– Вам не следовало тревожиться, – сказала Алисия. – Она всего лишь плясала.
   – Плясала?
   – Да. Пляска имеет для Черити религиозное значение. Иногда танец бывает несколько откровенным, но всегда абсолютно безобидным.
   Конечно, Алисия знала о состоянии Черити много больше, чем я, но ее слова показались мне сомнительными. По-моему, “пляска” Черити выглядела весьма угрожающей и не особо религиозной.
   – Видели бы вы ее в одежде. Она хиппи в душе.
   – Да?
   – Ну, если не считать волос.
   Я был потрясен. Борьба с голой безумицей, пусть даже с голой безумицей-хиппи, не входила в список развлечений, на которые я рассчитывал в Брайтоне. Происшествие было из ряда вон, но столь стремительным и скоротечным, что я почти верил, будто оно мне пригрезилось. Неожиданно я заметил, что у меня дрожат руки.
   – Вам нужно сесть, – сказала Алисия. – Давайте я покажу вам, где вы будете жить, если примете наше предложение.
   Я был благодарен за то, что она сказала “если”, а не “когда”, но осматривать будущее жилье мне почему-то не захотелось. Я знал, что начну завидовать. Как бы ни были скромны здешние апартаменты, они наверняка лучше моей жалкой лондонской каморки. Какой смысл себя терзать? И все же я не нашел в себе сил отказать Алисии. И мы пошли.
   – Чем именно страдают ваши пациенты? – спросил я.
   – Они в сумасшедшем доме. В этом преимущественно и заключается их болезнь.
   – Но что у них? Шизофрения, маниакально-депрессивный психоз или?..
   Честно говоря, на этом я почти исчерпал список известных мне психических заболеваний.
   – Все это лишь слова, Грегори, – сказала Алисия. – “Шизофрения”, “маниакально-депрессивный психоз” или “паранойя” – всего лишь ярлыки, узкие, ограничивающие термины для явлений, которых мы по-настоящему не понимаем. Называя их, мы делаем вид, будто столь же всемогущи, как Адам в Эдеме. То, что мы сейчас называем шизофренией, еще недавно называлось ранним слабоумием. А еще раньше вы могли бы назвать ее одержимостью бесами. Возможно, когда-нибудь мы назовем ее синдромом Линсейда или, кто знает, болезнью Грегори Коллинза.
   Мне стало любопытно, каково человеку, именем которого названо заболевание. Неужели есть люди, которые хотели бы дать свое имя недугу? И называют ли болезнь по имени врача или же того несчастного, который ею страдает? Или в ход идет имя умника, который ее “открыл”? Кто были эти люди? Кем был Туретт? Кем был Даун? И как звали собаку Павлова?
   – Скажем так, Грегори, – продолжала Алисия, – вот если бы вы были больным и поступили сюда с обострением, вы бы хотели, чтобы я сказала: “Ах да, я знаю, что у вас! Перед нами случай пляски Святого Витта, болезни Маркиафавы – Биньями или синдром Стала – Ричардсона – Ольшевского”? Или вы бы предпочли, чтобы мы просто вам помогли?
   – А разве одно обязательно исключает другое?
   – Вам еще много предстоит узнать, Грегори. А мне приятно будет учить вас.
   Мы вышли из клиники. Жилище писателя находилось, судя по всему, вне главного здания. Теперь я видел, что клиника занимает весьма обширную территорию. После заброшенных цветочных клумб начинался большой заросший участок, который тянулся до самой внешней стены. Кроме того, я увидел несколько строений: надворные постройки, растрескавшийся и неухоженный теннисный корт, высохший фонтан, в центре которого высилась щербатая бетонная русалка.
   Мы миновали русалку, и за гигантским кустом рододендрона обнаружился самый аккуратный, самый необычный, самый приятный домик, какой мне только доводилось видеть. Он был построен в том же стиле, что и главное здание, но здесь все достоинства проявлялись в чистом, концентрированном виде. В этот домик нельзя было не влюбиться.
   – Вот ваше жилище, – сказала Алисия. – Мы всегда называли его хижиной писателя. Недоставало только писателя.
