Страница:
...Там рядами, по годам
Шли в строю незримом
Колыма и Магадан,
Воркута с Нарымом.
...Теркин вовсе помрачнел.
Невдомек мне словно,
Что Особый наш отдел
За самим Верховным.
...Устроитель всех судеб,
Он в Кремле при жизни склеп
Сам себе устроил.
Невдомек еще тебе,
Что живыми правит,
Но давно уж сам себе
Памятники ставит.
Мы воспринимали эту поэму как расчет с прошлым, как радостный, оттепельный поток, смывающий прах и плесень сталинской мертвечины.
Нас привлекало и непосредственное лирическое самовыражение Твардовского, поэта и редактора, который насмешливо-гневно расправляется со своими исконными врагами, с теми, кто топчет, душит, убивает живое слово.
Весь в поту, статейки правит,
Водит носом взад-вперед:
То свое словечко вставит,
То чужое зачеркнет.
То его отметит птичкой
Сам себе и Глав и Лит
То возьмет его в кавычки,
То опять же оголит.
Знать, в живых сидел в газете,
Дорожил большим постом,
Как привык на этом свете,
Так и мучится на том,
...Обсудить проект романа
Члены некие сошлись.
Этим членам все известно,
Что в романе быть должно,
Кто герой и то ли место
Для любви отведено.
...У нас избыток
Дураков, хоть пруд пруди,
Да каких еще набитых
Что в Системе, что в Сети.
...От иных запросишь чуру
И отставку не хотят.
Тех, как водится - в цензуру
На повышенный оклад.
Тогда, в начале 60-х годов, Твардовский осиливал и номенклатурных дураков, и многих умников-цензоров. Но позднее поэму "Теркин на том свете" уже не включали в сборники его стихов. Мертвые хватали живых - и самого Твардовского, и авторов его "Нового мира"...
...Умер Сталин. Умер Хрущев. Умер Брежнев. Умер Черненко. Умер Андропов... А мертвечина, из которой они вырастали, остается.
Что-то меняется, что-то отваливается. Но сохранно зловещее царство мнимостей, бесчеловечных и противочеловечных сил и прикрывающих их обрядов, условностей, ритуалов. И теркинская преисподняя - это все еще наш доныне существующий посюсторонний, повседневный быт и общественное бытие.
Перечитывая поэму почти 30 лет спустя после первой встречи с ней, мы прежде всего радостно ощущали ее вольное поэтическое дыхание, музыку русского стиха, чудотворную силу простых слов, которые создают зримые, слышимые, осязаемые образы.
И сегодня мы вновь убеждаемся - эта поэма шире сталинской и послесталинской преисподней. Из конкретных подробностей, из реальных обстоятельств и реальных характеров наших соотечественников, наших современников рождается и растет поэзия, воплотившая вселенские и всевременные сущности, начала и концы человеческого бытия:
...День мой вечности дороже,
Бесконечности любой...
Но вела, вела солдата
Сила жизни - наш ходатай
И заступник всех верней
Жизни бренной, небогатой
Золотым запасом дней.
Неодоленная преисподней сила рядового солдата Василия Теркина, который вопреки всем препятствиям вырвался, ушел от смерти, заворожила нас с первой же встречи.
Мы в те годы жили и свежими горькими воспоминаниями, и напряженной злобой дня, спорами, слухами, догадками, обещаниями. Иногда в шумной суете малые происшествия казались крупными событиями.
Но Теркин остался неизменно значителен. Он был знамением новых времен, он сулил победы, он побуждал обратиться к себе, понять, осмыслить свою личную ответственность за судьбу страны.
Один из авторов "Нового мира", молодой публицист и философ Юрий Карякин, высказал то, что мы думали и чувствовали:
"Одно из главных следствий разоблачения культа личности заключается в чрезвычайном обострении чувства ответственности каждого человека (и в особенности коммуниста, марксиста) за все, что его окружает, за все происходящее в мире. Мало признаться: "Не знал, а потому слепо верил". Труднее и несравненно важнее спокойно разобраться в том механизме собственного сознания, который "срабатывал определенным образом" в те годы и который надо перестраивать так, чтобы он уже никогда больше таким образом не "срабатывал". Освобождение от предрассудков культа личности - это не только правда о Сталине, но и правда о себе, о своих иллюзиях".
Р. В те годы мы все время жили "на людях". В квартирах друзей, знакомых и во всех наших временных пристанищах едва ли не ежевечерне собирались друзья и просто случайные знакомые или знакомые знакомых. Тогда возникло множество постоянных кружков.
Что такое кружок, дух кружка?
"По-моему, служить связью, центром целого круга людей - огромное дело, особенно в обществе разобщенном и скованном..." - писал Герцен. Так жили несколько поколений русских интеллигентов. Но в Советском Союзе в 30-х, и тем более в 40-х - начале 50-х, само понятие "кружковщина" стало не только бранным, но и угрожающим. Любое самочинное объединение могло оказаться подозрительным. Одной из явственных примет оттепели уже в самую раннюю пору, в пятьдесят четвертом, пятьдесят пятом годах были стихийно возникавшие, пестрые, аморфные компании, которые превращались в устойчивые содружества.
Л. Когда в декабре 54-го года я вышел из тюрьмы, то в первые недели меня это поразило, как нечто новое и неожиданное. В нескольких знакомых квартирах постоянно собирались люди - не столько для того, чтобы выпить, потанцевать, пофлиртовать, посплетничать, но, главным образом, поговорить, пообсуждать, "пообобщать". И это были не обычные "детские" разговоры, а серьезные рассказы, размышления вслух, споры. Говорили о новых книгах, спектаклях, выставках, но всего больше, всего увлеченнее - о жизни в стране, о политических переменах, о слухах. И всегда находились такие, как я, недавно освободившиеся из тюрем и лагерей. Нас подробно расспрашивали и нам рассказывали. Иногда кто-нибудь радостно замечал: "А ведь мы перестали думать о стукачах".
Р. Люди тянулись друг к другу. Образовывались как бы клетки новой общественной структуры. Впервые возникало настоящее общественное мнение. В квартирах, а тогда еще в комнатах коммунальных квартир, у столов, заставленных разнокалиберной посудой, за едой, которая чаще всего сводилась к водке с селедкой и винегретом, а потом к чаю с печеньем, происходили многочасовые роскошные пиршества мысли, создавались и оспаривались теории, ниспровергались старые авторитеты, утверждались новые. Разумеется, были постоянные темы, неисчерпаемые: Хрущев и Сталин... Пастернак, Дудинцев, Эренбург... цель и средства... Когда ЭТО началось? В 37-м, в 31-м, в 21-м? (До семнадцатого тогда еще не добрались.)
