Папки он открывал все не те, скользил взглядом по пересыпанным цифрами листкам, запоминал кое-что на всякий случай и откладывал папки на подоконник. В передней комнате он слышал голоса ребят, там хлопала дверь и толклись люди, — видимо, бригадиры проводили коротенькие летучки. Заглянул в тереховскую комнату Сысоев, вожак штукатуров, и Терехов ему улыбнулся и махнул рукой: давай, мол, сам командуй. Сысоев скорчил понимающую рожу: «Ну как же, с таким чутким руководством…» — и скрылся, и тут Терехов, открыв голубую картонную обложку, обрадовался.
   Сверху, словно бы титульным листом всей повести о сейбинском мосте, был подколот постаревший приказ. Прораба участка Будкова И.А., трех мастеров и бригадира плотников Испольнова В.Г. благодарили и награждали премиями «за проявленную инициативу и самоотверженный труд на благо…». Приказ был двухлетней давности, когда его отстукивала крупными чернильными буквами на своем «Ундервуде», или что там у нее имелось, секретарша начальника, Терехов тянул провода и щелкал выключателями в Курагине и о сейбинском мосте знал понаслышке. Впрочем, о Будкове тогда говорили много и охотно, писали всюду, где могли, и фамилия Будкова стала звенеть по всей трассе. Будков был совсем юнец, и двух лет не проработавший после выпуска в МИИТе, но вскоре его сделали начальником поезда, и сменил он, к удовольствию ребят, громогласного хозяина Фролова. Фролова не любили за хамство и тупость, а Будков был человек современный. Потом Будкова не раз премировали и благодарили, но о мосте не забывали, припоминали чуть что.
   Терехов, перебрав бумажки голубой папки, остановился на одной из них. Там были чертежи и расчеты прочности моста. Терехов поковырялся в цифрах и понял, что пять опор, пять ряжей, пять деревянных срубов, забитых бутовым камнем, стоят крепостью, хоть под Ниагарский водопад их переноси. Перечитав и пересчитав цифры, Терехов успокоился, подумал: «Ну хорошо, ну хорошо, так и должно быть». Бумажки он изучал теперь медленнее и обстоятельнее, а наткнувшись на небольшой рисунок, подклеенный к записке Будкова, откинулся от стола и, покачиваясь, стал этот рисунок рассматривать.
   Рисунок был сделан тушью, видимо, рукою Будкова, рукою не очень искусной. Собственно говоря, это был даже и не рисунок, а некое фантазирование на бумаге. Терехов подумал, что бумажку эту Будков изрисовал в споре, чтобы показать непонимающим поточнее, для чего нужен сейбинский мост. До их поселка полотно дороги летело по левому берегу Сейбы, дремучему и безлюдному, а у поселка отскакивало от реки, бросалось к тоннелю, который еще надо было пробить в Трольской сопке. Жизнь с цивилизацией подбиралась от Минусинска к правому берегу Сейбы, на левом же ее берегу не было ни поселений, ни дорог. А именно от Сейбы начинался самый трудный и длинный отрезок трассы. Сейбинский участок был пока головным, дальше шла нетронутая тайга, и забрасывать людей, машины, стройматериалы в ее дебри никаким другим путем, как из Сосновки, было нельзя. Вот потому и перебрасывали через Сейбу мост. Его хотели делать капитальным и бетонным, но Будков ринулся в спор с проектировщиками и убедил всех в своей правоте. Он считал, что старая привычка начинать стройки с конца вредна, теперь вначале прокладывают постоянные дороги и дома ставят на века, а уж потом принимаются за основное. Это разумно, это современно. Но иногда и современное может обернуться штампом, мешающим делу, а надо уметь быть гибким. Вот такой помехой делу и считал Будков стремление во что бы то ни стало перекинуть через Сейбу бетонную громаду: «Всюду я обеими руками голосовал бы за это стремление, но не здесь…» И убедил многих в разумности своих доводов, доказал, что сейчас, когда строительную базу только начинают создавать, с бетонным мостом можно проковыряться очень долго, и на год, а то и на полтора будет задержано форсирование Сейбы и переброска сил на ее левый берег и в глубь тайги. Доводы Будкова решили одобрить и поручили ему с плотниками поставить на Сейбе мост о пяти ряжах. А потом был на стройке праздник, и по мосту, сработанному быстрее, чем думали, шли машины, украшенные флагами и цветами, счастливый Будков по традиции стоял в воде под мостом и словно бы на свои плечи был готов принять машины, если бы они продавили толстенные бревна моста.