   Алисия отперла дверь, и мы вошли. Внутри отдавало затхлостью, словно от заплесневелых фруктов. Старая ротанговая мебель была не в лучшем состоянии, желтые обои пузырились, лампочка под самым потолком едва светила, но в комнате чувствовалось несомненное очарование. Тут имелся письменный стол, куда можно было поставить пишущую машинку, стул, потертый ковер, пузатая печка. В единственной комнате стоял и диван-кровать: ни спальни, ни кухни, ни ванной. Алисия объяснила, что принимать душ мне, как и всем остальным, придется в главном здании, но это не показалось мне серьезным неудобством. В колледже я жил в похожих условиях. Вряд ли кто-то решился бы назвать это жилище роскошным, но для меня скромный домик был настоящим дворцом. Я сел на диван-кровать, осмотрелся и, разумеется, тут же подвергся искушению.
   В то время я еще не читал “Поэтику пространства” Гастона Башляра[18]. А если бы читал, то знал бы, что он называл жизнь в хижине “стержнем проживания”, и, возможно, это знание помогло бы мне понять, почему меня привлекло это место. А так у меня просто возникло чувство, что я легко могу быть здесь счастливым. Приятное место в приятном городе, а то, что оно расположено на территории сумасшедшего дома, – лишь мелкий недостаток. Меня тянуло к этому месту еще и потому, что рядом будет Алисия, и, кто знает, вдруг она и дальше станет вести себя со мной так же мило, как и сейчас. Алисия сидела рядом на раскладном диване и нежно массировала мне шею. Она объяснила, что это поможет снять напряжение. Я был бы рад, если бы напряжение продлилось дольше.
   – Значит, Черити не опасна?
   – Нет. Ни один из наших пациентов не опасен, хотя кое-кто способен немножко напугать.
   – Это не сексуальные маньяки-убийцы и они не гоняются с топором за своими жертвами?
   – Они просто люди, – ответила Алисия неожиданно серьезно. – Об этом нельзя забывать. В прежние времена сумасшедший дом называли музеем безумия. Мы предпочитаем воспринимать клинику Линсейда как художественную галерею или оперный театр.
   – И как вы их лечите?
   – Как можем. Используем различные методики, иногда традиционные, иногда экспериментальные; проводим комплексное лечение, которое с гордостью называем методом Линсейда. Вы все поймете, если согласитесь работать с нами.
   – А что буду делать я?
   – Помогать больным использовать язык в качестве защиты от безумия.
   – Повторите еще раз.
   – Под вашим руководством они будут писать, вот и все.
   Это прозвучало до опасного просто.
   – Я знаю, о чем вы думаете, – сказала Алисия. – Вас тревожит ответственность. Это хорошо. Но не волнуйтесь. Мы ведь не требуем, чтобы вы лечили, да мы и не верим в лечение, в общепринятом смысле этого слова. Ваша задача не столь сложна. И у вас будет достаточно времени для работы над своей книгой. Нам не нужны ваше тело или ваша душа. Извините, что я позволила себе некоторую вольность. И простите, что сказала доктору Линсейду, будто вы уже согласились. Но мне хочется считать свою выходку всплеском творческого воображения. Если очень-очень верить во что-то, оно станет возможным.
   Я не вполне понимал, почему Алисии так хотелось, чтобы Грегори Коллинз преподавал в клинике литературную композицию. Ну да, его книгу, одновременно невыразительную и сенсационную, можно было при желании назвать книгой о безумии – в туманном смысле этого слова, – но вряд ли в этом крылась причина. Более подозрительный человек наверняка усомнился бы в искренности Алисии, а более самонадеянный решил бы, что ей хватило одного взгляда на фотографию автора “Воскового человека”, чтобы страстно влюбиться. Но не будучи излишне подозрительным или чересчур самонадеянным, я испытывал только смущение.
   К тому же, сидя на раскладном диване и чувствуя, как пальцы Алисии выводят затейливые узоры на моей шее, я не желал копаться в ее мотивах, скорее мне следовало усомниться в своих собственных. Я даже размечтался: а что, если еще некоторое время не раскрывать обман? Мне доставало глупости считать, будто я смогу обучать литературной композиции кучку безумцев. Интересно, насколько это сложно?
