Опыта общения с душевнобольными у меня не было, но в университете я сталкивался с теми, у кого съезжала крыша – перед экзаменами или после разрыва с девушкой, – и, честно говоря, эти парни не производили впечатление людей, приобщившихся к высшей истине или высшей реальности. Их проблемы в общем-то ничем не отличались от наших; просто решали они их более демонстративным, отчаянным и саморазрушительным образом.
   Точно так же я ни хрена не знал и о лечении сумасшествия. Я наслушался жутких рассказов и разделял общепринятое мнение о лоботомии и лейкотомии, шоковой терапии и ледяных ваннах, о пилюлях, вызывающих апатию, о спровоцированной инсулиновой коме. Не нужно быть сердобольным либералом, чтобы проникнуться отвращением к подобным методам.
   Поскольку на всех нас повлияли шестидесятые, я знал об эффектных и рискованных методах лечения, которые применялись во имя революции и душевного здоровья, – все эти первородные вопли, имитации родов и оргонные ящики[23], плавучие резервуары и групповой секс. Меня не удивило, что клиника Линсейда применяет “экспериментальную” методику, но мне хотелось знать, насколько дики здешние эксперименты. Я говорил себе – и не без оснований, – что Алисия не станет впутываться ни во что опасное и сомнительное. А сам факт, что они наняли преподавателя литературной композиции, свидетельствовал, что в клинике не практикуют ничего из ряда вон выходящего. Вот если бы они приглашали учителя актерского мастерства, можно было бы встревожиться.
   Я поймал Алисию на слове и не стал читать книги о сумасшествии и методах лечения, но пару учебников по литературной композиции прочесть пришлось. Я обшарил несколько книжных магазинов и нашел немало книг, уверявших, будто они научат писать, а в некоторых случаях – даже что научат вас, как научить писать других. В одних книгах обнаружились вполне практические и приземленные вещи, другие были просто претенциозными. В некоторых давались простые советы и упражнения, другие упирали на духовное развитие. Разумеется, ни одна не предназначалась для психиатрических учреждений, и, наверное, уже тогда я понял, что не смогу положиться на учебники, но все же купил парочку, и теперь они лежали у меня в дорожной сумке как весьма ценный реквизит.
   Но когда под проливным дождем я стоял у ворот клиники Линсейда, все эти проблемы безумия и методов его лечения казались мне довольно абстрактной штукой. Тогда меня занимала куда более неотложная проблема: как пробраться внутрь? Я не сомневался, что рано или поздно кто-нибудь войдет в ворота или выйдет из них, и тогда я, разумеется, проникну в клинику, и, если бы не дождь, я бы наверняка набрался терпения и подождал. Но дождь лил все сильнее, и укрыться от него было совершенно негде, поэтому я повнимательней присмотрелся к воротам и решил, что, несмотря на внушительную высоту, смогу их одолеть. Ворота украшали чугунные завитушки – есть за что цепляться и на что опираться, если бы кому-то взбрело в голову перелезать через них. И я решил форсировать эту преграду, добежать до главного входа и найти того, кто откроет ворота, чтобы я смог забрать вещи. Затея была не из простых, да и крайней необходимости в ней, если честно, не было, но план не казался таким уж идиотским или безумным.
   Я начал карабкаться вверх, что оказалось гораздо сложнее, чем я предполагал, поскольку мокрое железо скользило и пальцы временами срывались. И все же я сумел добраться до верха более-менее без приключений, перекинул ногу, оседлал ограду, и тут нога моя потеряла опору, я замахал руками и повис на перекладине ворот. С каждой стороны болталось по одной руке и ноге, половина меня находилась в клинике, половина – во внешнем мире, и я отчаянно пытался удержать между ними равновесие. Я старался изо всех сил, возможно даже взывал о помощи, и помощь пришла – в каком-то смысле.
   Из здания клиники выскочили двое мужиков, которых я уже видел. Это были санитары, что увели голую Черити после нашей схватки. Вид у них был деловой и подтянутый – как у спортсменов, вышедших на разминку перед матчем. Хотя я их узнал, они, судя по всему, меня не узнали.
