"31 декабря 1971 г.
   Мой микромир, на границе встречи-разлуки двух годов, наполненных заботами о детских судьбах, радостях и происшествиях в моем отряде, состоящем из 23 Гаврошей, 24-й дома, точнее - уехал встречать новогодие в Саратов. "Только детские книжки читать, только детские думы лелеять" *. Хорошо, что именно теперь это моя рабочая программа, служба. Пытаюсь детству вернуть детство, поскольку это от меня зависит. Любимые свои книги, стихи и песни вспоминаю, раздобываю, несу в спецшколу. На отбое, когда легче всего завязываются откровенные разговоры, мои воспитанники знакомят меня с жизнью, которую они знали до колонии. Очень интересны их рассказы. Постепенно складываются какие-то отношения со всем коллективом - 200 человек - и отдельными его представителями. Многие просят книг, бумаги (записную книжку, блокнот), просят научить играть на мандолине или гитаре. Разговоры о людях, о животных, о фильмах".
   * О. Мандельштам.
   "3 марта 72 г.
   Пока я еще плотно прикреплена к своей воспитательной должности и, надо признать, общение с детьми, даже самыми запущенными, доставляет по-прежнему больше радостей, чем взрослое окружение. Только что провели антифашистский вечер. Я рассказала двум отрядам, мой - 26 человек и приглашенный на вечер, соседний - о Януше Корчаке, Анне Франк.
   У нас скоро будет вечер стихов Окуджавы, автор пришелся нам по душе. Нежданно-негаданно пригодилась моя мандолина, под нее легко разучивается любая мелодия. Так мы обрели музыкальную независимость".
   "21 ноября 1972 г.
   ...Кое-кому очень хочется выжить меня из спецшколы немедленно, однако я твердо решила доработать до законного отпуска. Плохо, что за отрицательное отношение непосредственного "воспитательного" начальства страдают ребята, мальчишки из моего отряда. Их очень теснят, заметив, как живо на мне отражается любая несправедливость в их адрес. Все же со мной им лучше, интереснее жить, и я останусь с ними до лета".
   "Декабрь 1972 г.
   ...Где-то около Нового года, в конце или после, я выхожу на работу. Ребята меня заждались. Бледные, почти совсем не дышали воздухом, без воспитателя их за зону не выпускают. Жалуются, что нечего читать и не дают рисовать. То и другое обычно у нас в обиходе. Сознание нужности среди них не оставляет, поэтому зимние месяцы должны пройти быстро.
   Недавно купила однотомник Б. Васильева "А зори здесь тихие". Кроме первой повести, самой лучшей, в нем еще две. Автор - человек, верующий в силу добра. Так отрадно бы полностью присоединиться к его вере, вере гонимой и скорбной. Романы из школьной программы, которые я читала (преимущественно) два месяца кряду, убеждают в том же. Наша же родная действительность вырывает с корнем всякие представления о добре. Наверное, скорое возвращение в рабочее лоно настраивает меня так скептически и мрачно, потому что спецшкола, как и взрослая тюрьма, не способствует развитию оптимизма".
   "29 августа 1973 г.
   ...Главная моя боль: ребята из спецшколы. Мой отряд расформировали, разбросали по трем разным, а мне дали новый. "Распроданы поодиночке!"
   Психологически это варварство облегчает мне уход, но мальчишек жалко. И стыдно, и яростно, что ничего нельзя изменить. Мало того, что нас второе лето обманывали с лагерем, прогулками и походами, так теперь нас уничтожили как целое, раздробили, разметали! Я уйду из этой мерзкой тюрьмы и напишу об ее палачах и тиранах".
   В начале 1974 года она заболела и поначалу даже обрадовалась этому.
   "...отлежусь, отосплюсь, покончу с ненавистными домашними делами". Но этой малой радости хватило ненадолго: "Заброшенный, обездоленный мой отряд маячит у меня перед глазами. Они, мальчики, пленники, не могут до меня добраться".
   В феврале ей неожиданно предоставили отпуск. И тогда она начала писать повесть.