Во время Второго съезда писателей в декабре 54-го года в сатирической стенгазете появился лозунг: "Поднимем критику до уровня кулуарных разговоров!" Домашние кружки и были этими критическими кулуарами. И мы тогда много смеялись. Везде возникали самодеятельные сатирические группы, в Писательском клубе образовался ансамбль "Верстки и правки". Новорожденное общественное мнение вырывалось из кружков, из кулуаров в более многочисленные аудитории.
Л. В 1957 году "Комсомольская правда" опубликовала стихотворение Б. Слуцкого "Физики и лирики". Стихотворение вызвало много читательских откликов. Ученый-инженер Полежаев писал, что в эпоху научно-технической революции жизненно важны только точные, естественные науки и производительные занятия, а литература, искусство и все, что с ним связано, пригодны для развлечений, "на десерт". Избыточная чувствительность и умозрительные мечтания только отвлекают от серьезных дел. Полежаеву возражал Эренбург и другие, доказывавшие, что и в космосе "нужна ветка сирени..."
В газетах публиковались статьи, письма, отчеты о дискуссиях.
Однажды вечером на квартире пианистки Марии Вениаминовны Юдиной собралось несколько человек: Мстислав Ростропович, Борис Слуцкий, художник Валентин Поляков, философы, музыканты, сотрудники Академии наук, литераторы. Мы все были согласны в том, что нужно "объединить физиков и лириков". Решили устраивать постоянные дружеские встречи.
Две такие встречи состоялись в Большом зале консерватории: ученые рассказывали о своих новых работах. Играли Юдина и Ростропович. Врач-невропатолог провел сеанс массового гипноза. В фойе и в коридорах были выставлены картины В. Полякова, Ю. Васильева, и тут же шли споры, которыми руководили искусствоведы А. Каменский и Д. Сарабьянов.
В этих беседах и в других, возникавших в фойе и залах Консерватории, участвовали физики Игорь Тамм и Лев Ландау, астроном Алла Масевич, философ-физик Иван Рожанский и другие.
Мы все были радостно возбуждены и надеялись, что такие непринужденные встречи людей разных профессий будут продолжаться в Консерватории и за ее стенами. Уже составлялась программа третьего вечера. Но вмешались "партийные инстанции". Некие инструкторы МК и ЦК очень доброжелательно объясняли, что в ЦК "на самом верху" одобряют полезное начинание и надлежащий отдел ЦК будет непосредственно руководить ценным мероприятием, чтобы тем самым "поднять его значение". Казенная благосклонность оказалась не менее губительной, чем прямые запреты. "Физики" и "лирики" больше не встречались.
Но домашние кружки продолжали существовать, множиться. Иные преобразовались в салоны. Это старое слово стало обиходным сначала шутливо, а потом и всерьез.
Салон возник в московской квартире и в тарусском доме переводчицы Елены Голышевой и киносценариста Николая Оттена. У них в Тарусе нашла надолго убежище Надежда Яковлевна Мандельштам - там была написана большая часть ее первой книги, там зимой 63-64 годов жил Иосиф Бродский. На этой даче много страниц прозы и стихов написал Владимир Корнилов.
У них мы встретили Ольгу и Вадима Андреевых, впервые приехавших из Швейцарии на родину, которую покинули в 1920 году.
"Домовая книга Голышевой-Оттена останется заметной страницей в истории русской литературы", - сказал наш приятель.
В доме Р., сотрудника Академии наук, возник литературно-музыкальный салон. Там по четвергам собирались слушать музыку. В семье был отличный магнитофон, один из первых таких в Москве. Мы впервые услышали там произведения Стравинского, Шенберга, Берга и других композиторов, которые числились формалистами и потому не исполнялись в концертах. В том же доме читали стихи Анна Ахматова, Пабло Неруда, Давид Самойлов, Иосиф Бродский, Геннадий Айги и вовсе неизвестные еще поэты.
В 60-е да и в 70-е годы таких салонов возникало все больше, но они становились более замкнутыми.
Однако в некоторых домах, в том числе и в нашем, сохранялся дух открытых кружков ранней оттепели.
Мы еще дышали им в последние дни, прощаясь с Москвой...
2. МЫ ПОВЕРИЛИ, ЧТО УЖЕ ВЕСНА
...Появилась рукописная литература. Она ограничивалась сперва одними стихами - но теперь размер ее вырос и появляется уже и проза. Как хотите, а это замечательное явление - общественное мнение силится изо всех сил высказаться - и высказывается иногда в этой подземной литературе чрезвычайно умно... Дай Бог, чтобы общественное мнение могло свободно высказываться и во всех других формах. Это было бы большое благодеяние для России.
Из письма декабриста Е. Якушкина декабристу
И. Пущину 27 апреля 1855 года
После смерти Николая I рукописную литературу создавали и передавали друзьям и знакомым уцелевшие декабристы, друзья Герцена и все, кто желал, кто ждал отмены крепостного права и цензуры, кто мечтал о судебных реформах, о гражданских свободах. Возникло общественное мнение и новые общественные силы, которые противостояли власти жандармов, идеологии самодержавия и его всесильной бюрократии.
Сто лет спустя - после смерти Сталина - тоже возникла рукописная литература - самиздат, и многие желали, ждали отмены нового крепостного права, ограничения цензуры, судебных реформ, гражданских свобод...
Мы были среди тех, кто и надеялся и пытался что-то делать.
Р. В последние дни февраля 1956 года мы слышали от разных людей, что на закрытом заседании XX съезда Хрущев сказал нечто чрезвычайно важное.
Членов партийной организации Союза писателей собрали в том самом Белом зале, который описан в "Войне и мире". Человек восемьдесят сидели в два ряда за овальным столом и вдоль стен.
Секретарь парторганизации достал из портфеля брошюру в красной обложке: "Мы прослушаем доклад товарища Хрущева на закрытом заседании XX съезда". Он читал примерно два часа.
Закончив чтение, он ушел. Никто не успел ничего ни спросить, ни сказать. Нас предупредили, что доклад этот - секретный.
Приятельница, сидевшая рядом со мной, спросила:
- Почему на вас лица нет? Неужели вы не знали этого раньше? Я не услышала ничего нового...
Да, я тоже многое знала из того, о чем говорил Хрущев. Больше всего узнала за два года после смерти Сталина. В том самом зале, из которого мы только что вышли, уже раньше читали "закрытые письма ЦК". Письмо о сельском хозяйстве впервые признало, что вся прежняя статистика была лживой.