   Было ли то чрезмерное самомнение? Не думаю. Тот, кто не умеет ничего делать, – учит; а я точно знал, что писать я не умею, – более того, не хочу. Тем не менее три года я изучал литературу в университете, любил хороший стиль, умел его распознавать, а если стиль у писателя был так себе, я зачастую представлял, как его улучшить. В те времена, в семидесятые годы, многие учебные заведения с распростертыми объятиями приняли бы выпускника, владеющего оксбриджским английским, и разрешили бы ему преподавать практически все, что он захочет; а если бы я поступил в аспирантуру, то наверняка бы курировал кембриджских младшекурсников. В общем, у меня не было сомнений, что я справлюсь с обучением психов. Да и работа, по всей видимости, заключалась не в том, чтобы превратить больных в настоящих писателей. Вряд ли от меня требуется обучить их писать хорошие книги. Я просто стану побуждать их к писательству, а врачи, все эти Алисии и Линсейды, займутся остальным. И до тех пор пока я буду справляться с работой, какое имеет значение, что я фальшивый Грегори Коллинз? Что значит имя?
   И тут я наткнулся на очевидное слабое место в своей конструкции. Даже если я справлюсь с работой, даже если клиника доверит ее мне, я не смогу взяться за нее без разрешения Грегори, но как мне добиться его согласия? И что скажет или сделает Никола?..
   Я попытался выбросить эти вопросы из головы и сосредоточиться на более неотложном деле. Мои руки обвили Алисию Кроу, и она меня не оттолкнула, а затем мы страстно, хоть и не слишком лихорадочно, целовались. Поцелуи вышли немного подростковые – как утешительные поцелуи в конце вечеринки, но из этого вовсе не следует, что они были неприятны.
   – Не обязательно принимать решение сейчас, – проговорила Алисия между поцелуями, но в каком-то смысле я уже все решил.
   Наконец Алисия сказала, что уже поздно и ей пора идти, а я почему-то не ощутил никакого разочарования. Я чувствовал себя искушенным, умудренным опытом и очень взрослым, и потому не стал удерживать ее. Ведь так поступил бы незрелый и малоискушенный человек. Я был выше этого.
   – Где вы живете? – спросил я.
   – У меня квартира в городе, но часто я провожу ночи в клинике. И сегодня у меня дежурство. Мне нужно идти, вдруг я понадоблюсь.
   Меня впечатлила ее увлеченность работой. И вот Алисия ушла, а я остался в хижине и провел одинокую ночь на раскладном диване. Спал я необъяснимо хорошо, а когда рано утром проснулся, то с радостью и удивлением обнаружил перед собой Алисию. Не мешкая, она проводила меня до ворот, словно тайком провожала из родительского дома, а за воротами меня уже ждало такси. Алисия еще раз поцеловала меня – пусть не так страстно, как вечером, но грех жаловаться: было совсем рано, да и таксист поглядывал на нас. Но, когда я сел в машину, мне вдруг стало так грустно и одиноко. А еще появилось какое-то странное и зловещее чувство, будто отныне клиника Линсейда – это мой дом.
   – Я позвоню, – сказал я.
   – Я знаю, – ответила Алисия.

5

   Я опоздал на работу всего лишь на час – не самый плохой результат, если учесть, где я провел предыдущую ночь, – но у Джулиана, боюсь, был иной взгляд на опоздания. Я прекрасно понимал, что он не станет слушать никаких оправданий, из которых наименее приемлема правда. В поезде я репетировал оправдательные истории: злосчастные семейные обстоятельства; срочные, но не опасные для жизни хвори; перебои в работе общественного транспорта. Даже подумывал сочинить историю о безумной пьянке, закончившейся жутким похмельем, но изложить свои фантазии мне так и не удалось, потому что, войдя в магазин, я обнаружил, что за моим столом с самым несчастным видом сидит Грегори Коллинз и поджидает меня. Вид у него был ужасный. Грегори выглядел так, словно не спал всю ночь, и, кроме того, он явно плакал – и совсем недавно.
   Я взглянул на Джулиана, сидевшего за соседним столом, ожидая от него объяснений, но и он взирал на меня с недоумением. Джулиана не порадовало мое опоздание, еще меньше его радовало непрошеное присутствие Грегори Коллинза, но в первую очередь он был сбит с толку. Галерея редкой книги – не самое подходящее место для демонстрации сильных чувств. Джулиан энергично замахал руками, показывая на меня, на Грегори, на дверь. Ему было все равно, что я буду делать, лишь бы я удалил эту проблему из магазина. Грегори поднял взгляд, увидел меня и окончательно раскис. Его подбородок съежился, словно мягкая резина, и Грегори с каким-то утробным причмокиванием застонал.