   Уже из первых ее писем мы убедились в том, что у нее острый, точный взгляд художника, что она свободно, уверенно, не всегда безупречно стилистически, но свободно и своеобразно владеет словом, ей есть о чем сказать, и мы уговаривали ее писать. Она возражала:
   "Я свято верю в толстовское: надо писать, когда уже не можешь не писать. Отношение к печатному слову, несмотря на всяческую его профанацию, у меня благоговейное, как, например, к консерватории. Возможно, если, на Борькино счастье, я не сложу голову в какой-нибудь придорожной канаве, природное тяготение, подкрепленное жизненным опытом, запросится наружу. Препятствовать не стану, но не раньше, чем прорвется непроизвольно, само по себе выкрепшее в сознании, чувствах; петь не своим голосом не хочется. Верно и другое: откладывать надолго нельзя - время уходит".
   Мать, ради которой она вернулась в Маркс, умерла в октябре 1972 года.
   Обстановка в колонии стала нестерпимой. Она все острее, все безнадежнее ощущала одиночество.
   "2 февраля 1974 г.
   В Тарханах чаще встречались лица людей из числа посетителей музея. В Марксе почти нет лиц. Т. е. лица есть, но "подобие жалких лачуг". На вечерних сеансах в кино бывает страшно - так реагирует зритель на интимные сцены. Кажется, зал полон убийц. При ярком свете то же впечатление. Здесь большинство знает друг друга, как в деревне. Знает, что покупают на базаре и в магазинах, кто с кем встречается, как празднуют, где работают. "Как" деталь второстепенная. Здесь знают, что от кого ждать. Человек известен по главным параметрам и неожиданностями вроде бы не располагает. Совсем законченный, слепленный и словно умерший человек. Страшно видеть, как до конца определись судьбы моих бывших учеников. Тех, кто ходил на кружки и в походы, имел свою поэтическую страницу в юности, кончал вузы, начинал в НИИ... Теперь в Марксе - устойчивый провинциальный быт, хождение в гости по субботам. В целом - грустно.
   Сколько бродило в каждом, когда они сидели за партами, сколько погибших возможностей! Может быть, они прорастут в их детях?"
   В этом письме она признавалась:
   "...Больше не в силах уже молчать. Впечатления такого рода, что утаивать их преступно. Три года - достаточный срок... чтобы разобраться, проверить истинность своих представлений на практике. Сейчас я вроде перенасыщенного раствора на стадии кристаллизации. Пока не думаю, на какой предмет пишу, без определенного адреса и заявки. Лишь бы выговориться сполна, точно и честно. Я давно знаю, как вредны и отвратительны полуправды".
   В последнем письме, которое мы получили (28 февраля 1974 г.), она писала, что живет "в обществе письменного стола... Не знаю, каковы будут результаты, пока меня мало это занимает... Главное, что называется, подперло, подошло под самое горло. Непременно надо выговориться, выписаться... Рассказать изустно - неловко, стыдно. "Так не бывает!" реакция слушателей. А я среди этого "не бывает" живу третий год. Не могу не верить своим глазам, ушам... Тем более что у меня нет никакой адаптации к привычному злу. Оно колется и жалит постоянно, а кожа, вместо того чтобы задубеть, становится все чувствительнее... Пока содержание вытекает на бумагу само собой, непроизвольно, и я не успела еще устать, а только радуюсь, что обрела наконец-то голос..."
   Две недели спустя после этого письма Людмила Борисовна умерла от кровоизлияния в мозг.
   Мы убеждены, что болезнь была непосредственной, но не случайной и не единственной причиной ее гибели.
   Она была трагически одинокой подвижницей. Несмотря на множество друзей, приятелей, добрых знакомых, любящих учеников, она оставалась одинокой там, где начинался ее подвиг - отчаянный поединок с бездушными силами зла и мрака.
   Люся была одинока и потому, что, щедро одаряя всех вокруг знаниями, деятельной помощью, сердечным участием, она сама не получила взамен и малой доли душевного тепла.
   Мать и сын очень любили ее, но именно поэтому ревниво требовали ее внимания, ее времени, ее помощи. И почти никогда не сознавали, как ей самой необходима помощь, как необходимо ей время, чтобы свободно думать, писать, и как тягостно она устает...
   Ее приемный сын Володя был одним из немногих, кто это понимал, вернее, чувствовал и пытался ей помогать. Но он принес ей только новое горе.
   - До конца жизни оставалась она просветительницей в самом точном, первоначальном смысле этого слова. Для нее образование было неотделимо от нравственности. Ее уроки, беседы, книги, которые она разносила и развозила, становились источниками света, излучали добро и правду.
