или собираюсь делать; да что там, некоторые девушки соглашались лечь в койку только при условии, что никаких слов не будет – ни во время, ни после. Мне очень хотелось выполнить желание Алисии, но вдруг откуда-то навалилась жуткая скованность. Нет, дара речи я не лишился, да и не сказать чтобы вдруг застеснялся, однако нужные слова куда-то неожиданно подевались.
   – Ну, я собираюсь хорошенько тебя поиметь, – неловко пробормотал я.
   – И как именно ты собираешься это сделать?
   – Я вставлю свой пенис в твое влагалище и потом…
   – Нет, – сказала она немного раздраженно, но не сердито, по крайней мере пока. – Ты не будешь вставлять свой пенис в мое влагалище. Ты будешь меня ебать. Ты засунешь свой вонючий хуй в мою раскаленную пизду.
   – Точно, – сказал я и попробовал поупражняться в непристойной лингвистике.
   Я старательно произносил слова, выражения и порнографические конструкции, которые так нравились Алисии, но, боюсь, выходило у меня не очень-то убедительно. Временами мне казалось, будто я импровизирую дурной диалог на каком-то кретинском театральном мастер-классе. По счастью, Алисии хватало и собственной роли в диалоге – или, точнее, в монологе.
   – Да, точно. О-о-охуительно! Пихай! Я хочу почувствовать, как твои волосатые яйца бьются о меня. Мерзкий, грязный ебарь.
   И все в таком духе – довольно долго, причем все громче и громче. Время от времени она хрипела или визжала, но в основном разговаривала – Алисия оказалась весьма говорливой, весьма красноречивой.
   Она и обо мне не забывала. Все подбивала испробовать что-то новенькое, познать новые высоты, постичь новые глубины, она давала мне прямые указания, подсказывала, что делать, подсказывала, что ей нравится. А я и не возражал. Приятно ведь, когда женщины говорят, чего им надо. И отчасти то были не просто указания, но и комментарий – в самых бесстыдных выражениях – наших действий. И хотя в результате комментарий и действие оказались нераздельными, удовольствие, которое Алисия получала от слов, похоже, не зависело от самого действия. Я радовался, что она так сильно реагирует, но при этом никак не мог избавиться от ощущения, что в ее поведении не хватает естественности. Мне чудилось, что она не столько импровизирует, сколько цитирует, а все свои непристойности взяла из какой-то порнушной книжки, которую вызубрила наизусть от корки до корки.
   Не могу сказать, чтобы я не одобрял такого. Уже в то время я знал, что хороший секс – всегда повторение пройденного. Мы знаем, что нам нравится, и потому придерживаемся привычного, и пусть всем нам кажется, будто главное удовольствие кроется в новизне, после определенного возраста новизна уже маловероятна. Если в своей жизни вы не делали того и этого, скорее всего, не станете делать и дальше – никогда не станете. Копрофемический секс с Алисией был, конечно же, мне в диковинку, но меня одолевало неприятное ощущение, что реакция Алисии, ее, если хотите, шоу лично ко мне имеет мало отношения.
   Нет, я не был совсем уж роботом. Я не просто подчинялся приказам. Я сохранял контроль над собой, но все же, когда женщина говорит, чтобы ты сосал ей груди, лизал клитор, засовывал язык в анус, надо быть очень своевольным человеком, чтобы делать что-то другое. Приказы (или, скажем мягче, пожелания) Алисии удивляли разнообразием, и я мало что мог придумать новенького.
   После того как я “отхлестал ее горячей, вонючей, дымящейся спермой”, если выражаться словами Алисии, мы лежали рядом в приятном молчании. Когда твоя партнерша исчерпала все запасы сексуальных непристойностей, трудно подобрать новые слова. Да по правде говоря, и не было в словах никакой нужды. Я был на седьмом небе от счастья – лежал в темноте, обняв Алисию, молчал и не шевелился. И я спросил себя, уж не это ли имел в виду Линсейд, говоря об освобождении от слов и реакций. Я даже вспомнил, что он сказал мне той ночью, когда я сидел взаперти: темнота и тишина могут успокаивать и поддерживать. Разумеется, у меня остались бы совсем иные впечатления от войлочной палаты, если бы со мной там была Алисия, а “ничего” в постели рядом с Алисией сильно отличалось от “ничего”, которому я предавался в этой хижине всю минувшую неделю. И еще я подумал, что Линсейд, похоже, знал, что говорит. А потом до меня дошло, как же это подло – лежать в постели с Алисией и думать о Линсейде. И я поспешил выкинуть его из головы.