   – Давай… давай выпьем по чашке кофе, – сказал я.
   – Чаю, – сказал Грегори. – Кофе я не пью.
   Вскоре мы сидели в тесном, переполненном грязном заведении за шатким круглым столиком, который грозил опрокинуться от каждого неловкого движения Грегори. Мы заказали чай для него, кофе для меня и пару сандвичей с беконом. Грегори понемногу приходил в себя. Он шумно высморкался в большой синий платок. Расспрашивать, что случилось и чем он так расстроен, я не стал, решив, что это слишком пошло. Я молчал, ожидая, когда заговорит он сам.
   – По мне, так ты вчера выглядел на уровне, – сказал он. Я немного удивился такому началу, ждал ведь, что разговор пойдет о чем-то серьезном. – И читал ты на уровне. Конечно, не так, как читал бы я, но на уровне.
   Грегори умел обратить комплимент в претензию, и я уже собирался заметить, что если он недоволен моим выступлением, то лучше бы читал свои отрывки сам, но промолчал. Я решил быть любезным:
   – Спасибо, Грегори.
   – С явкой, правда, напряг, – сказал он, – но я склонен винить эту бабу из магазина. Ей нельзя поручить даже организацию пердежа в цехе печеной фасоли.
   – Она хотела как лучше, – сказал я, не вполне понимая, с какой стати защищаю Рут Харрис.
   – В следующий раз все будет по-другому, – заявил Грегори.
   – Думаешь, будет следующий раз?
   – Как знать. Как знать, – загадочно отозвался он.
   Официантка принесла сандвичи. Грегори впился зубами в белый хлеб, откусил и с усилием сглотнул. Непрожеванный сандвич застрял в горле, мешая говорить, но Грегори наконец пропихнул кусок и сказал:
   – Так нельзя, Майк. Я не могу тебе лгать. Я трахнул твою подружку.
   Он произнес эти слова достаточно громко, чтобы двое работяг за соседним столиком оторвали взгляды от газет и ухмыльнулись.
   – Николу? – уточнил я.
   – Понятное дело, Николу.
   – Правда? – Меня изумила дикость услышанного. – Правда?
   – Мы вместе возвращались в Лондон и в поезде разговорились.
   – И ты сказал ей, кто ты такой?
   – А не нужно было. Она и так все поняла. Она очень умная. А там одно за другое, и, понимаешь, мы пошли к ней, ну там это и случилось. Не бог весть что, и мне не особо понравилось, и я считаю, что она сделала это для того, чтобы позлить тебя, но это случилось.
   Что я должен был делать или говорить? Казалось, у меня есть только шаблонные ответы, словно искренность и настоящие чувства невозможны. Я знал, что нужно беситься от ярости, чувствовать себя обманутым, уязвленным, что я должен вспылить, наброситься на него с угрозами, ударить его, выплеснуть ему на колени горячий чай. В иных обстоятельствах, наверное, я бы так и поступил, но сейчас ни один из этих вариантов не годился. Ни один из них не выражал моих подлинных чувств.
   Поэтому я лишь спросил:
   – Зачем ты мне об этом говоришь?
   – Потому что я верю в искренность. Возможно, я скот, но я честный скот.
   – Хочешь, чтобы я сказал тебе спасибо? Поздравил тебя с твоей честностью?
   – Не знаю я, чего хочу. Взбучки хорошей, наверное, заслуживаю.
   – Извини, что не оправдал твоих ожиданий, – сказал я.
   – Это всего лишь случайный перепихон, Майк, – льстиво проговорил он. – Всего лишь грубый, животный секс.
   До сих пор Никола почему-то ни разу не связывалась у меня с грубым, животным сексом.
   – Мне пора.
   Я начал вылезать из-за стола, но Грегори схватил меня за руку. Работяги за соседним столиком снова оторвались от газет, на этот раз – с явным омерзением. Я быстро сел и отшвырнул руку Грегори. Наш колченогий столик закачался.
   – Я хотел бы искупить вину, – сказал Грегори. – Я могу что-нибудь для тебя сделать? Что-нибудь хорошее?
   Он мог, например, извиниться, но я уже понял, что в словаре Грегори нужных слов нет. Да и вправе ли я требовать извинений? Мои отношения с Николой, похоже, оказались даже менее жизнеспособными, чем я надеялся. Я не претендовал на то, что понимаю движения души Николы, но меня искренне изумляло, какого черта она переспала с Грегори.