В письме о "ленинградском деле" рассказывалось, что в 1951 году деятели партийной организации и правительственных учреждений были арестованы по ложным обвинениям, их пытали, вынуждали признаться в "заговоре", многих расстреляли.
В письме о скандальных похождениях бывшего министра культуры Александрова описывались оргии в тайных публичных домах для сановников, во время которых распределялись, между прочим, и высокие посты и ученые звания.
Когда я слушала эти письма, мне было страшно и стыдно. Стыдно за партию и за себя, ведь прежде я считала это клеветническими слухами, отмахивалась от них или пыталась опровергать. Но после каждого письма уходила я с чувством облегчения и надежды: это партия сама очищалась от скверны.
Доклад Хрущева подействовал сильнее и глубже, чем все, что было прежде. Он потрясал самые основы нашей жизни. Он заставил меня впервые усомниться в справедливости нашего общественного строя.
Потрясение рождало и новые надежды.
На обложке красной брошюры значилось: "По прочтении немедленно вернуть в райком". И как на всех партийных документах, был проставлен порядковый номер. Но этот доклад читали на заводах, фабриках, в учреждениях, в институтах. Не будучи опубликован, он стал неким всенародным секретом. Значит, не я одна испытала потрясение. Значит, возможно оздоровление партии, общества. Значит, все, что происходило раньше в литературе, значит, статьи Померанцева, Абрамова, Щеглова, поэма Твардовского - все приобретало новый смысл. Партийный съезд подтвердил правоту тех, кто требовал искренности, честности, правды.
И если больше не отступать от правды, от обыкновенной правды, то преступления станут невозможными.
Так же думали и говорили многие мои друзья и коллеги. Даже те, кто и раньше знал многое, даже те, кто никогда не верил тому, чему верила я, и они надеялись, что с XX съезда начинается обновление.
В марте 56-го года было общее партийное собрание в Союзе писателей. И я впервые решилась выступить:
- Необходимо сделать наши выборы именно выборами, чтобы и в Верховный Совет и в районные Советы в избирательных бюллетенях был бы не один, а несколько кандидатов, чтобы избиратели действительно выражали доверие (или недоверие) определенным лицам, а не просто автоматически подтверждали чужое решение. Нужно ликвидировать отделы кадров, руководители сами пусть отбирают себе сотрудников, отделы кадров обычно только мешают этому (тогда я еще не знала, что отделы кадров везде - это опорные точки госбезопасности).
Много лет спустя я поняла: все, что я тогда предлагала, было по существу отрицанием основ советской системы (в нашей среде ее тогда никто не называл тоталитарной) - свободные выборы и отказ от полицейски-бюрократического наблюдения за кадрами исключают номенклатурократию. Но тогда я могла это предлагать и считать осуществимым именно потому, что верила в здоровую социалистическую природу общества, в котором жила. Верила, что культ Сталина - нарост, что все злодейства и преступления - болезни. Не могла объяснить, да и не пыталась, как возникли эти болезни, но твердо верила, что их можно излечить.
Л. Доклад Хрущева я слышал во множестве пересказов. Потом наконец прочитал секретную брошюру в редакции "Иностранной литературы". Первые ощущения были - радость и новые надежды. Они укреплялись всем, что я узнавал о собраниях и о том выступлении Р., которое она здесь вспоминает. Хрущев прямо сказал, что "пока успели реабилитировать только немногих". Это укрепляло уверенность, что скоро дойдет очередь до тех, кто еще оставался в лагерях и в ссылках, и до меня.
Однако у меня был горький опыт и послесталинских лет.
Я вернулся в декабре 54-го года в ту самую московскую квартиру, из которой ушел на фронт в 41-м году. Но уже три недели спустя меня из нее выдворила милиция: ведь я просто отбыл срок по ст. 58, был лишен гражданских прав, в частности - права жить в Москве. Тогда я прописался в деревне возле Клина за сравнительно небольшую взятку секретарю сельсовета. А жил в Москве нелегально у друзей, главным образом у А. А. Белкина. Летом 1955 года был издан закон об амнистии по политическим статьям. Едва получив новый паспорт, я отправился лечиться в Ессентуки, но там меня настигло известие, что я не подлежал амнистии, ибо она распространялась только на тех, кто сотрудничал в годы войны с противником. И я снова писал жалобы Генеральному прокурору, в Верховный суд, в ЦК КПСС, настаивал на пересмотре дела, на отмене приговора. Мне помогала Елена Дмитриевна Стасова - бывшая сотрудница Ленина, "товарищ Абсолют", бывшая секретарша Сталина, бывший редактор французского издания журнала "Интернациональная литература". Она пересылала мои письма и заявления со своими "сопроводиловками" в разные высокие инстанции.
Помог и Константин Симонов - главный редактор "Нового мира" - по его указанию была опубликована в ноябре 55 года моя рецензия на книгу Эриха Вайнерта. После этого мне стали заказывать статьи редакции новых журналов "Иностранная литература" и "Москва", "Литературная энциклопедия" и сборник "День поэзии".
В апреле 56-го года "Правда" опубликовала Постановление пленума ЦК "О борьбе с культом личности и его последствиями", состоявшее из туманных общих фраз о восстановлении ленинских норм партийной жизни, об уважении к социалистической законности, но предостерегающее от "перегибов", от "уступок вражеской идеологии". До Москвы дошли сведения о забастовках и лагерных восстаниях в Джезказгане и на Воркуте в 1953 и 1954 годах, подавленных танками.
Меня несколько раз вызывал следователь военной прокуратуры, который, по его словам, "занимался пересмотром моего дела", задавал какие-то малозначащие вопросы, больше интересовался новейшими литературными сплетнями и тем, сколько зарабатывают писатели.
В мае 1956 года в кабинете заместителя Главного военного прокурора два розоволицых полковника, казенно-вежливые, самоуверенные и брезгливо-снисходительные, сказали мне, что нет никаких оснований отменять обвинительный приговор, что в моем деле были соблюдены все требуемые законом формы, я отбыл срок и должен теперь честным трудом оправдать себя перед родиной.
Моих возражений они просто не слышали, говорили между собой о чем-то другом, отвечали на телефонные звонки, пожелали всего хорошего...
Опять часы, дни злого, удушливого отчаяния. Я не помышлял о восстановлении в партии. Я хотел спокойно работать - заниматься историей русско-немецких культурных связей, историей зарубежной литературы и языковедческими исследованиями, которые начал на шарашке. Надеялся, что на жизнь смогу зарабатывать переводами.
