* А. Д. Сахаров.
   Нас разъединяют все нарастающие злые силы. Вольно или невольно порою и мы сами способствуем разъединению. Потому так бесконечно важно все то, что нас может объединить. Ваш дом, дух Чуковского нас объединяет.
   Очень это трудно, но прошу вас, Лидия Корнеевна, вас, Люша, вас, Клара, вас, Фина, пока можете - продолжайте.
   Об этом же прошу всех нас..."
   ЕВГЕНИЯ ГИНЗБУРГ В КОНЦЕ КРУТОГО МАРШРУТА
   1
   Л. Она умерла 25 мая 1977 года в семь часов утра.
   Хоронили на следующий день.
   Никаких траурных объявлений не было. Известить удалось лишь немногих.
   С ночи зарядил дождь - серый, холодный, осенний, то затихавший, то нараставший. К полудню маленькая ее квартирка была полна. В тесной прихожей в углах и вдоль стен грудами - плащи, пальто, зонты.
   Гроб в комнате на столе.
   Она неузнаваемая. Шафранно-желтая старушка. А ведь никогда не казалась старухой, даже в самые трудные дни болезни.
   Все время входили и выходили друзья, знакомые, читатели. Бывшие колымчане и воркутинцы, жители соседних домов... На кухне курили. Толпились на лестнице, в подъезде.
   В углу комнаты - проигрыватель. Бах. Негромко.
   Ее сын Василий Аксенов, почерневший, осунувшийся, молча здоровался, медленно двигался, менял пластинки.
   Гроб выносили под дождем. Автокатафалк, автобус, несколько легковых. До самой могилы провожало не меньше ста человек.
   Кузьминское кладбище. Старое. Просторное. Зеленое. Широкая главная аллея. Гроб везут на каталке вроде больничной.
   Свернули в боковую узкую аллею. Остановились. Дальше нужно было пробираться по щелям-проходам между оградами.
   Потемневший крест на могиле мужа Антона Вальтера. Рядом свежая глинистая яма.
   Дождь утих. Гроб опять открыли. Еще явственней неестественная желтизна чужого лица. Я спросил у Васи: "Можно говорить?" Он кивнул.
   "Она была рождена для счастья. Чтобы быть счастливой и дарить счастье. Чтобы любить и быть любимой. Растить сыновей. Писать стихи и прозу. Учить студентов. Учить прекрасному. А на нее - на молодую, красивую, жизнерадостную женщину - обрушилось такое несчастье, такие беды и страдания, которые сломили многих крепких мужчин; она испытала все ужасы сталинской каторги, погубившей сотни тысяч людей. Там она узнала о гибели старшего сына... А после десятилетнего заключения, после короткого промежутка надежд - новый арест, новые муки, осуждение на вечную ссылку. И уже на свободе - смерть мужа, доктора Вальтера, и все новые горести, новые разочарования. Короткие радости и долгие беды. И, наконец, мучительная, страшная болезнь. Но всегда и везде она оставалась сама собой. Всегда и везде была настоящим человеком, настоящей женщиной. Подобно тем деревьям на Севере, где она столько выстрадала, - деревьям, которые растут вопреки морозам и ураганам, растут и приносят плоды. Так и она каждый раз поднималась над своими несчастьями - работала, дарила радость и сама умела радоваться.
   Ее книга приобрела всемирную славу. Эта книга была первой в ряду, который еще продолжается и будет продолжаться. Все, кто с тех пор писал и пишет воспоминания, кто старается запечатлеть, осмыслить наше прошлое, трагическую судьбу нашей страны, мы все пошли по ее следам. "Крутой маршрут" - это начало новой главы в истории нашей общественной мысли и нашей словесности... Какое счастье, что она успела сама вкусить хоть частицу своей славы. Увидела Париж, побывала у Бёлля в Кёльне. И как прекрасно радовалась она этой поездке... Горько, что не дожила до издания второй части.
   Она мучительно умирала. Смерть была избавлением от мук. И все же это нелепо жестокая смерть, которая принесла всем нам горе, боль... Но смерть прошла. А бессмертие будет длиться. Она будет жить, пока живы те, кто ее помнит. Будет жить еще дольше, как тот язык, на котором написана ее книга, и те языки, на которые эту книгу перевели и переведут".