   Она - безвестная учительница из захолустья - живое олицетворение традиций русского просветительства, тех неиссякаемых традиций служения народу, которые сохранялись вопреки всем бедствиям, потрясениям, преследованиям.
   Немало таких светоносных людей погибло - в тюрьмах, в лагерях, на войне, изглоданные нуждой, задушенные отчаянием, затравленные или спившиеся. Но их свет не угасал. И в городке Маркс на Волге этот свет озарял письменный стол в заставленной книгами комнате Людмилы Магон.
   ГЕНЕРАЛ
   Так его называли и друзья, и тюремные охранники.
   Годы молодости и годы зрелости Петра Григоренко, пора, когда складывается мировоззрение и мироощущение, прошли в армии. Он был солдатом, офицером, генералом.
   Армейская служба, повседневность казарм и окопов, как правило, не способствует независимому, критическому мышлению. Военнослужащие живут по строгим регламентам, обязаны выполнять приказы, не рассуждая. Судьба Петра Григоренко противоречит этому.
   Он подчинялся приказам и сам приказывал. Однако не разучился самостоятельно мыслить.
   7 ноября 1961 года, в пору самой теплой оттепели перед XXII съездом, мы услышали, что на одной из районных партийных конференций Москвы выступил некий генерал, герой войны, ставший профессором Академии Генерального штаба.
   Он говорил, что критика режима - тогда его называли "культом личности" - ведется непоследовательно, не по-марксистски, ибо не критикуются те условия, которые породили сталинскую диктатуру с ее губительным произволом.
   Так Григоренко начал подвергать сомнениям ту политическую систему, которой он долго, верно служил, за которую воевал, был ранен, едва не погиб. Он открыто заговорил о пороках того государства, которое награждало его, обеспечивало ему привилегии, благополучную жизнь.
   Генерала Григоренко лишили депутатского мандата, позже он получил строгий партийный выговор, был уволен из Академии. Его назначили начальником штаба армии на Дальнем Востоке.
   В те же дни 61-го года на партийной конференции в Курске с подобной же речью выступил писатель Валентин Овечкин. Он в 1952 году, то есть еще при Сталине, опубликовал в "Новом мире" правдивый очерк "Районные будни", очерк, открывший то направление в советской литературе, которое позже, в 70-е годы, было названо "деревенской прозой".
   В 1961 году на Овечкина яростно ополчилось партийное начальство, его тоже лишили мандата. Почувствовав себя безнадежно одиноким, отчаявшись, он в тот же вечер выстрелил себе в висок. Остался жив, искалеченным.
   XXII съезд был резко антисталинским. Было принято (и осуществлено) решение вынести гроб Сталина из мавзолея. Было принято (и не осуществлено) решение - поставить памятник его жертвам. Однако по всей стране сваливали статуи тирана.
   Поэтому расправы с Григоренко и Овечкиным (услышали мы о них позже) казались нам событиями исключительными, одиночными ударами, которые еще способны наносить уже обреченные, отступающие сталинские аппаратчики.
   Григоренко это столкновение с режимом побудило размышлять все дальше:
   "Мне все чаще приходило в голову, что созданный в нашей стране общественный строй - не социализм, что правящая партия - не коммунистическая. Куда мы идем, что будет со страной, с делом коммунизма, что предпринять, чтобы вернуться на "правильный путь", - вот вопросы, которые захватывают меня все больше.
   Я начинаю искать ответы на эти вопросы и по старой привычке обращаюсь за советами к Ленину. Сажусь снова за его труды... Но, Боже мой, как же по-новому предстает передо мною Ленин. То, что казалось абсолютно ясным и целиком приемлемым, теперь наталкивается на непримиримые противоречия в тех же трудах...
   ...устоявшиеся понятия: о демократии и о Ленине как о классическом примере демократа. И вдруг, как будто на пень свежеспиленного дерева наткнулся в темноте: "Мы большинство завоюем на свою сторону, мы большинство убедим, а меньшинство заставим, принудим подчиниться..." Значит, когда Ленин был в меньшинстве, он совершенно четко утверждал, что большинство не имеет права навязывать свою волю меньшинству, а после говорит, что у большинства есть право душить меньшинство, не давать ему и пикнуть.
   ...Так, пересматривая Ленина и анализируя внутреннюю и внешнюю политику партии и государства, я постепенно вырабатывал свои оценки событий и свои представления о задачах, стоявших перед страной и мировым коммунистическим движением".