Но я добивался гражданской реабилитации или хотя бы снятия судимости не только для того, чтобы прописаться в Москве, но и потому, что это был мой долг перед теми друзьями, которых в 1948 году исключили из партии, выгнали из армии, уволили с работы за то, что они вступались за меня, были свидетелями защиты, писали Сталину. Бывшие подполковники Валентин Левин и Михаил Аршанский, бывший гвардии полковник Михаил Кручинский, бывший гвардии старший лейтенант Галина Храмушина все еще оставались опальными. Мария, жена Валентина, умерла в 1950 году в Новосибирске, куда им пришлось уехать из Москвы в поисках работы.
Все это время они продолжали писать заявления в Комиссию партийного контроля, настаивая на восстановлении в партии. Но отвечал им тот самый партследователь Судаков, который вел их дела в сорок восьмом году, когда председатель КПК Шкирятов расправился не только с ними, но и с тем судьей, который меня оправдал, и с тем, который дал слишком малый срок, и с членами Военной коллегии, которые сократили было десятилетний срок до шести лет, и с адвокатом. (Адвокат Хавенсон утверждал, что это произошло по личному указанию Сталина.) Следователь военной прокуратуры весной пятьдесят шестого года говорил мне: "Трудность вашего дела в том, что оно больше партийное, чем уголовное. Если вас сейчас реабилитировать - это значит действовать против решения КПК при ЦК КПСС, а его никто не отменял".
Поэтому я снова и снова звонил все тому же Судакову, а он по-свойски, приветливо, но невнятно отвечал, что еще "нужно кое-что выяснить... тут еще пару закорючек раскрутить".
Между тем в редакциях, где мне уже заказывали статьи, меня настойчиво спрашивали, получил ли я справку о реабилитации.
Это раздражало, злило, и впечатление от хрущевского доклада я начал сравнивать с тем, как в 1935 году радовался речам Сталина о кадрах, которые "решают все", о "ценности каждого человека".
Был жаркий июльский день, когда я из приемной ЦК в очередной раз звонил Судакову. За неделю до этого он обещал, что скоро даст, наконец, удовлетворительный ответ. Спокойный, бесцветный мужской голос отвечал: "Товарища Судакова нет, он уехал надолго и никому ничего о вашем деле не поручил".
Тогда я заорал исступленно что-то о "сталинских, бериевских выблядках, последышах, гадах, душегубах", ругался уже просто по-лагерному "в душу, в рот, в гробовые доски...", перемешивая брань с газетным жаргоном.
Тот же ровный негромкий голос: "Успокойтесь, товарищ, успокойтесь. Вы в приемной внизу? Погодите, я сейчас к вам приду".
"Приходи, сука, можешь опять арестовывать, мне все равно".
Я сидел потный от жары и от ярости, опустошенный, отчаявшийся.
Пришел невысокий, седеющий, в сереньком пиджачке, с внимательным, серьезным, незлым взглядом. Мы зашли в какую-то пустую комнату рядом с бюро пропусков. Он положил на стол лист бумаги: "Ну, успокоился? Теперь давай-те рассказывайте все по порядку, я тут новый работник, тут сейчас все по-новому пойдет, по-другому".
Я в сотый раз повторил свою историю. Он слушал внимательно, переспрашивал участливо, и меня опять пробрало надеждой. Он попросил позвонить на следующий день. Я позвонил, он сказал: "Вам назначен прием у члена ЦК товарища Андреевой".
Худощавая долговязая женщина лет пятидесяти, с прямыми соломенными волосами и открытым, не чиновничьим взглядом. Перед ней на столе лежало мое "дело" и еще несколько папок - "дела" моих друзей. Она спрашивала только о подробностях моих отношений с начальством до ареста, о ходе третьего суда, приговорившего к десяти годам. Спрашивала деловито, не комментируя. Потом сказала: "Все ясно. Судаков и другие вроде него тянули потому, что сами причастны были и к вашему делу, и ко многим таким же. Они уже больше здесь не работают".
Пятого сентября на заседание Комиссии партийного контроля вызвали Галину Храмушину, Михаила Кручинского, Валентина Левина, Михаила Аршанского, меня, а также генерала Окорокова и двух бывших членов Верховного суда. Заседание вел зампред КПК Комаров, о котором говорили, что он один из главных "противников культа". Всей повадкой он напоминал мне тех аскетических партработников 20-х годов и первой пятилетки, которых мы называли "большевиками ленинской школы". Они были самоуверены, жестковаты, но без хамства, естественно-просты. Докладывала Андреева, говорил каждый из нас. Когда Окороков стал объяснять, почему он считал мое поведение тогда, в условиях Великой Отечественной войны, вредным, сказал, что он и сам пострадал, даже получил взыскание, его прервал один из членов КПК: "Вы получили взыскание в тысяча девятьсот пятидесятом году за мародерство, за то, что увозили имущество, принадлежащее Польше".
Комаров заметил: "Ну что ж, все ясно. Копелев был против мародерства, и генерал, который сам мародерствовал, посадил его".
После того как высказались все приглашенные, Комаров, пошептавшись с членами КПК, сидевшими рядом с ним, сказал как нечто само собою разумеющееся:
"КПК решает: всех товарищей восстановить в правах членов партии с сохранением стажа. Товарища Копелева восстановить в правах кандидата партии. Что ж, тринадцатилетний стаж солидный будет, значит, скоро можете переводиться в члены. Завтра получите выписки решения на руки. А вы, генерал Окороков, останьтесь, поговорим отдельно".
В коридоре Миша, Валя и я обнялись и заплакали.
Р. В тот день я проводила Л. до здания ЦК и поехала в редакцию, где ждала известий.
В нашей рабочей комнате сидели еще два сотрудника отдела критики.
Я очень нервничала, хватала трубку. Кто-то из них спросил: "Что с вами? Что случилось?" Я объяснила. Наконец Л. позвонил: "Все - сверх ожиданий. Лечу!"
Пока он ехал, я звонила, спешила обрадовать родных и друзей.
Мы пошли в ресторан ЦДЛ, он подробно рассказывал. Мы пили вино, к нам подходили и едва знакомые - поздравляли.
...В тот день, когда Л. вернулся с заседания КПК, я передала ему верстку его рецензии на роман Г. Грина "Тихий американец" для "Нового мира". Заголовком рецензии послужила реплика одного из персонажей: "Вы уже причастны!" Это словно бы относилось и к нам. Мы были причастны к происходившим у нас событиям и радовались этой причастности.