   Все так и было, и сейбинский мост уже держался два года, подставлял свои отглаженные бревна шинам и гусеницам, и двигались с Большой земли машины в тайгу, поселки сборно-щитовых домиков появлялись на склонах безымянных сопок, дорога подобралась к будущему Трольскому тоннелю, а за ним, за перевалом таежные десанты рубили просеку и ставили первые срубы. Одинокой два года назад была на левом берегу Сейбы изба, где сначала разместили контору, а теперь, по общему мнению, предполагали устроить музей. Жили в этой избе лесник и его жена Пана. Лесник тихо ловил в Сейбе хариусов, жена его стреляла медведей, набивала по пятнадцать штук в год, так и считала штуками, имела право. А когда мост поставили, подались лесники подальше в тайгу, у Сейбы медведи были распуганы. Потом медведи снова бежали уже от Трольской сопки на восток, в тихие места, но надолго ли? Машины все идут и идут по сейбинскому мосту, неторопливые и тяжелые, и на бортах у них написано мелом: «Даешь Тайшет!», сегодня не идут, так завтра пойдут, через три дня, через неделю, вот собьют спесь с обнаглевшей реки.
   Терехов взял со стола карандаш, чтобы набросать план их участка до Трольской сопки и дальше, как он его представлял, но в то мгновение, когда потянулся за листком бумаги, он глянул в окно и увидел на улице девчат-штукатуров, пробиравшихся по лужам к клубу, и среди них шла Надя. Девчата заметили Терехова и руками ему замахали, и Надины глаза Терехов разглядел, они были уже не сердитые, а веселые. Терехов опустился на табуретку. Все возвращалось к одному, как возвращается боль, когда вспоминаешь о ней, так и мысли о Наде вернулись к Терехову, дали ему несколько часов передышки и вернулись снова, и Терехов понимал, что в мире есть только он и Надя, и никакой тайги нет, никакого поселка, где он прорабом, нет, никакой Сейбы и никакого моста нет, только он и Надя, и он любит ее, а у нее — другой, остальное же в мире ничего не значит. И так будет всегда, и от этих мыслей ему никуда не уйти. Терехов сидел и рисовал Надю, ее губы и ее глаза и думал о том, что, как только Ермаков выздоровеет и вернется, он уедет с Сейбы куда глаза глядят и будет лечиться расстоянием. «А может, клин вышибается клином, а?» — думал Терехов и старался нарисовать лицо Илги.
   Тоненько, откуда-то из-под земли запела труба.
   Терехов встал, не торопясь завязал тесемки папок, уложил в сейф и вышел из конторы. Девчата остановились посредине улицы и слушали трубу. Терехов махнул им рукой: давайте, давайте, штукатурка вас ждет и голые стены, обитые дранкой. Сам он не спешил и шагал потихоньку, хотя заботиться о чистоте брюк и сапог уже не было смысла, только на склоне сопки вынужден был побыстрее шевелить ногами, а потом снова съезжать по глиняной дорожке. На свежем сейбинском берегу стояло вовсе не четверо ребят, а больше, и Терехов, рассердившись, хотел было отчитать их, но удержался и только буркнул Тумаркину:
   — Нельзя ли потише, тоже мне Армстронг…
   — Вон, — показал пальцем Островский.
   — Ага, — кивнул Терехов.