   И с той же последовательностью, с которой Григоренко на фронте и в штабных играх ставил и выполнял тактические задачи, он перешел от размышлений к действиям. В этом сказался и характер, воспитанный армейской службой, и врожденные способности - прямодушие, отвага, неумение лицемерить, порывистость... Его мысль сразу же становится словом, а затем, чаще всего - делом.
   Он задумал целый ряд писем в ЦК с тем, чтобы информировать руководителей партии о действительном положении в стране и сообщить им о своих теоретических выводах.
   Он искал в работах Ленина аргументы, чтобы убедить Хрущева в необходимости перестроить всю систему руководства партией и страной, доказывал необходимость свободы слова и демократических структур общества.
   Не получая ответа на эти письма, он с той же неуклонной последовательностью начал действовать по-другому. Летом 1963 года, приехав в отпуск в Москву, он вместе со старшими сыновьями организовал "Союз борьбы за возрождение ленинизма". От имени этого Союза он изготовил несколько листовок и сам раздавал их у входа на завод "Серп и молот".
   В феврале 1964 года его арестовали. Первый допрос вел сам Председатель Комитета государственной безопасности Семичастный. Но он не решился предать суду боевого генерала. Григоренко направили в психиатрическую больницу, объявили психически невменяемым и разжаловали.
   Когда через год он вышел из больницы, ему пришлось долго искать работу; он стал грузчиком.
   В 1966 году Григоренко познакомился с несколькими людьми, которые рассуждали так же, как он, и так же, как он, пытались действовать, прежде всего вразумлять партийное руководство, но к тому же оглашать возможно шире правду об истории, о современности, правду, подавляемую цензурой. Старые члены партии С. Писарев и А. Костерин, председатель колхоза Яхимович, молодые оппозиционеры Буковский, Гинзбург, Якобсон стали его друзьями.
   "Знакомство и дружба с А. Е. Костериным оказали коренное воздействие на мои убеждения и раздвинули мой критический кругозор до масштабов понимания нужд страны и народных бедствий...
   Вся семья Костериных была большевистской. Старший брат с 1903 г., отец - с 1905 года, средний брат - с 1909 г., младший - сам Алексей Евграфович с 1916 года, мать - с 1917 г. ...Когда я познакомился с Алексеем Евграфовичем, в живых остался он один. Отец умер в зиму 1933 года от голода. Старший брат был арестован и расстрелян в 1936 году, среднего брата исключили из партии, сняли с работы, и над ним навис арест... он запил и умер... Мать, когда арестовали старшего сына, положила свой партийный билет... После смерти среднего сына и ареста младшего не стало и ее, не выдержало сердце".
   Алексей Евграфович Костерин, участник гражданской войны, был журналистом, литератором - одним из создателей литературной группы "Молодая гвардия". В 1937 году он был арестован. Семнадцать лет провел на колымской каторге.
   После реабилитации и восстановления в партии он выпустил несколько сборников рассказов, опубликовал дневник дочери Нины, погибшей в 1941 году на фронте. Но главным своим делом считал борьбу против сталинщины. В гражданскую войну он сражался на Северном Кавказе, потом несколько лет там работал, он знал жизнь ингушей, чеченцев, кабардинцев, балкарцев. Страшные судьбы этих народов, изгнанных в 1944-1945 гг. по сталинским указам, гибель тысяч людей были для Костерина нестерпимой болью. Он писал Хрущеву, выступал на собраниях, добивался возвращения изгнанных народов, восстановления их прав. После того как чеченцы, балкарцы, ингуши вернулись, он вместе с Писаревым продолжал отстаивать права крымских татар, месхов, немцев Поволжья.
   В 1966 году в Институте Истории АН шла дискуссия по книге Ал. Некрича "22 июня 1941". П. Григоренко произнес речь. Он защищал Некрича от бешеных нападок партийных историков, которые не хотели допускать и тени правды о том, как бездарная, преступная политика Сталина, его слепое доверие к Гитлеру привели к гибельным поражениям 1941 -1942 годов.
   Григоренко обстоятельно доказывал: действительность была страшнее того, что удалось высказать Некричу. Он рассказывал, ссылаясь на документы и на свой личный опыт, как за четыре года до войны было уничтожено большинство командиров Красной армии и флота, большинство руководителей военной промышленности.