   Первой заговорила Алисия:
   – Этого не было, ясно? Меня здесь не было. Мы не занимались сексом. Никто не должен знать – ни Линсейд, ни персонал, ни больные, никто. Если у кого-то возникнут подозрения, я буду все отрицать до последнего вздоха. Если ты кому-нибудь скажешь, я назову тебя лжецом, скажу, что ты все выдумал, сочинил себе болезненную фантазию. Ясно?
   – Ясно, – ответил я.
   – Хорошо, – сказала она уже мягче, свернулась клубком, прижалась ко мне, снова стала нежной, ласковой, быть может даже любящей.
   Хотел бы я знать, сколько времени это продлится.

10

   Я не знаю, действительно ли я спал с Алисией в ту ночь. Я знаю, что она лежала рядом, когда я заснул, и знаю, что ее не было рядом, когда я проснулся, – так что, возможно, вообще ничего не было. А еще я знаю, что мне снилось, будто занимаюсь сексом с Алисией, но утром события ночи кажутся такими призрачными.
   Меня разбудил стук в дверь. Я привстал, увидел, что Алисии нет рядом, и почти обрадовался. Пусть и не так сильно, как Алисия, но я тоже хотел скрыть случившееся, и мне не очень-то улыбалось, чтобы нас застиг в постели кто-то из тех, кто мог сейчас стучать.
   Я встал, приоткрыл дверь и обнаружил за ней Реймонда.
   – Не желаете приобрести беспошлинные товары, сэр? Шутка.
   Я непонимающе смотрел на него. На этот раз Реймонд не прихватил столик на колесиках, не предлагал кофе, а открыв дверь пошире, я увидел, что он не один. За его спиной стояли остальные девять пациентов клиники Линсейда. Они выстроились вдоль хижины молчаливой неровной шеренгой. Одни взирали на меня с надеждой, другие – с мольбой, третьи не скрывали своего возбуждения, четвертые вообще прятали глаза. Но все они, казалось, сознавали великую значимость своего визита. Я посмотрел на часы. Шесть часов утра.
   – Какого черта вы хотите от меня в шесть часов утра в субботу?
   Никто не произнес ни слова. Когда же молчание стало мучительным, вперед снова вытолкнули Реймонда.
   – Мы вам принесли кое-что почитать, – сказал он.
   И они принялись передавать по цепочке картонную коробку – словно пожарное ведро; коробка легла на порог хижины. Крышку откинули, и я увидел, что коробка доверху забита бумагой, машинописными листами. Пациенты прибыли сдать мне свои сочинения – десять вариаций на тему “Луна и грош”. Меня потрясла, даже ошеломила их необычайная производительность. В коробке должно было поместиться не меньше тысячи страниц – по сто страниц на больного. Да это не просто плодовитость, это маниакальная плодовитость. Придется как следует потрудиться, чтобы прочесть все это, хотя именно чтения мне недоставало всю неделю.
   – Спасибо, – сказал я. – Большое спасибо. Я встречусь с вами, как только смогу.
   – Мы могли бы погулять тут неподалеку, пока вы почитаете, – сказал Реймонд.
   – Нет. Вам бы не понравилось, если бы я стоял у вас над душой, пока вы пишете, правда?
   Пациенты согласились с разумностью моего довода и торжественной, скорбной процессией двинулись прочь. Наверное, следовало вернуться в постель, к снам об Алисии, но коробка, полная исписанных листов, неудержимо манила. Я оделся и приготовился трудиться. Я чувствовал себя удивительно бодро. Наконец-то появилась хоть какая-то работа. Ведь именно для этого я здесь.
   Я достал из ящика листы и разделил их – разложил на десять стопок. Задача оказалась труднее, чем я предполагал. Страницы не были пронумерованы, и не в каждой рукописи имелись логически понятные начало или концовка, но с помощью здравого смысла, интуиции и шрифтовых особенностей я разобрался.
   После чего приступил к чтению. Я не стал читать каждую рукопись от начала до конца – мне не терпелось познакомиться с авторскими стилями. Я наугад выбирал то страницу, то начало абзаца, то пару предложений. Я смаковал вкус, аромат и смысл предстоящей работы. Но вскоре я все-таки вернулся к началу – хотя нельзя сказать, что в этих работах имелось какое-то начало – и принялся читать и перечитывать сочинения. Скрупулезно, тщательно, добросовестно.