   Людей на том берегу было уже больше, и они толклись около черной лодки, которую, видимо, приволок трактор, сталкивали ее в воду, сталкивали медленно и осторожно, опасаясь, как бы Сейба не прихватила ее и не утянула к Тубе, а потом и к Енисею. Где они откопали эту лодку, Терехов предположить не мог, неужели привезли из Кошурникова, или, может быть, в сухопутной Сосновке, оказалось, есть такая. Людей, которые возились с лодкой, Терехов не разглядел, но они были молодцы, и Терехов им порадовался.
   — Где они ее откопали? — проворчал Терехов.
   Лодка уже болталась на воде, и люди, стоявшие на берегу, чего-то ждали, говорили о чем-то или даже спорили, один из них все бегал от лодки к трактору с машинами, нервничал, не соглашался, наверное, с кем-то, а потом первым полез в лодку. За ним неуклюже, боясь оступиться, шагнули в лодку еще двое и уселись в ней, а четвертому люди на берегу помогли переступить борт, поддержали его, словно пьяного. Теперь лодку надо было толкать, но этого не делали, все о чем-то разговаривали и, судя по жестам, кричали, будто бы другое время для спора выбрать не могли. «Ну чего вы, — думал Терехов, — ну давайте, ну что вы тянете, ну решайтесь». Он уже волновался за людей, забравшихся в лодку, и мял пальцами сигарету и зажигалку крутил в кармане.
   Черные крошечные люди навалились на лодку, ткнули ее в бешеную Сейбу. Черную щенку крутило несколько минут, и люди в ней все пытались переспорить шумящий поток, веслами бились, как будто стартовали в лодочных гонках на горной порожистой реке. Ребята вокруг Терехова уже шумели, спорили, гадали, умеют ли плавать те четверо и что будет с ними, если лодка перевернется, давали им советы, говорили, что каждый бы из них делал сейчас в лодке, и все получалось здорово, вот только те четверо не слышали их слов, а потому, наверное, и нервничали и толклись на одном месте. И все же лодка начала продвигаться, сначала этого нельзя было видеть, Терехов это почувствовал, лодка дергалась уже меньше, а потом стала чуть-чуть увеличиваться, и тумаркинская труба взревела от радости. «От дает! От дает!» — восторженно закричал кто-то по-солдатски. Терехов буркнул: «Не надо» — и Тумаркину и демобилизованному. Глядя на ковыряющуюся в волнах лодку, он вспомнил о своем намерении переплыть Сейбу, и ему стало смешно, но он понимал, что, если бы не эта лодка, он все же полез бы в Сейбу. Теперь ему было поспокойнее, он и курил неторопливо, но все еще волновался за четверых и испытывал к ним уважение. Он и догадаться не мог, кто сидит в лодке, но хотел бы знать это и еще хотел, чтобы среди четверых оказался Будков.
   Сколько прошло времени, Терехов не знал, но, наверное, немало, лодка увеличилась, и теперь уже Терехов видел, что гребут двое, а другие двое сидят, вцепившись в борта лодки, и среди этих двоих не кто иной, как сам прораб Ермаков.
   Терехов присвистнул и полез в карман за сигаретой.
   Притихли на берегу, Ермакова узнали, и двух других узнали, то были сейбинские поварихи Катя и Тамара. Тамара покрепче и поздоровее, она и гребла на пару с незнакомым сосновским мужиком, видимо хозяином лодки. Значит, Ермаков был слаб, был болен, и никакого чуда не произошло, иначе, конечно, он бы двигал веслами. «Вот старик, вот чертов старик! — проворчал про себя Терехов. — Придумал еще…»
   Лодку болтало уже недалеко от берега, и все же она рывками продвигалась, а сосновский мужик и повариха крякали согласно и словно этим звуком, а не веслами толкали лодку вперед. Сейбинские ребята в азарте полезли в воду и снова советы давали, но теперь советы их были пободрее и поехиднее, и адресовались они поварихам, Ермакова из почтения не трогали, а Терехов все стоял сзади, все курил, все молчал и злился.