   Еще до первых выстрелов 41-го года Красная армия понесла неизмеримо большие потери, чем любая армия, потерпевшая катастрофическое поражение.
   Эта речь Григоренко широко распространялась в самиздате.
   Л. Алексеева пишет:
   "17 марта 1968 года в день 72-летия А. Е. Костерина представители крымско-татарского народа в Москве устроили вечер в его честь. На этом вечере они познакомились с П. Григоренко, другом Костерина... С этого дня он принял в сердце горе крымских татар и помогал им так, как если бы был одним из них".
   Весной 1968 года Петр Григоренко с группой бывших коммунистов направил письмо Будапештскому совещанию коммунистических партий, призывая зарубежных коммунистов поддержать в СССР тех, кто сопротивляется возрождению сталинизма.
   Пятого декабря в День конституции он с друзьями пришел к памятнику Пушкину. Несколько человек одновременно сняли шапки, молча демонстрируя против беззаконий и солидаризуясь с политическими заключенными. С тех пор эти демонстрации стали традицией.
   Л. познакомился с Петром Григоренко в октябре 1968 года у дверей городского суда, где шел процесс Ларисы Богораз, Павла Литвинова и других участников августовской демонстрации против вторжения в Чехословакию. Григоренко собирал прямо на улице подписи в защиту обвиняемых.
   * * *
   В апреле 1969 года Григоренко получил телеграмму из Ташкента, его просили приехать на процесс Мустафы Джемилева, одного из отважных борцов за права крымских татар.
   Григоренко поехал, был арестован. (Позже никому не удалось узнать, кто же послал телеграмму. Просто КГБ тогда еще не хотел арестовывать бывшего генерала в Москве. И Ташкентский суд не решился вынести обвинительный приговор.)
   Его опять направили на психиатрическую экспертизу в Ленинград, потом в Институт Сербского, а потом в специальную психиатрическую тюрьму в Черняховск.
   Петр Григоренко пробыл в психиатрических тюрьмах почти шесть лет. При каждом новом испытании, перед каждой новой пыткой ему предлагали покаяться, отречься. Он знал, что отречение означало бы конец мук, выход из одиночной камеры, из палаты умалишенных. Но он не уступал и не отступал. Он был упрям тем упрямством, которое становится героизмом.
   Герой всегда исключение. Людям свойственно избегать мук, уклоняться от борьбы с явно более сильным противником. Мы не считаем себя вправе осуждать тех, кто не выдержал тюрьмы, страданий, отрекся под страхом смерти или из жалости к семье. Но тем большее уважение, восхищение вызывают неколебимые, самозабвенные.
   Таков Петр Григоренко.
   В одиночной камере он хотел заниматься немецким языком, старался сперва по памяти, "наизусть" восстанавливать запас слов, правила грамматики.
   Мы посылали ему книги, словари. Приводим некоторые из писем:
   2.11.70, КПЗ
   "Дорогой Лев Зиновьевич!
   Предельно рад в первые же дни здесь получить от Вас весть, и хотя эта "весть" имеет реальную материальную ценность, но тронуло меня больше всего то, что Вы и без меня надежно связаны с моей семьей. 18.10. вечером я прибыл сюда, а 19-го я уже получил Вашу первую бандероль... а вчера получил вторую Вашу бандероль (Гейне и две книжки Брехта, одна на немецком, другая на русском)...
   От меня горячий привет жене, дочерям, зятьям и внукам. Обнимаю вас, мой дорогой друг. Будем надеяться на скорую встречу".
   "Черняховск, 30.12.1971
   Дорогой Лев, здравствуйте!
   Вчера получил Вашу открытку. Искренне, от души рад ей. За мое отсутствие произошли такие потери... среди уважаемых, дорогих и близких мне людей, что узнать о том, что кто-то из них продолжает оставаться в той же ипостаси - большая радость для меня...
   О себе я Вам писать не буду. Живу только одним - надеждой на скорое возвращение к семье...