Шли в строю незримом
Колыма и Магадан,
Воркута с Нарымом.
...Теркин вовсе помрачнел.
Невдомек мне словно,
Что Особый наш отдел
За самим Верховным.
...Устроитель всех судеб,
Он в Кремле при жизни склеп
Сам себе устроил.
Невдомек еще тебе,
Что живыми правит,
Но давно уж сам себе
Памятники ставит.
Мы воспринимали эту поэму как расчет с прошлым, как радостный, оттепельный поток, смывающий прах и плесень сталинской мертвечины.
Нас привлекало и непосредственное лирическое самовыражение Твардовского, поэта и редактора, который насмешливо-гневно расправляется со своими исконными врагами, с теми, кто топчет, душит, убивает живое слово.
Весь в поту, статейки правит,
Водит носом взад-вперед:
То свое словечко вставит,
То чужое зачеркнет.
То его отметит птичкой
Сам себе и Глав и Лит
То возьмет его в кавычки,
То опять же оголит.
Знать, в живых сидел в газете,
Дорожил большим постом,
Как привык на этом свете,
Так и мучится на том,
...Обсудить проект романа
Члены некие сошлись.
Этим членам все известно,
Что в романе быть должно,
Кто герой и то ли место
Для любви отведено.
...У нас избыток
Дураков, хоть пруд пруди,
Да каких еще набитых
Что в Системе, что в Сети.
...От иных запросишь чуру
И отставку не хотят.
Тех, как водится - в цензуру
На повышенный оклад.
Тогда, в начале 60-х годов, Твардовский осиливал и номенклатурных дураков, и многих умников-цензоров. Но позднее поэму "Теркин на том свете" уже не включали в сборники его стихов. Мертвые хватали живых - и самого Твардовского, и авторов его "Нового мира"...
...Умер Сталин. Умер Хрущев. Умер Брежнев. Умер Черненко. Умер Андропов... А мертвечина, из которой они вырастали, остается.
Что-то меняется, что-то отваливается. Но сохранно зловещее царство мнимостей, бесчеловечных и противочеловечных сил и прикрывающих их обрядов, условностей, ритуалов. И теркинская преисподняя - это все еще наш доныне существующий посюсторонний, повседневный быт и общественное бытие.
Перечитывая поэму почти 30 лет спустя после первой встречи с ней, мы прежде всего радостно ощущали ее вольное поэтическое дыхание, музыку русского стиха, чудотворную силу простых слов, которые создают зримые, слышимые, осязаемые образы.
И сегодня мы вновь убеждаемся - эта поэма шире сталинской и послесталинской преисподней. Из конкретных подробностей, из реальных обстоятельств и реальных характеров наших соотечественников, наших современников рождается и растет поэзия, воплотившая вселенские и всевременные сущности, начала и концы человеческого бытия:
...День мой вечности дороже,
Бесконечности любой...
Но вела, вела солдата
Сила жизни - наш ходатай
И заступник всех верней
Жизни бренной, небогатой
Золотым запасом дней.
Неодоленная преисподней сила рядового солдата Василия Теркина, который вопреки всем препятствиям вырвался, ушел от смерти, заворожила нас с первой же встречи.
Мы в те годы жили и свежими горькими воспоминаниями, и напряженной злобой дня, спорами, слухами, догадками, обещаниями. Иногда в шумной суете малые происшествия казались крупными событиями.
Но Теркин остался неизменно значителен. Он был знамением новых времен, он сулил победы, он побуждал обратиться к себе, понять, осмыслить свою личную ответственность за судьбу страны.
Один из авторов "Нового мира", молодой публицист и философ Юрий Карякин, высказал то, что мы думали и чувствовали:
"Одно из главных следствий разоблачения культа личности заключается в чрезвычайном обострении чувства ответственности каждого человека (и в особенности коммуниста, марксиста) за все, что его окружает, за все происходящее в мире. Мало признаться: "Не знал, а потому слепо верил". Труднее и несравненно важнее спокойно разобраться в том механизме собственного сознания, который "срабатывал определенным образом" в те годы и который надо перестраивать так, чтобы он уже никогда больше таким образом не "срабатывал". Освобождение от предрассудков культа личности - это не только правда о Сталине, но и правда о себе, о своих иллюзиях".
Р. В те годы мы все время жили "на людях". В квартирах друзей, знакомых и во всех наших временных пристанищах едва ли не ежевечерне собирались друзья и просто случайные знакомые или знакомые знакомых. Тогда возникло множество постоянных кружков.
Что такое кружок, дух кружка?
"По-моему, служить связью, центром целого круга людей - огромное дело, особенно в обществе разобщенном и скованном..." - писал Герцен. Так жили несколько поколений русских интеллигентов. Но в Советском Союзе в 30-х, и тем более в 40-х - начале 50-х, само понятие "кружковщина" стало не только бранным, но и угрожающим. Любое самочинное объединение могло оказаться подозрительным. Одной из явственных примет оттепели уже в самую раннюю пору, в пятьдесят четвертом, пятьдесят пятом годах были стихийно возникавшие, пестрые, аморфные компании, которые превращались в устойчивые содружества.
Л. Когда в декабре 54-го года я вышел из тюрьмы, то в первые недели меня это поразило, как нечто новое и неожиданное. В нескольких знакомых квартирах постоянно собирались люди - не столько для того, чтобы выпить, потанцевать, пофлиртовать, посплетничать, но, главным образом, поговорить, пообсуждать, "пообобщать". И это были не обычные "детские" разговоры, а серьезные рассказы, размышления вслух, споры. Говорили о новых книгах, спектаклях, выставках, но всего больше, всего увлеченнее - о жизни в стране, о политических переменах, о слухах. И всегда находились такие, как я, недавно освободившиеся из тюрем и лагерей. Нас подробно расспрашивали и нам рассказывали. Иногда кто-нибудь радостно замечал: "А ведь мы перестали думать о стукачах".
Р. Люди тянулись друг к другу. Образовывались как бы клетки новой общественной структуры. Впервые возникало настоящее общественное мнение. В квартирах, а тогда еще в комнатах коммунальных квартир, у столов, заставленных разнокалиберной посудой, за едой, которая чаще всего сводилась к водке с селедкой и винегретом, а потом к чаю с печеньем, происходили многочасовые роскошные пиршества мысли, создавались и оспаривались теории, ниспровергались старые авторитеты, утверждались новые. Разумеется, были постоянные темы, неисчерпаемые: Хрущев и Сталин... Пастернак, Дудинцев, Эренбург... цель и средства... Когда ЭТО началось? В 37-м, в 31-м, в 21-м? (До семнадцатого тогда еще не добрались.)