   И только когда черная лодка заплясала в мокрых кустах, Терехов рванулся вперед, и вода была его сапогам «по шею», а Терехов стоял теперь, упершись руками в борт лодки, и кричал на Ермакова. Поварихи молча вылезли из лодки, словно из комнаты ушли, чтобы неприятного разговора не слышать, и Терехов помог им, а Ермаков сделал неуверенное движение, вроде бы привстал, но Терехов осадил его взглядом, и Ермаков, смутившись, пробормотал:
   — Молоко… в бидоне… для воротниковского пацана…
   Ермаков протянул алюминиевый бидон единственному мальчишке, в метриках которого стояло: «Поселок Сейба»; каждое утро привозили из Сосновки парное молоко, не забыл об этом, старый черт, бидончик прихватил…
   — Давай, — сказал Терехов хмуро, но он уже остывал, видел, что прораб спорить не будет, не станет требовать, чтобы его оставили на этом берегу.
   — Сбежал, что ли? — грубовато спросил Терехов.
   — Ну, сбежал, — хрипло сказал Ермаков. — Врачи, наверное, сейчас мечутся…
   — Нам не веришь, — сказал Терехов и понял сразу, что сказал не то.
   — Не веришь, не веришь, — заворчал Ермаков обиженно, — поварих вам привез, голодные бы сидели, по Сосновке за лодочником бегал, только один согласился, десять рублей за рейс…
   Рябой лодочник кивнул и подтвердил: «За десять», да так, словно сейчас хотели пересмотреть условия платы, и он показывал, что сделать это не позволит.
   — За десять новыми, понял? — сказал Ермаков.
   — А что я, чокнутый, что ли, — нахмурился лодочник, — в такую воду.
   — У нас сосну свалило, — вспомнил почему-то Терехов, — знаешь, которая у первого общежития росла, на крышу.
   Замолчали, потому что надо было говорить не о сосне, а о вещах более существенных, но о существенном не получалось, и было слышно, как на берегу острят ребята с поварихами, и как шумит Сейба, и как дождь стучит по веслу.
   — Ну вот что, — сказал Терехов грозно, — погребем сейчас обратно. Тут же ляжешь в больницу. Лекарства примешь. Или спирт. Ты ведь можешь отдать концы, ты что, не понимаешь этого?!
   Последние слова он произнес неожиданно для себя громко и сердито, словно только что догадался, чем вся эта прогулка может кончиться для Ермакова, и испугался всерьез.
   — У меня сегодня температура упала, — виновато сказал Ермаков, не так уж часто Терехов видел его оправдывающимся, и тут, увидев, заулыбался некстати. — Ты что? Почти совсем упала. Правду говорю. Может, у меня и никакое не воспаление, понял, сушеная палка… С язвой только лежу.
   — Все равно, — сказал Терехов и забрался в лодку. — Отчаливай. Давай побыстрее.
   Ермаков на что-то еще надеялся, стоял, будто бы и не было тереховского приглашения, поглядывал растерянно на ребят и на Сейбу, и тогда Терехов оттолкнул лодку.
   Вначале плыли медленно, заняты были делом, и Терехов сразу почувствовал ярость Сейбы, лодка все время держалась влево, потому что гребки его весла были сильнее, Терехов скосил глаза на сосновского и бросил полушутя, полусерьезно: «Что ты, дядя, как не живой!», все ждал, что мужик ответит, о деньгах вспомнит, но рябой просто взглянул на него укоризненно и с чувством какого-то превосходства, и у Терехова пропала охота задирать его.
   — Тяжело? — спросил Ермаков.
   — Ничего, — процедил Терехов, — мышцы развиваются.
   — Я знаешь почему в плавание-то отправился?
   И тут Ермаков стал говорить торопливо, какие работы отложить и чем, напротив, заняться, выспрашивал, что повредил ветер, советовал, как распределить бригады и материалы. Хотя наказы прораба и должны были успокаивать Терехова, он злился потому, что почти все уже продумал сам, и получалось так, что ничего нового Ермаков не сказал и мог бы поберечь себя.
   — А с Кошурниковом связь есть? — спросил Терехов.