   – Я сделаю для тебя все, – повторил Грегори. – Серьезно.
   – Ну что ж, мне кажется, одну любезность ты мне можешь оказать.
* * *
   В тот же день я позвонил Николе и сказал, что не сержусь и не расстроен, но видеть ее больше не хочу, и вообще уезжаю, и пусть она не пытается со мной связаться. Никола ответила, что хорошо меня понимает. А затем я позвонил Алисии Кроу:
   – Алисия. Я хочу кое в чем признаться.
   – Признаться?
   Я услышал ее голос, и она тут же возникла передо мной. Я видел ее лицо, волосы, глаза, ее очки, большое красное пальто; хотя, раз она сейчас в клинике, вряд ли на ней пальто. Я попробовал представить ее кабинет – он, конечно, меньше, чем у Линсейда, и, конечно, не такой пустой: на стене несколько картин, на столе – фотографии родных и близких, пара экзотических растений, быть может, ваза с цветами. Что это было: неизбежность или моя глупость? Разве не со всеми такое происходит? Мы звоним кому-то домой и воображаем дом. Слышим по телефону знакомый голос и представляем себе черты собеседника. А если голос незнакомый, разве мы не домысливаем лицо, визуально органичное особенностям голоса?
   – Я не могу перестать думать о вас, – сказал я в качестве признания.
   – И что это значит?
   – Полагаю, это значит, что у клиники Линсейда есть преподаватель литературной композиции.
   – Прекрасно, – сказала Алисия.
   Голос ее звучал холодно и не так радостно, как мне хотелось, но я убедил себя, что работа – не то место, где дают волю чувствам. Я понятия не имел, что она там делает и в чем именно заключаются ее обязанности, но с легкостью уговорил себя, что у нее нет ни малейшей возможности шептать в трубку нежные глупости. Поэтому я тоже перешел на деловой тон. Задал несколько обыденных вопросов: о работе, о жалованье (оказалось больше, чем я мог вообразить), и нужно ли мне подготовиться, и не следует ли до приезда в клинику что-нибудь прочесть или изучить. Но Алисия стала уверять, что я могу положиться на свой природный талант, и я счел за благо довериться ее суждению. В завершение беседы она сказала, что надеется увидеть меня первого числа следующего месяца.
   Сразу же после разговора с Алисией я вручил Джулиану Соммервилю заявление об уходе; я не стал рассказывать, почему оставляю работу и чем собираюсь заняться, а он не выказал никакого интереса. Джулиан даже сказал, что это к лучшему: он, мол, давно чувствовал, что у меня не лежит душа к торговле книгами, а посему он не станет требовать от меня отработать положенный срок. Сочинить правдоподобную историю для родителей оказалось делом посложнее. Понятно, что правду им я сообщить не мог, а поэтому сказал, что мне нужно пожить вне Лондона и разобраться в себе и что я нашел временную работу в одной брайтонской больнице. В те времена, по-моему, целые толпы людей подавались в санитары – уж не знаю почему. Отец и работу в книжном магазине считал недостойной моего образования, один бог знает, что он подумал о карьере санитара, но у нашей семьи было замечательное достоинство: мы никогда не говорили друг другу то, что думаем на самом деле. Это избавило нас от многих и многих неприятностей.
   Оставалось известить домохозяина, что я покидаю его мерзкую комнату, – и после этого я мог смело становиться преподавателем литературной композиции в клинике Линсейда. Я сознавал, что, по большому счету, это самый безрассудный, глупый и захватывающий поступок, какой я когда-либо совершал. Я очень собой гордился.

6

   Приятно было бы думать, что, прибыв в клинику Линсейда, я выглядел на уровне. Конечно, я знал, что внешность, фигура и одежда меня не подведут, однако предпочел бы появиться более эффектно, – например, в открытом спортивном авто, заваленном багажом. Но я приехал на такси, под проливным дождем, и все мои пожитки умещались в дорожной сумке и двух потрепанных хозяйственных пакетах. Я выбрался из такси – казалось, водителю не терпится убраться из этого места – и остался перед запертыми воротами, мокрый и не ведающий, как известить о своем прибытии. Звонка не было, и я никак не мог придумать какого-то способа сообщить, что я здесь. Я ведь предупредил Алисию о своем приезде, и, признаться, меня расстроило, что она не предложила встретить меня на вокзале; даже Рут Харрис была любезнее.