   Глядя, как они карабкаются ко мне, я поначалу даже обрадовался. Вот она, помощь, – думал я. Но их поведение, их движения и возглас: “А ну слазь оттуда, урод чеканутый!” – недвусмысленно намекали, что отнюдь не человеколюбие движет этими людьми. Похоже, они приняли меня за беглого пациента. Санитары попытались стащить меня самым что ни на есть грубым образом. Один вцепился мне в лодыжку и дернул. Я перевалился через ворота и полетел головой вниз, очерчивая окружность, центром которой являлась моя бедная лодыжка; лишь инстинктивно прикрыв голову руками, я не позволил своему черепу вмазаться в мокрый асфальт. Я приземлился на локти и замер, судорожно втягивая воздух, боясь пошевелить сломанными костями. Спустя секунду санитары рывком подняли меня на ноги и поволокли в клинику. Именно туда я и стремился, но мое прибытие произошло не совсем так, как мне хотелось.
   Естественно, мои вещи остались мокнуть под дождем снаружи. Когда санитары втащили меня в дверь и пронесли через приемный покой, где мое трепыхавшееся тело не вызвало никакого интереса у дежурной медсестры, один из санитаров проворчал:
   – Давно пора пустить ток. Иначе этим козлам мозги не вправишь.
   Я попытался что-то сказать, объяснить, что я хотел войти, а не выйти, но от шока и судорожного дыхания речь моя, должен признать, прозвучала не слишком членораздельно. Понятно, санитары решили, что я брежу, и вскоре я понял, что меня толкают по центральному коридору мимо череды одинаковых серых дверей, за которыми обитают больные. Вид одной из дверей санитарам понравился, и мы остановились. Один открыл дверь, а другой швырнул меня в теплую, затхлую, непроглядную тьму. Я услышал, как захлопнулась дверь и щелкнул замок.
   Я находился в палате, обитой чем-то мягким, – очень непривычное ощущение; и в другой ситуации я бы наверняка задумался, к чему бы это, и сообразил, что обитые палаты встречаются скорее в фильмах и комиксах, чем в современной психиатрической практике. Я попытался встать и ткнулся в мягкую стену. Глаза ничего не различали в кромешной тьме, но я предположил, что смотреть здесь особенно и не на что. Поначалу я даже обрадовался, что очутился в этой комнате. По крайней мере, здесь тепло. По крайней мере, я проник в клинику. Но ощущение комфорта продержалось недолго, и вскоре меня одолели более естественные в таких обстоятельствах гнев и возмущение. Страха в тот момент еще не было, поскольку я не сомневался, что вскоре санитары или кто-нибудь другой обнаружат, что в клинике появился лишний больной. После чего, как я мнил, все кинутся извиняться, санитары получат нагоняй от доктора Линсейда, а возможно, и от Алисии. Потом меня с извинениями освободят и станут обращаться со мной, как с лордом, пытаясь загладить вину, а я любезно приму извинения, прощу их и постараюсь увидеть в случившемся смешную сторону. Но надежды эти вскоре угасли.
   Тянулись бесконечные часы, я то стоял, то сидел, то сжимался клубком, то распластывался на полу. Я совершенно потерял счет времени, когда из-за двери наконец донесся шум, а под потолком вспыхнул яркий свет. Комната обрела очертания: она оказалась меньше, уродливее и обыденнее, чем та, что нарисовалась у меня в мозгу. В замке заскрежетал ключ, дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Линсейд.
   – Мистер Коллинз, – провозгласил он, – добро пожаловать в клинику Линсейда.
   Никаких извинений, никаких попыток загладить вину. Я был в ярости.
   – Как вы себя чувствуете? – спросил Линсейд.
   Я чуть не лишился дара речи, но все-таки сумел вымолвить:
   – Ни хрена себе! А как, по-вашему, я должен себя чувствовать?
   – Полагаю, вы чувствуете легкую тревогу, обеспокоенность.
   – Очень хорошо, доктор, – сказал я. – Надеюсь, вы меня отсюда выпустите?
   – Скоро, – пообещал он, – но сначала давайте проанализируем ваши чувства.
   – Да пошли вы!