   — Нет. И Будков молчит, а столбы валяются.
   — Вот и ты свалишься. Хрипишь вон. Кутайся, кутайся.
   — Погоди. Самое главное — мост, понял? Надо его удержать.
   Ермаков даже на локтях приподнялся, а глаза у него стали испуганными и просящими.
   — Мост, мост! — выругался Терехов. — Что вы все только об этом мосте! Позавчера Будков приезжал, теперь ты…
   — Слушай, Павел, — снова привстал Ермаков и костлявыми пальцами своими дотронулся до мокрого колена Терехова, — я ведь серьезно, иначе лежал бы я сейчас в тепле под одеялом. Доглядите за мостом… Если что, если вымывает камушек из ряжей, у нас по дороге к Тролу бут свален, засыпьте его… А?..
   — Ничего, и так устоит, — сказал Терехов.
   Он еще с секунду глядел на Ермакова, а Ермаков опустился на доску, обмякший, обессилевший, самые важные слова дались ему трудно, сидел он, полузакрыв глаза, и подергивался тихо, был похож на севастийского мученика с кремлевской фрески, и Терехову стало жалко прораба, он покачал головой и, капли рукавом смахнув со лба и носа, ретивее стал орудовать веслом. Сосновский тоже, видимо, хотел облегчить прорабскую долю и отдыху себе не давал, жилистый мужик попался, на радость Терехову, и ковыляла их лодка сейбинской дорогой, молчаливые гребцы тянули ее к берегу, и молчаливый пассажир сидел за их спинами. И только когда река осталась позади и Терехов, спрыгнув в воду, ногами ступил на твердое, он стал ругать вымоченных дождем людей, допустивших плавание Ермакова. Прорабу помогли сойти на берег и повели его к «уазке», тут как тут оказавшейся, и по дороге к машине человек в очках и выцветшем плаще успел вежливо высказать медицинские соображения Ермакову. «Глядеть надо было», — буркнул ему Терехов и, когда прораба уже сажали в машину, неожиданно для самого себя, может быть, для того, чтобы подавить и не показать чувство волнения, сказал деловито: «Нам самое главное сейчас для острова Севку с трелевочным вытребовать». Сказал скорее не для Ермакова, а для людей, стоявших на берегу. Потом он подошел к шоферам и экскаваторщикам, и разговору с ними хватило на две сигареты. Ребята молча кивали и запоминали задания и просьбы Терехова.
   — А насчет трелевочного Ермаков посылал, — вспомнил Крылатый с бетономешалки. — Мы еще гонца отправим.
   — Отправьте, — сказал Терехов.
   Он подошел к берегу, к черной лодке, а рябой хозяин ее стоял тут же, и Терехов улыбнулся вдруг ему и сказал совсем нерешительно, даже заискивающе:
   — Поедем, что ли?
   — Куда? — спросил мужик.
   — Мост поглядеть и на остров.
   — Не поеду! — взвился вдруг мужик. — Никуда не поеду. Поищи сумасшедших.
   — Струсил, что ли? — тихо сказал Терехов.
   — А пошел ты! — заорал мужик. — Пятнадцать рублей, хочешь?
   — Ни шиша не получишь, — сказал Терехов и шагнул к лодке.
   Мужик сначала не понял его движений, а когда Терехов забрался ловко и мгновенно в лодку, он вцепился в ее борт и стоял так, якорем, и Терехова бранил и милицию вспоминал через слово. Терехов потерял равновесие, свалился, а потом привстал на колени, покачивался в лодке, которую трепала Сейба, и смотрел в желтые ненавидящие глаза мужика. «Кержак чертов, — думал Терехов, — жадюга…» Весло нашли руки Терехова, и, выхватив весло, Терехов закричал:
   — А ну отвали, а то свистну промеж ушей!
   — Вылазь, сволочь, — хрипел сосновский, — бей меня, не отпущу, сначала свое добро наживите… Вылазь!