Во время Второго съезда писателей в декабре 54-го года в сатирической стенгазете появился лозунг: "Поднимем критику до уровня кулуарных разговоров!" Домашние кружки и были этими критическими кулуарами. И мы тогда много смеялись. Везде возникали самодеятельные сатирические группы, в Писательском клубе образовался ансамбль "Верстки и правки". Новорожденное общественное мнение вырывалось из кружков, из кулуаров в более многочисленные аудитории.
Л. В 1957 году "Комсомольская правда" опубликовала стихотворение Б. Слуцкого "Физики и лирики". Стихотворение вызвало много читательских откликов. Ученый-инженер Полежаев писал, что в эпоху научно-технической революции жизненно важны только точные, естественные науки и производительные занятия, а литература, искусство и все, что с ним связано, пригодны для развлечений, "на десерт". Избыточная чувствительность и умозрительные мечтания только отвлекают от серьезных дел. Полежаеву возражал Эренбург и другие, доказывавшие, что и в космосе "нужна ветка сирени..."
В газетах публиковались статьи, письма, отчеты о дискуссиях.
Однажды вечером на квартире пианистки Марии Вениаминовны Юдиной собралось несколько человек: Мстислав Ростропович, Борис Слуцкий, художник Валентин Поляков, философы, музыканты, сотрудники Академии наук, литераторы. Мы все были согласны в том, что нужно "объединить физиков и лириков". Решили устраивать постоянные дружеские встречи.
Две такие встречи состоялись в Большом зале консерватории: ученые рассказывали о своих новых работах. Играли Юдина и Ростропович. Врач-невропатолог провел сеанс массового гипноза. В фойе и в коридорах были выставлены картины В. Полякова, Ю. Васильева, и тут же шли споры, которыми руководили искусствоведы А. Каменский и Д. Сарабьянов.
В этих беседах и в других, возникавших в фойе и залах Консерватории, участвовали физики Игорь Тамм и Лев Ландау, астроном Алла Масевич, философ-физик Иван Рожанский и другие.
Мы все были радостно возбуждены и надеялись, что такие непринужденные встречи людей разных профессий будут продолжаться в Консерватории и за ее стенами. Уже составлялась программа третьего вечера. Но вмешались "партийные инстанции". Некие инструкторы МК и ЦК очень доброжелательно объясняли, что в ЦК "на самом верху" одобряют полезное начинание и надлежащий отдел ЦК будет непосредственно руководить ценным мероприятием, чтобы тем самым "поднять его значение". Казенная благосклонность оказалась не менее губительной, чем прямые запреты. "Физики" и "лирики" больше не встречались.
Но домашние кружки продолжали существовать, множиться. Иные преобразовались в салоны. Это старое слово стало обиходным сначала шутливо, а потом и всерьез.
Салон возник в московской квартире и в тарусском доме переводчицы Елены Голышевой и киносценариста Николая Оттена. У них в Тарусе нашла надолго убежище Надежда Яковлевна Мандельштам - там была написана большая часть ее первой книги, там зимой 63-64 годов жил Иосиф Бродский. На этой даче много страниц прозы и стихов написал Владимир Корнилов.
У них мы встретили Ольгу и Вадима Андреевых, впервые приехавших из Швейцарии на родину, которую покинули в 1920 году.
"Домовая книга Голышевой-Оттена останется заметной страницей в истории русской литературы", - сказал наш приятель.
В доме Р., сотрудника Академии наук, возник литературно-музыкальный салон. Там по четвергам собирались слушать музыку. В семье был отличный магнитофон, один из первых таких в Москве. Мы впервые услышали там произведения Стравинского, Шенберга, Берга и других композиторов, которые числились формалистами и потому не исполнялись в концертах. В том же доме читали стихи Анна Ахматова, Пабло Неруда, Давид Самойлов, Иосиф Бродский, Геннадий Айги и вовсе неизвестные еще поэты.
В 60-е да и в 70-е годы таких салонов возникало все больше, но они становились более замкнутыми.
Однако в некоторых домах, в том числе и в нашем, сохранялся дух открытых кружков ранней оттепели.
Мы еще дышали им в последние дни, прощаясь с Москвой...
2. МЫ ПОВЕРИЛИ, ЧТО УЖЕ ВЕСНА
...Появилась рукописная литература. Она ограничивалась сперва одними стихами - но теперь размер ее вырос и появляется уже и проза. Как хотите, а это замечательное явление - общественное мнение силится изо всех сил высказаться - и высказывается иногда в этой подземной литературе чрезвычайно умно... Дай Бог, чтобы общественное мнение могло свободно высказываться и во всех других формах. Это было бы большое благодеяние для России.
Из письма декабриста Е. Якушкина декабристу
И. Пущину 27 апреля 1855 года
После смерти Николая I рукописную литературу создавали и передавали друзьям и знакомым уцелевшие декабристы, друзья Герцена и все, кто желал, кто ждал отмены крепостного права и цензуры, кто мечтал о судебных реформах, о гражданских свободах. Возникло общественное мнение и новые общественные силы, которые противостояли власти жандармов, идеологии самодержавия и его всесильной бюрократии.
Сто лет спустя - после смерти Сталина - тоже возникла рукописная литература - самиздат, и многие желали, ждали отмены нового крепостного права, ограничения цензуры, судебных реформ, гражданских свобод...
Мы были среди тех, кто и надеялся и пытался что-то делать.
Р. В последние дни февраля 1956 года мы слышали от разных людей, что на закрытом заседании XX съезда Хрущев сказал нечто чрезвычайно важное.
Членов партийной организации Союза писателей собрали в том самом Белом зале, который описан в "Войне и мире". Человек восемьдесят сидели в два ряда за овальным столом и вдоль стен.
Секретарь парторганизации достал из портфеля брошюру в красной обложке: "Мы прослушаем доклад товарища Хрущева на закрытом заседании XX съезда". Он читал примерно два часа.
Закончив чтение, он ушел. Никто не успел ничего ни спросить, ни сказать. Нас предупредили, что доклад этот - секретный.
Приятельница, сидевшая рядом со мной, спросила:
- Почему на вас лица нет? Неужели вы не знали этого раньше? Я не услышала ничего нового...
Да, я тоже многое знала из того, о чем говорил Хрущев. Больше всего узнала за два года после смерти Сталина. В том самом зале, из которого мы только что вышли, уже раньше читали "закрытые письма ЦК". Письмо о сельском хозяйстве впервые признало, что вся прежняя статистика была лживой.