   – Потерпите еще немного, мистер Коллинз, – сказал он, и я не мог помешать его просьбе. – Поначалу, попав в эту комнату, я уверен, вы испытывали гнев, потому что с вами обошлись не так уважительно, как, по вашему мнению, следовало. Но гнев – весьма нестойкая эмоция, ей трудно предаваться долгое время. Затем явился страх, вызванный темнотой, одиночеством, незнакомым местом. В такие мгновения на первый план обычно выползают атавистические страхи, которые часто возникают в темноте. Но время шло, а воображаемые ужасы все никак не сменялись реальными. И вы успокоились. Перестали волноваться. Темнота обволакивала вас дружеским плащом, поддерживая и защищая. Темнота стала источником силы. Вы подчинились ее власти. На вас снизошло спокойствие. Отсутствие света, визуальной сумятицы вызвало у вас ощущение свободы. Вскоре вы уже чувствовали себя как дома.
   – Неужто? – проворчал я. – В самом деле?
   – Да. Если вы заглянете в себя, то, думаю, обнаружите, что так оно и есть. И тогда вы поймете, в чем заключается суть методики, которая применяется в клинике Линсейда.
   – Вы хотите сказать, что со мной так поступили намеренно? Что вы решили испытать на мне свой метод лечения?
   У него не хватило наглости признать, что так оно все и было.
   – Нет, не совсем, – сказал Линсейд. – Санитары действительно допустили ошибку – на мой взгляд, простительную, – но, воспользовавшись случаем, я решил продемонстрировать вам, как ошибку можно обратить в пользу.
   – Для кого – для вас или для меня, доктор?
   Я подумывал, не прыгнуть ли мне на него и не вмазать ли как следует по этой широкой, самодовольной роже. Это было бы так приятно. Но я не стал. Как бы плохо ни прошел твой первый день на новой работе, не стоит ввязываться в драку с начальником, если ты, конечно, не ищешь неприятностей. Вместо этого я потребовал:
   – Выпустите меня. Немедленно.
   Линсейд глубоко вздохнул, словно только что провалился его дерзкий эксперимент – причем исключительно по моей вине, потому что у меня не хватило понимания и чуткости, и ничего изменить уже нельзя. Он признал, что я достаточно натерпелся за эти часы.
   – Можете идти в свою хижину, – сказал он, открывая дверь.
   Меня отпускали. Аудиенция у великого человека окончилась.
   Первым делом я решил взглянуть, что творится с моим скарбом. Я прошел через все здание клиники, миновал приемный покой, миновал стол дежурной медсестры, которая снова не обратила на меня внимания, вышел через главный подъезд и по дорожке направился к воротам, которые, как и прежде, были заперты. А вот и дорога, где я бросил свои вещи, перед тем как забраться на ограду. Пусто. Ничего удивительного. Наверное, те парни в автомобиле вернулись и прибрали мое барахло. Что-то подсказывало: своих пожиток я больше не увижу. С одной стороны, весьма печальная перспектива, поскольку они составляли почти все мое имущество, если не считать нескольких вещей, оставшихся в моей спальне в родительском доме. С другой стороны, нельзя сказать, что это была такая уж великая потеря. Все мое имущество сводилось к ничтожной малости.
   В те времена сплошь и рядом люди объявляли о своем презрении к вещизму, многие даже клялись в антивещизме, но, думаю, мои заверения были искреннее, чем у большинства. Я был готов отнестись к потере философски. Возьмем, к примеру, одежду. Никто по доброй воле не станет расставаться со своей одеждой, но с такой одеждой, как у меня, всякий расстался бы без сожаления. Принято считать, что в семидесятых годах все ходили в серебристых комбинезонах, башмаках на платформе и блестящих куртках, – в общем, наружность у всех была такая, словно они прослушивались в “Рокси Мьюзик”[24], но, по-моему, я ни разу не встречал человека, одетого в таком духе. Верно, имелось у меня кое-какое барахло, типичное для семидесятых: фиолетовые клеши и тонкий свитер в обтяжку, да и футболка с портретом Че Гевары у меня тоже наличествовала, но эти тряпки были не более чем шуткой; к тому же носил я их не потому, что они были ультрамодными, и не потому, что из кожи лез вон, чтобы выглядеть типичным “семидесятником”, а лишь потому, что одежда такая была вполне обыденной. Я носил ее потому, что такое носили все. И если тряпки пропадали, найти замену не составляло труда.
   То же самое можно было сказать и про остальное содержимое сумок. Несколько книг из классической серии “Пингвина”, два учебника по литературной композиции. Их мне было жалко, но и эту потерю вполне можно было восполнить.