   И Терехов, несмотря на свою ярость, так я застыл с поднятым веслом, видел в желтых усталых глазах и злость, и какую-то извечную тоску, словно уводили у рябого крестьянина последнюю скотину и он был готов броситься со стоном в ноги обидчику, хотя и знал, это без толку. Но делать было нечего, и Терехов заорал, срывая голос, и самому ему было противно слышать себя:
   — Уходи, говорю, а то…
   Терехов махнул веслом, делая вид, что хочет ударить мужика, и надеясь, что, когда весло опустится, мужик от испуга отпрянет и уберет руки, но весло было уже у самого лица мужика, а он все стоял, гордый и готовый принять смерть, лодку не отпускал. С трудом Терехов удержал весло, с трудом со своими мышцами управился, и хотя он не ударил мужика, все же толкнул его веслом, не больно, но резко, и мужик, ахнув, вскинул к лицу руки, — может быть, ему показалось, что этот свирепый медвежистый парень стукнул его, — сделал два кривых коротких шага назад и, пошатнувшись, осел на измятую мокрую траву у самой воды. Терехов, перегнувшись, вжал весло в резиновое дно Сейбы и, крякнув, оттолкнулся, быстро и судорожно, как вор-новичок, выскочивший из выпотрошенной им квартиры, и пустил отвоеванное суденышко в плавание. Он греб сначала спиной к реке и все не уплывал и видел, как сидел сосновский на земле, закрыв лицо здоровенными ладонями.
   Терехов наконец повернулся лицом к реке и мосту. Но и теперь не проходило чувство, что он совершил какую-то гадость и ее не забудешь, словно он на самом деле угнал у мужика коня-кормильца или шашкой на лету рубанул его и он за тереховской спиной корчился сейчас с разрубленным черепом. Лицо мужика показалось Терехову неожиданно знакомым, может, и вправду приходилось с ним сталкиваться раньше, впрочем, какое это имело значение. «Вот ведь черт, — думал Терехов, — вот ведь сквалыга, может, и лодка-то пригодилась впервые за двадцать лет…» Но как бы он ни называл мужика, он все время видел желтые глаза его, усталые и тоскливые, и то, как он оседал на землю, закрыв лицо ладонями, и Терехову было стыдно.
   И все же Сейба вскоре заставила Терехова забыть о неприятных мгновениях: теперь Терехов жалел, что оказался в лодке один, понял, какими крепкими и сноровистыми были мускулы мужика, надо было не спешить, а прихватить в помощники кого-нибудь из шоферов. Но мало ли чего надо было, а вот теперь он сидел в лодке один и греб к мосту.
   «Ах ты, Сейбушка, ах ты, милая», — говорил про себя Терехов при каждом гребке, говорил ласково, словно ему было приятно иметь дело с этой сумасшедшей рекой, и гребки у него выходили удалые и ритмичные. Но весла тяжелели, и Терехов уже злился и приговаривал громко: «Ах ты, Сейба, ах ты, дура…» Но ни усталость, ни ветер, ни грустный дождь уже не могли сбить возбуждения Терехова.
   Потом он уже не выговаривал Сейбе, а пел про себя, скорее даже не пел, а бормотал незамысловатые строки, подсказанные нынче Рудиком: «Спокойной ночи, спокойной ночи, до полуночи, а с полуночи…» Всегда, когда ему было трудно, было трудно его рукам и телу, он вспоминал какой-нибудь куплет, помогающий движениям, вот и тут Терехов бормотал глупые детские строчки, все более лихо и отчаянно, и слова уже не казались ему глупыми, напротив, каждый раз он видел в них новый и новый смысл, каждый раз по-иному бормотал их, и сейбинские брызги, бившие Терехову в лицо, не мешали ему. И ему казалось, что Сейба слышит его слова и понимает их.
   Сейба гнала лодку, подталкивала ее рыжей своей грудью, помогая, она давала только одну тропинку, а Терехову надо было пробиваться вбок, к мосту, и Сейбе это не нравилось, вот она и выламывалась. А Терехову хотелось сразу же выбиться на середину Сейбы, и он бился с ней с удовольствием, и, даже когда руки его стали деревянными, Терехов не испугался, он дал рукам отдохнуть, расслабил их и потом заработал снова, показывая Сейбе, что сил у него хватит надолго.