   В мокром сером свете клиника Линсейда выглядела гораздо неприступней, чем в прошлый раз. И угрюмей. На стене я заметил граффити. Кто-то небрежно начертал желтой краской: “Чокнутым сюда”. Судя по виду, надпись была старой, и ее давно следовало соскоблить. Пока я над этим размышлял, на другой стороне дороги притормозил автомобиль; пассажир, хамоватый парень, опустил стекло и проорал:
   – В чем дело, кореш? Ты чё, мало чокнутый для них?
   И, взвизгнув мокрой резиной по асфальту, машина унеслась прочь. Да, наверное, я сам напрашивался на остроты, пытаясь под проливным дождем проникнуть в психушку.
   Знал ли я, на что иду? Честно говоря, нет. Я понятия не имел, что творится в клинике Линсейда, как, впрочем, и в любой другой клинике, и у меня было весьма смутное представление о том, что меня ждет, точнее – что ждет Грегори Коллинза. Вы можете спросить, с чего я решил, что вся эта история сойдет мне с рук, и, наверное, самый простой ответ: всерьез я не верил, что сойдет; во всяком случае, что продлится это долго. Я думал, что рано или поздно меня разоблачат, либо кто-нибудь догадается сам, либо меня выдаст Никола, либо я попросту проговорюсь, и тогда со стыдом и смущением мне придется покинуть клинику. Но ничего страшного ведь не случится – я переживу. И не стану сожалеть. Как бы дело ни повернулось, это приключение все равно лучше той жизни, которую я оставил позади. А кроме того, здесь будет – точнее, я надеялся, что здесь будет, – Алисия.
   В те дни вопросы душевного здоровья и нездоровья занимали буквально всех. Ничем не отличаясь от остальных, я почитывал Фрейда и Юнга. Вряд ли нужно говорить, что читал я только самые яркие отрывки, самые пикантные абзацы – о снах, фаллических символах и эдиповом комплексе, о коллективном бессознательном, архетипах и синхронности – и в своем невежестве мнил, что все понимаю. Затем я перешел на отрывки из Крафта-Эбинга и Хейвлока Эллиса[19] – про секс и извращения; вполне нормальный выбор, ибо у меня сложилось впечатление, что вся психология сводится лишь к сексу и извращениям. Примерно с таким же настроем я листал и Вильгельма Райха[20] – и, как следствие, проникся теорией о связи политических репрессий с подавленной сексуальностью. Можете называть меня идиотом.
   В голове у меня засело еще несколько фамилий, типа Павлов, Скиннер, Адлер и Ранк[21], но фамилиями все и ограничивалось. Еще в меньшей степени я был знаком с идеями Р. Д. Лэнга и Тимоти Лири[22] и, подобно многим другим, рассматривал безумие как увлекательное духовное путешествие. По убеждению многих, безумие – это просто неспособность жить в согласии с остальным племенем, неспособность или нежелание подчиняться стереотипам поведения. Понятное дело, в таком свете безумие обретало изрядную привлекательность, даже благородство – особенно для людей вроде меня, которые опоздали родиться для того, чтобы стать истинным хиппи или бунтарем, и которым пришлось довольствоваться длинными волосами и спорами с родителями о порочности марихуаны. Безумец же мог видеть мир и себя в этом мире совсем иначе, и его взгляды вся эта масса из люмпенов и заплесневелых буржуа не признавала и не понимала.
   Сюда же вписывался и ЛСД. Его вовсю рекламировали как психический аналог гонок на ворованном авто, возможность ненадолго проникнуть в яркий мир собственного “я”. Один знакомый парень в колледже проглотил таблетку за полчаса до выпускных экзаменов и сдал их на удивление неплохо. Однажды и я попробовал – принял небольшую дозу, и хотя поначалу, как и обещалось, цвета, музыка и возвышенные мысли обрели глубину, но вскоре вся эта яркость сменилась тревогой, а затем и параноидальной уверенностью, что в шкафу засела какая-то жуть. Страх был не таким сильным, чтобы считать опыт неудавшимся, но этот случай показал, что мое сознание слишком неустойчиво и не стоит играть с ним в такие игры. Я не сомневался: это прямой путь к безумию.