   ...Имеется просьба. Я писал 3. М., и она обещала попробовать выполнить мою просьбу - достать двухтомник Борхерта (на немецком). Получив Вашу открытку, я подумал, что, может, у Вас есть связи с "Иностранной книгой". Если да, то помогите 3. М. выполнить мою просьбу. И еще. Из "Литературки" я узнал, что в ФРГ вышел новый роман Бёлля "Групповой портрет с дамой" (немецкого названия романа я не знаю, а делая обратный перевод с русского, можно и не попасть в то название, под которым он вышел в ФРГ). Мне очень хотелось бы достать этот роман. Если это в ваших силах, подарите мне его (за мои деньги, разумеется). А вообще мне хотелось бы иметь всё, что издано Бёллем. Но это программа-максимум. Этим я займусь сам, когда вернусь домой, а пока "Групповым портретом".
   Какие у меня успехи в немецком? По-моему, неплохо в смысле одностороннего перевода (с немецкого). Обратного перевода не пробовал. Без бумаги и ручки начинать это невозможно. Активного запаса слов фактически нет. Да и откуда ему взяться, если ни с кем не разговариваю. Выговор у меня, наверно, тоже аховый, хотя читаю я все время вслух. Но ведь никто не поправляет..."
   Л. писал ему:
   "24 января 1972 года.
   Дорогой Петр Григорьевич,
   Ваше письмо меня очень обрадовало и, так сказать, содержанием и формой - выраженным в нем бодрым настроением и самим фактом. Звонил Зинаиде Михайловне, узнал о последних невеселых новостях, у нее опять приступ астмы... И все же хочу сам и Вас всей душой призываю: надеяться, верить, беречь силы, не поддаваться унынию. Я твердо убежден, что в этом году Вы вернетесь к семье, будете иметь возможность спокойно в добром здоровье читать хорошие книги, слушать хорошую музыку, радоваться лесу, цветам, солнечному теплу... Вы с честью заслужили право на покой и благополучие и, пожалуй, именно в нашем возрасте только и начинаешь по-настоящему понимать драгоценность каждого часа, который можно уделить таким высоким наслаждениям. И также только теперь по-настоящему становится понятным для меня, как, вероятно, и для Вас, мудрый стоицизм Пушкина и Тютчева. Не знавший старости Пушкин обладал такой поразительной просветленной мудростью, которая мне все более необходима именно теперь, на исходе шестого десятка. Утешнее любой молитвы мне, грешному, его элегия:
   ...Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать,
   И ведаю, мне будут наслажденья
   Меж горестей, забот и треволненья:
   Порой опять гармонией упьюсь,
   Над вымыслом слезами обольюсь...
   Вашу просьбу о книгах Борхерта постараюсь выполнить возможно скорее, пока еще не достал. Посылаю три повести Бёлля - русские переводы и немецкие подлинники (две книжки с автографами автора!!!). Надеюсь, что они Вам и понравятся, и помогут в дальнейшем овладении языком. Буду рад любой возможности помочь Вам - пишите, спрашивайте, давайте заказы на книги и учебные пособия.
   Будьте здоровы, здоровы, здоровы!!! Вся моя семья сердечно приветствует Вас и желает доброго здоровья и скорого возвращения домой".
   В тот же день я послал письмо начальнику спецтюрьмы:
   "Администрации учреждения 216/2
   Уважаемые товарищи!
   Очень прошу вас возможно скорее передать прилагаемые книги Петру Григорьевичу Григоренко - это переводы и подлинники повестей известного немецкого писателя Генриха Бёлля. Сопоставляя перевод с подлинником, Петр Григорьевич может совершенствовать свои знания немецкого языка, изучать теорию и практику перевода художественной литературы. Он проявляет серьезную заинтересованность этими проблемами и - могу вас заверить как специалист - высказывает очень дельные мысли.
   Бодрое, жизнерадостное письмо, которое я получил от него к Новому году, очень порадовало всех, кто знал Петра Григорьевича и, естественно, озабочен его судьбой. Его занятия немецким языком и проблемами перевода несомненно благотворны для него со всех точек зрения. Полагая, что и вы могли уже убедиться в этом, я решаюсь просить вас позволить, наконец, Петру Григорьевичу пользоваться письменными принадлежностями, без чего невозможно дальнейшее активное изучение иностранного языка. Я позволю себе обратиться к вам с такой неофициальной, но очень горячей просьбой, потому что принадлежу к числу лиц, кто, не разделяя многих взглядов Петра Григорьевича, глубоко уважает его как самоотверженного, талантливого и доброго человека. Вы, вероятно, знаете, что так думают о нем все, кто знаком с ним или с его публицистическими и научными работами. А таких людей очень много и у нас в стране, и за рубежом.