   «Спокойной ночи, спокойной ночи…» — все бормотал Терехов и все кланялся и кланялся Сейбе, как заводная игрушка, и, когда увидел, что лодка оказалась на самой стремнине и прямо перед ней метрах в ста средний ряж моста, он прикрикнул довольно, отпустил весла и позволил себе разлечься в лодке и ноги даже положил на нос. Мост надвигался быстро, а Терехов все лежал, показывая полное пренебрежение к Сейбе и летящим ему навстречу тяжеленным бревнам ряжа, готовым разнести лодку в щепу. Но когда до моста осталось метров пять, Терехов приподнялся ловко и встал тут же в полный рост, плыл так секунды, стоял пошатываясь, а потом вцепился в бревна моста и, упершись в них, остановил ногами лодку. Он огляделся, стянул толстый кожаный ремень с брюк и аккуратно, не спеша привязал им лодку к костылю, вбитому в одно из бревен. Подтянувшись, он влез на мост и, сунув руки в карманы, стал по нему прогуливаться.
   Терехову стало вдруг смешно. Вокруг летела бешеная рыжая река, тащила с собой пену, смятые цветы, сваленные ветром деревья, сбитые размокшие гнезда, летела к Енисею, сама прикинувшаяся на день Енисеем, и берега ее были далеко-далеко, а он разгуливал по самому ее стрежню, шагал по мокрой деревянной горбине моста, по мокрой спине «Наутилуса», вылезшего подышать, и Сейба с ним ничего не могла поделать, только примириться ей оставалось, что парень в черном ватнике разгуливает в ее владениях и смотрит на нее свысока. «Эй ты, Сейба!» — закричал Терехов и засмеялся.
   Потом он долго ходил по деревянному настилу и осматривал каждое бревнышко, ложился около ряжей и разглядывал, как Сейба бьет в спину каждому из них и не наделала ли она плохого. После этого он прошел на другую сторону моста и тут начал обследовать. Все вроде было в порядке, и Терехов посчитал, что он может спокойным отправляться на остров. «В порядке, — проворчал про себя Терехов, — это если сверху глядеть, а если снизу…» Снизу, наверное, и водяной ничего не увидел бы в сегодняшней бурой воде. И все же Терехов не слезал в лодку, а все ходил по мосту, поглядывая на воду, и потом сказал: «Эх черт!» — и неловко сел на бревна, ноги свесив в Сейбу. Так он посидел с минуту, болтал ногами, и брызги летели от них, а Терехов снова принялся напевать «Спокойной ночи, спокойной ночи», понимал, что оттягивает мгновение, на которое решился, и все же наконец ухнул с ругательством в летящую воду. «Ух, горячо!» — стонал Терехов, а сам уже стоял, схватившись левой рукой за шляпку костыля, и вода была ему до плеч, а правой он ощупывал одно за другим скользкие бревна. Сначала он думал, что привыкнет к леденящей воде, но не привыкал, она все обжигала его, и тогда он решил просто вытерпеть и, подтягиваясь руками за бревна настила, раскачиваемый Сейбой, добрался до соседнего ряжа, рассчитывая осмотреть все пять. И тут, когда Терехов снова правой рукой выискивал раны моста, он почувствовал, как в пальцы ему ткнулось что-то твердое и острое. Судорожно, будто поймал он рыбу и боялся, как бы не выпрыгнула она из сжатых его пальцев, дернул Терехов руку из воды и на ладони увидел серый, облизанный водой камень. «Камушек, сукин сын, гравий…» Тут же Терехов опустил руку, и снова кожа его ощутила вялые удары волочившегося в воде камня и гравийных крошек. Потом Терехов пробрался к другим ряжам и у двух из них понял, что вода и там вымывает гравий из деревянных срубов.