   О чем я жалел по-настоящему, так это о бутылке “Белой лошади”, которую на счастье подарил мне отец – “чтобы удача была на новом месте”, – и о пластиковом пакетике с травкой на три-четыре косяка. Пригодились бы как-нибудь долгим вечером, но, черт побери, это всего лишь виски и всего лишь травка. Не то, из-за чего стоит сильно переживать.
   Еще пропал фотоаппарат. Я не вполне понимал, зачем взял его с собой. Я любил фиксировать свою жизнь – снимать друзей и родных, – и все же сомневался, что стану ходить по клинике и фотографировать пациентов. И тут я вспомнил о единственной невосполнимой потере – о фотографиях, о коробке со снимками всевозможных празднеств, отпусков, свадеб, дней рождения, я на своем первом велосипеде и всякое такое. Именно из этой коробки Грегори взял снимок, который поместили на обложку книги. Имелось там и с полдюжины фотографий обнаженной Николы. Я потратил немало усилий, уговаривая ее позировать. Мне было по-настоящему жаль пропавших снимков, хотя, если вдуматься, – какой смысл в сожалении?
   Я вернулся в клинику, и на этот раз медсестра подняла взгляд.
   – Что-то случилось? – спросила она.
   – Мои вещи остались за воротами. Теперь они исчезли.
   – Зачем же вы оставили их за воротами? – удивилась она. – Их наверняка украли.
   Наверное, так и произошло, но я не мог понять, насмехаются надо мной или утешают, считает ли медсестра меня прыщом из большого города, который вполне заслуживает, чтобы его обчистили скромные аборигены, или же я в ее глазах – неотесанный дурачок, которого скорее нужно пожалеть за наивность, чем осудить. Я не посчитал нужным оправдываться и описывать свои злоключения с санитарами и обитой палатой. Наверное, она и так все знала.
   – Если случайно мои вещи обнаружатся, поставьте меня в известность, хорошо? – спокойно попросил я.
   – Разумеется, – ответила медсестра.
   Эта женщина не излучала дружелюбия, да и в качестве источника информации выглядела так себе, но выбора у меня не было, поэтому я задал несколько важных вопросов.
   – Доктор Кроу сегодня дежурит?
   Медсестра посмотрела на меня как на слабоумного.
   – Если бы я знала – а утверждать это будет большой натяжкой, – я вряд ли бы стала делиться такой информацией с первым встречным. Разве не так?
   – А разве так?
   Она величественно покачала головой.
   – Хорошо, как мне раздобыть здесь какой-нибудь еды?
   По-моему, этот вопрос не мог вызвать ни насмешек, ни снисходительного тона, но медсестра вновь уставилась на меня с таким сочувствием, какое обычно приберегают для полудурков.
   – Вообще-то здесь не гостиница.
   – Знаю, – ответил я. И добавил, призвав на помощь все свои запасы сарказма: – Это клиника для умалишенных. Так что я могу понять отсутствие горничных, но не понимаю, почему здесь не должно быть пищи.
   – Совсем не обязательно повышать голос.
   Я вовсе не повышал голос. Мой сарказм был спокойным и негромким, но я не собирался вступать в дискуссию о своих децибелах.
   – Кухня по ночам закрыта, – сказала медсестра. – И кладовая заперта. Рада бы вам помочь, но, по очевидным причинам, ничего поделать я не могу.
   – Ну хорошо, тогда скажите, как добраться до ближайшего паба или закусочной?
   Медсестра усмехнулась:
   – Для этого вам нужно выйти за пределы клиники. Но сначала придется перелезть через стену. А вам этого вряд ли захочется.
   – Нет, точно не захочется, – согласился я.
   И я отправился в хижину писателя, которой предстояло стать моим домом на ближайшее будущее. В голове у меня мелькнула смутная и не особо реалистичная фантазия, будто мои вещи – то ли каким-то чудом, то ли посредством санитаров – оказались в хижине, но вы знаете, как это бывает с фантазиями. Однако в хижине все-таки произошли кое-какие перемены. Теперь в ней стояла корзина с фруктами, ваза с красными гвоздиками и бутылка шампанского. Их расставили на почкообразном столике перед диваном-кроватью так, словно собирались писать натюрморт; еще там лежал конверт, на котором значилось мое имя. Я его вскрыл и нашел открытку от Алисии – с репродукцией картины Джексона Поллока[25]: черные переплетенные пряди на бежево-сером фоне. Картина называлась “Номер 32”, а на обороте были написаны слова: “Добро пожаловать. Алисия”. Меня эта записка воодушевила, очень сильно воодушевила, возможно даже больше, чем она того заслуживала, но я хватался за каждую соломинку, способную приободрить.