В письме о "ленинградском деле" рассказывалось, что в 1951 году деятели партийной организации и правительственных учреждений были арестованы по ложным обвинениям, их пытали, вынуждали признаться в "заговоре", многих расстреляли.
В письме о скандальных похождениях бывшего министра культуры Александрова описывались оргии в тайных публичных домах для сановников, во время которых распределялись, между прочим, и высокие посты и ученые звания.
Когда я слушала эти письма, мне было страшно и стыдно. Стыдно за партию и за себя, ведь прежде я считала это клеветническими слухами, отмахивалась от них или пыталась опровергать. Но после каждого письма уходила я с чувством облегчения и надежды: это партия сама очищалась от скверны.
Доклад Хрущева подействовал сильнее и глубже, чем все, что было прежде. Он потрясал самые основы нашей жизни. Он заставил меня впервые усомниться в справедливости нашего общественного строя.
Потрясение рождало и новые надежды.
На обложке красной брошюры значилось: "По прочтении немедленно вернуть в райком". И как на всех партийных документах, был проставлен порядковый номер. Но этот доклад читали на заводах, фабриках, в учреждениях, в институтах. Не будучи опубликован, он стал неким всенародным секретом. Значит, не я одна испытала потрясение. Значит, возможно оздоровление партии, общества. Значит, все, что происходило раньше в литературе, значит, статьи Померанцева, Абрамова, Щеглова, поэма Твардовского - все приобретало новый смысл. Партийный съезд подтвердил правоту тех, кто требовал искренности, честности, правды.
И если больше не отступать от правды, от обыкновенной правды, то преступления станут невозможными.
Так же думали и говорили многие мои друзья и коллеги. Даже те, кто и раньше знал многое, даже те, кто никогда не верил тому, чему верила я, и они надеялись, что с XX съезда начинается обновление.
В марте 56-го года было общее партийное собрание в Союзе писателей. И я впервые решилась выступить:
- Необходимо сделать наши выборы именно выборами, чтобы и в Верховный Совет и в районные Советы в избирательных бюллетенях был бы не один, а несколько кандидатов, чтобы избиратели действительно выражали доверие (или недоверие) определенным лицам, а не просто автоматически подтверждали чужое решение. Нужно ликвидировать отделы кадров, руководители сами пусть отбирают себе сотрудников, отделы кадров обычно только мешают этому (тогда я еще не знала, что отделы кадров везде - это опорные точки госбезопасности).
Много лет спустя я поняла: все, что я тогда предлагала, было по существу отрицанием основ советской системы (в нашей среде ее тогда никто не называл тоталитарной) - свободные выборы и отказ от полицейски-бюрократического наблюдения за кадрами исключают номенклатурократию. Но тогда я могла это предлагать и считать осуществимым именно потому, что верила в здоровую социалистическую природу общества, в котором жила. Верила, что культ Сталина - нарост, что все злодейства и преступления - болезни. Не могла объяснить, да и не пыталась, как возникли эти болезни, но твердо верила, что их можно излечить.
Л. Доклад Хрущева я слышал во множестве пересказов. Потом наконец прочитал секретную брошюру в редакции "Иностранной литературы". Первые ощущения были - радость и новые надежды. Они укреплялись всем, что я узнавал о собраниях и о том выступлении Р., которое она здесь вспоминает. Хрущев прямо сказал, что "пока успели реабилитировать только немногих". Это укрепляло уверенность, что скоро дойдет очередь до тех, кто еще оставался в лагерях и в ссылках, и до меня.
Однако у меня был горький опыт и послесталинских лет.
Я вернулся в декабре 54-го года в ту самую московскую квартиру, из которой ушел на фронт в 41-м году. Но уже три недели спустя меня из нее выдворила милиция: ведь я просто отбыл срок по ст. 58, был лишен гражданских прав, в частности - права жить в Москве. Тогда я прописался в деревне возле Клина за сравнительно небольшую взятку секретарю сельсовета. А жил в Москве нелегально у друзей, главным образом у А. А. Белкина. Летом 1955 года был издан закон об амнистии по политическим статьям. Едва получив новый паспорт, я отправился лечиться в Ессентуки, но там меня настигло известие, что я не подлежал амнистии, ибо она распространялась только на тех, кто сотрудничал в годы войны с противником. И я снова писал жалобы Генеральному прокурору, в Верховный суд, в ЦК КПСС, настаивал на пересмотре дела, на отмене приговора. Мне помогала Елена Дмитриевна Стасова - бывшая сотрудница Ленина, "товарищ Абсолют", бывшая секретарша Сталина, бывший редактор французского издания журнала "Интернациональная литература". Она пересылала мои письма и заявления со своими "сопроводиловками" в разные высокие инстанции.
Помог и Константин Симонов - главный редактор "Нового мира" - по его указанию была опубликована в ноябре 55 года моя рецензия на книгу Эриха Вайнерта. После этого мне стали заказывать статьи редакции новых журналов "Иностранная литература" и "Москва", "Литературная энциклопедия" и сборник "День поэзии".
В апреле 56-го года "Правда" опубликовала Постановление пленума ЦК "О борьбе с культом личности и его последствиями", состоявшее из туманных общих фраз о восстановлении ленинских норм партийной жизни, об уважении к социалистической законности, но предостерегающее от "перегибов", от "уступок вражеской идеологии". До Москвы дошли сведения о забастовках и лагерных восстаниях в Джезказгане и на Воркуте в 1953 и 1954 годах, подавленных танками.
Меня несколько раз вызывал следователь военной прокуратуры, который, по его словам, "занимался пересмотром моего дела", задавал какие-то малозначащие вопросы, больше интересовался новейшими литературными сплетнями и тем, сколько зарабатывают писатели.
В мае 1956 года в кабинете заместителя Главного военного прокурора два розоволицых полковника, казенно-вежливые, самоуверенные и брезгливо-снисходительные, сказали мне, что нет никаких оснований отменять обвинительный приговор, что в моем деле были соблюдены все требуемые законом формы, я отбыл срок и должен теперь честным трудом оправдать себя перед родиной.
Моих возражений они просто не слышали, говорили между собой о чем-то другом, отвечали на телефонные звонки, пожелали всего хорошего...
Опять часы, дни злого, удушливого отчаяния. Я не помышлял о восстановлении в партии. Я хотел спокойно работать - заниматься историей русско-немецких культурных связей, историей зарубежной литературы и языковедческими исследованиями, которые начал на шарашке. Надеялся, что на жизнь смогу зарабатывать переводами.