   Я поступил так, как в моих обстоятельствах поступил бы, наверное, каждый писатель: откупорил бутылку шампанского и выпил ее. На голодный желудок я опьянел со второго стакана. Сжевал пару яблок, чтобы не дойти совсем уж до животного состояния, но фрукты как-то не очень хорошо поглощали алкоголь. И, прикончив бутылку, а на это ушло не так уж много времени, я приготовился впасть в тяжелое забытье. Что и сделал.

7

   Ночь я проспал одетым. А когда проснулся, настроение заметно повысилось – и на то имелись все основания. Сон пошел мне на пользу, и я решил, что нынешний день будет лучше вчерашнего, – в конце концов, куда уж хуже? – начну все сначала. Если понадобится, брошу вызов Линсейду. И больше не стану терпеть вздор медсестер и санитаров. Я получу, что желаю. Я добьюсь, чтобы меня кормили, уважали и, быть может, дали ключи от ворот, а самое главное – я переговорю с Алисией.
   В дверь хижины постучали, затем она мягко отворилась, и вошел худощавый, улыбающийся юноша. Он толкал перед собой столик на колесиках. Одет молодой человек был весьма оригинально: халат с короткими рукавами и стоячим воротником и брюки с пестрым узором. В другой ситуации я принял бы его за повара или стоматолога, но в нынешних обстоятельствах его надраенный, стерильный вид позволял предположить, что передо мной медбрат.
   – Здравствуйте, – сказал он. – Меня зовут Реймонд. Как вы себя чувствуете сегодня?
   – Неплохо, – ответил я.
   – Прошу прощения за беспокойство. Боюсь, клиника Линсейда обошлась с вами не самым приветливым образом.
   Ну наконец-то. Ничего больше и не требовалось; немного сочувствия, намек на извинение.
   – Вы очень точно выразились, – сказал я.
   – Могу я предложить вам чай, кофе, леденцы?
   – Спасибо, кофе.
   Он завозился с кастрюлькой и молочником, налил в маленькую пластиковую чашку густой тепловатый кофе.
   – Не хотите ли пакетик соленого арахиса?
   – Почему бы и нет? – ответил я.
   Он протянул мне орешки, а затем вручил один из тех пакетов, что подают самолетах: в них содержится все, что может понадобиться во время долгого полета, – расческа, зубная паста, бумажное полотенце. В пакете также нашлись маска для сна и наушники, что представлялось явным излишеством, но приятно, что мне дали хоть что-нибудь.
   – Не так много, – сказал Реймонд, – но это самое малое, что мы должны сделать. От имени всех нас я рад приветствовать вас на борту, и если я могу сделать ваш полет более приятным, не стесняйтесь обращаться.
   Я подумал, что он перебарщивает с авиаметафорами, и поднес к губам кофе. Вкус у него был определенно таким же мерзким, как в самолетах.
   Затем я услышал женский голос:
   – На вашем месте я не стала бы увлекаться этим кофе.
   Я повернулся и увидел Алисию в белом халате, знакомых роговых очках и планшетом под мышкой. Она стояла за спиной Реймонда, крепко ухватив его за плечо. Реймонд весь как-то испуганно поник.
   – Не думаю, что он отравлен, – сказала Алисия, – но лишняя осторожность не помешает. Состояние Реймонда постоянно улучшается, но иногда случаются рецидивы.
   У меня во рту остался густой, горький вкус, когда я возвращал Реймонду чашку.
   – Простите, доктор Кроу, – пролепетал он с таким покорным видом, словно готов был припасть к ее ногам.
   – Реймонд, на обратном пути захватите с собой столик, – сказала она.
   Реймонд вышел, не сказав ни слова, и я остался наедине с Алисией.
   – Боже, как я рад вас видеть.
   – Правда?
   – Да, – подтвердил я, слегка разочарованный.
   Могла бы сказать, что тоже рада меня видеть. В прошлый раз мы здесь целовались, терлись друг о друга, все в этой комнате напоминало мне о нашей близости, но поведение Алисии подсказывало, что сегодня ничего такого не ожидается. Она замкнулась в скорлупе своего профессионализма и, хотя сказала, что рада моему прибытию в целости и сохранности, совсем не такой радости я ждал. Еще у меня появилось ощущение, будто Алисия разглядывает меня и разочарована моим видом – помятым, мокрым, грязным. Я начал рассказывать о своем приезде, о воротах, санитарах, мягкой комнате и пропавших вещах, но Алисия не выказала никакого интереса.
   – Болезни роста, – беспечно сказала она.
   – А кроме того, я потерял книги, которые намеревался использовать на занятиях.
   Эта новость вызвала еще меньше интереса.
   – Все будет в порядке, – сказала она. – Честно говоря, уже через пять минут вы должны быть в лекционном зале – расскажете больным, кто вы, почему вы здесь, чем будете заниматься и так далее.
   – Не знаю, готов ли я к этому.
   – Не волнуйтесь. Наши пациенты – не чудовища. А чтобы вам было проще, доктор Линсейд написал для вас вступительную речь. Вам надо только прочесть ее.
   Она протянула мне с десяток листов плотного машинописного текста.
   – Не лучше ли пересказать все своими словами?
   – Нет.
   В ее предложении, наверное, был смысл, поскольку я понятия не имел, чем мне предстоит заниматься.
   – Возможно, вы захотите выкроить пару минут, чтобы ознакомиться с текстом, – сказала Алисия. – А может, и не захотите.
   Наверное, выглядел я обескураженно, и Алисия вдруг провела ладонью по моей небритой щеке. Жест был ободряющим, хотя я подозревал, что щетина только усилила впечатление, что я не совсем в форме. Алисия увидела на полу пустую бутылку из-под шампанского и проговорила, то ли с неодобрением, то ли – мне хотелось думать, что так – с некоторым сожалением:
   – А я надеялась, что мы выпьем ее вместе.
   Я тоже на это надеялся, но если она действительно хотела выпить со мной шампанского, ей следовало написать об этом в открытке, а еще она могла бы встретить меня в хижине. Я постарался не выдать своего раздражения. В конце концов, мне хотелось ей понравиться.
   – Еще будет время для других бутылок, – сказал я.
   Ее нахмуренные брови давали понять, что она в этом не уверена.
   – А мы можем выпить кофе, не испорченный Реймондом?
   – Вы слишком многого хотите, – сказала она.
   Думаю, Алисия кривила душой, но, похоже, сейчас она и в самом деле не собиралась меня чем-то угощать.
   – Пойдемте, вы сможете проглядеть речь по пути в лекционный зал.
   Мне хотелось вымыться и побриться, но Алисия, наверное, упрекнула бы меня в капризности. Грязный и помятый, я поплелся за ней.
   Читать на ходу – занятие не из простых, и я никак не мог вникнуть в смысл написанного. Но волновался я не сильно, ибо подозревал, что первое появление на публике важно не тем, что я скажу, а тем, как скажу. Я должен предстать перед больными уверенным, знающим, умеющим писать, – словом, человеком, который знает, что делает. Несомненно, проще добиться этого в чистой и выглаженной одежде, но я сказал себе, что даже это обстоятельство можно обратить себе на пользу – изобразить неряшливого художника не от мира сего. Я собирался выжать максимум из неудачных обстоятельств.
   Через несколько минут я уже находился в одном зале с пациентами клиники Линсейда. Выражение “лекционный зал” показалось несколько напыщенным для определения этой маленькой и скудно обставленной комнаты. Почти квадратное помещение футов тридцать в длину и ширину. За окном рос густой, неровный кустарник; стены выкрашены в белый цвет, и, похоже, краска давно не освежалась. Я встал за шаткую кафедру и взглянул на людей, которых помимо своей воли воспринимал как зрителей.
   Их было десять – десять пациентов; я думал, будет больше. Шесть мужчин и четыре женщины – срез, хоть и не вполне репрезентативный, всех размеров, форм и возрастов. Почти все были белыми, за исключением двух: совсем молоденькой возбужденной негритянки, почти девочки, которая то и дело подпрыгивала на месте, и пожилой индианки, мирно сидевшей рядом, – образец спокойствия и невозмутимости по сравнению со своей соседкой. Чуть позже я узнал их имена: Карла и Сита.