Но я добивался гражданской реабилитации или хотя бы снятия судимости не только для того, чтобы прописаться в Москве, но и потому, что это был мой долг перед теми друзьями, которых в 1948 году исключили из партии, выгнали из армии, уволили с работы за то, что они вступались за меня, были свидетелями защиты, писали Сталину. Бывшие подполковники Валентин Левин и Михаил Аршанский, бывший гвардии полковник Михаил Кручинский, бывший гвардии старший лейтенант Галина Храмушина все еще оставались опальными. Мария, жена Валентина, умерла в 1950 году в Новосибирске, куда им пришлось уехать из Москвы в поисках работы.
Все это время они продолжали писать заявления в Комиссию партийного контроля, настаивая на восстановлении в партии. Но отвечал им тот самый партследователь Судаков, который вел их дела в сорок восьмом году, когда председатель КПК Шкирятов расправился не только с ними, но и с тем судьей, который меня оправдал, и с тем, который дал слишком малый срок, и с членами Военной коллегии, которые сократили было десятилетний срок до шести лет, и с адвокатом. (Адвокат Хавенсон утверждал, что это произошло по личному указанию Сталина.) Следователь военной прокуратуры весной пятьдесят шестого года говорил мне: "Трудность вашего дела в том, что оно больше партийное, чем уголовное. Если вас сейчас реабилитировать - это значит действовать против решения КПК при ЦК КПСС, а его никто не отменял".
Поэтому я снова и снова звонил все тому же Судакову, а он по-свойски, приветливо, но невнятно отвечал, что еще "нужно кое-что выяснить... тут еще пару закорючек раскрутить".
Между тем в редакциях, где мне уже заказывали статьи, меня настойчиво спрашивали, получил ли я справку о реабилитации.
Это раздражало, злило, и впечатление от хрущевского доклада я начал сравнивать с тем, как в 1935 году радовался речам Сталина о кадрах, которые "решают все", о "ценности каждого человека".
Был жаркий июльский день, когда я из приемной ЦК в очередной раз звонил Судакову. За неделю до этого он обещал, что скоро даст, наконец, удовлетворительный ответ. Спокойный, бесцветный мужской голос отвечал: "Товарища Судакова нет, он уехал надолго и никому ничего о вашем деле не поручил".
Тогда я заорал исступленно что-то о "сталинских, бериевских выблядках, последышах, гадах, душегубах", ругался уже просто по-лагерному "в душу, в рот, в гробовые доски...", перемешивая брань с газетным жаргоном.
Тот же ровный негромкий голос: "Успокойтесь, товарищ, успокойтесь. Вы в приемной внизу? Погодите, я сейчас к вам приду".
"Приходи, сука, можешь опять арестовывать, мне все равно".
Я сидел потный от жары и от ярости, опустошенный, отчаявшийся.
Пришел невысокий, седеющий, в сереньком пиджачке, с внимательным, серьезным, незлым взглядом. Мы зашли в какую-то пустую комнату рядом с бюро пропусков. Он положил на стол лист бумаги: "Ну, успокоился? Теперь давай-те рассказывайте все по порядку, я тут новый работник, тут сейчас все по-новому пойдет, по-другому".
Я в сотый раз повторил свою историю. Он слушал внимательно, переспрашивал участливо, и меня опять пробрало надеждой. Он попросил позвонить на следующий день. Я позвонил, он сказал: "Вам назначен прием у члена ЦК товарища Андреевой".
Худощавая долговязая женщина лет пятидесяти, с прямыми соломенными волосами и открытым, не чиновничьим взглядом. Перед ней на столе лежало мое "дело" и еще несколько папок - "дела" моих друзей. Она спрашивала только о подробностях моих отношений с начальством до ареста, о ходе третьего суда, приговорившего к десяти годам. Спрашивала деловито, не комментируя. Потом сказала: "Все ясно. Судаков и другие вроде него тянули потому, что сами причастны были и к вашему делу, и ко многим таким же. Они уже больше здесь не работают".
Пятого сентября на заседание Комиссии партийного контроля вызвали Галину Храмушину, Михаила Кручинского, Валентина Левина, Михаила Аршанского, меня, а также генерала Окорокова и двух бывших членов Верховного суда. Заседание вел зампред КПК Комаров, о котором говорили, что он один из главных "противников культа". Всей повадкой он напоминал мне тех аскетических партработников 20-х годов и первой пятилетки, которых мы называли "большевиками ленинской школы". Они были самоуверены, жестковаты, но без хамства, естественно-просты. Докладывала Андреева, говорил каждый из нас. Когда Окороков стал объяснять, почему он считал мое поведение тогда, в условиях Великой Отечественной войны, вредным, сказал, что он и сам пострадал, даже получил взыскание, его прервал один из членов КПК: "Вы получили взыскание в тысяча девятьсот пятидесятом году за мародерство, за то, что увозили имущество, принадлежащее Польше".
Комаров заметил: "Ну что ж, все ясно. Копелев был против мародерства, и генерал, который сам мародерствовал, посадил его".
После того как высказались все приглашенные, Комаров, пошептавшись с членами КПК, сидевшими рядом с ним, сказал как нечто само собою разумеющееся:
"КПК решает: всех товарищей восстановить в правах членов партии с сохранением стажа. Товарища Копелева восстановить в правах кандидата партии. Что ж, тринадцатилетний стаж солидный будет, значит, скоро можете переводиться в члены. Завтра получите выписки решения на руки. А вы, генерал Окороков, останьтесь, поговорим отдельно".
В коридоре Миша, Валя и я обнялись и заплакали.
Р. В тот день я проводила Л. до здания ЦК и поехала в редакцию, где ждала известий.
В нашей рабочей комнате сидели еще два сотрудника отдела критики.
Я очень нервничала, хватала трубку. Кто-то из них спросил: "Что с вами? Что случилось?" Я объяснила. Наконец Л. позвонил: "Все - сверх ожиданий. Лечу!"
Пока он ехал, я звонила, спешила обрадовать родных и друзей.
Мы пошли в ресторан ЦДЛ, он подробно рассказывал. Мы пили вино, к нам подходили и едва знакомые - поздравляли.
...В тот день, когда Л. вернулся с заседания КПК, я передала ему верстку его рецензии на роман Г. Грина "Тихий американец" для "Нового мира". Заголовком рецензии послужила реплика одного из персонажей: "Вы уже причастны!" Это словно бы относилось и к нам. Мы были причастны к происходившим у нас событиям и радовались этой причастности.