   Потом говорила Зора Ганглевская, бывшая эсерка - невысокая седая женщина, говорила тихо, глуховатым, ровным голосом:
   "...Когда к нам на Колыму прибыл тюремный этап, я тогда работала в больнице сестрой, женщины принесли ее очень больную, истощенную. В жару. Принесли и сказали: "Лечите ее. Женя должна жить, обязательно должна. Она самая лучшая, самая талантливая. Она обо всем напишет". Мы ее выходили. И в нашей больнице все ее очень полюбили. С тех пор у нас была дружба. И вот она жила и писала. А сколько могла бы еще написать... Кто ее знал, никогда не забудет, всегда будет любить. Прощай, Женя..."
   Подошла к гробу еще одна давняя подруга, Вильгельмина Славуцкая.
   "Я хочу сказать Алеше, - Алеша стоял напротив, высокий, красивый, рассеянный, в пестром кепи, - твоя бабушка, Алеша, начала писать свою книгу как письмо внуку. Мы все тебе за это благодарны. Но ты должен быть достоин этой книги. Это высокая честь. Помни бабушку".
   ...Последнее целованье. Стук молотка. Отрывистый, надмогильный стук. Он и в крематории - в машинно-стандартном цехе смерти - напоминает о кладбищенских прощаниях.
   ...Поминки были за тем же столом, на котором утром стоял гроб. Обычные поминки, печальные и хмельные, когда к концу уже иногда смеются чаще, чем плачут.
   Вася вспоминал, как ездил с матерью в Париж. Дочь Тоня в этот день прилетела из Оренбурга, где гастролировал ее театр, опоздала к выносу, к похоронам и одна сидела вечером у могилы. На поминках она рассказывала, как мать любила праздничать, как веселилась и заражала весельем.
   Кто-то сказал:
   - Надо писать о ней. Надо, чтобы написали все, кто ее помнит.
   2
   Р. Я ее увидела впервые в августе 1964 года у Фриды Вигдоровой, которая торжественно сказала:
   - Евгения Семеновна Гинзбург-Аксенова, написавшая "Крутой маршрут", приехала из Львова.
   Когда я раньше, читая рукопись, пыталась представить себе автора, передо мной вставало страдальческое, трагическое лицо старой женщины.
   Моложавая, хорошенькая, веселая. Полная, но движется легко. Волосы на прямой пробор, сзади пучком. Не по моде. На шее - завитки. Никакая не страдалица. Скорее, благополучная дама. Холеная, ухоженная. У таких бывают домработницы, дачи, машины.
   Глаза светятся умом.
   В ее лице - в мягко, но широко развернутых скулах, в разрезе глаз, - и татарские, и российски-простонародные черты. Этим она по-сестрински походила на Фриду, - отсветы давних событий истории в лицах русско-еврейских интеллигенток.
   Однажды я видела, как она разговаривает с татарской крестьянкой. Обе круглолицые, скуластые, пригожие. И говор у обеих округлый, мягкий. Резко отличный от того среднеинтеллигентского языка, который обычно звучит вокруг нас.
   - Если верить в переселение душ, то я в прошлой жизни была деревенской бабой.
   Через месяц после первого знакомства мы поехали во Львов в командировку. Идти к ней я боялась. Но она так приветливо встретила нас в городе, который показался чужим, неприязненным, что нигде не хотелось бывать без нее. Расставались, когда мы уходили читать лекции.
   В первый же вечер засиделись допоздна, начался ливень, и она оставила нас ночевать.
   - У меня никакого угощения, только чай, яйца.
   К еде равнодушна.
   Маленькая квартирка, скудно обставленная, чистенькая. Репродукция Мадонны Рафаэля - она потом переехала в Москву. Фотография Пастернака висит так, что входящие ее не видят, - я бы не заметила этого, но она сама показала - только для своих. Стопки нот.
   Мы говорим, говорим, перескакиваем с темы на тему - ее и Левины тюрьмы и лагеря, московские новости, политические и литературные, книги Василия Аксенова, львовская газета, в которой она работала внештатным корреспондентом.
   Много рассказывала о покойном муже, Антоне Яковлевиче Вальтере. Немец из Крыма. Врач, увлекся фольклором, записывал немецкие песни, сказки. Несколько раз встречался с Жирмунским. И арестован был "по делу Жирмунского".
   Когда Евгению Семеновну и доктора Вальтера реабилитировали, они поселились во Львове. Вальтеру очень понравился город - улицы, костелы, здания, сохранившие дух немецкого зодчества.
   Они оба начали там работать. Все шло к лучшему. Однако внезапно вернулась лагерная цинга.
   - Авитаминоз, хотя было полно фруктов, но его организм уже не усваивал... Антон ведь долго был на общих в шахте. Семь ребер сломано. Лечила его в Москве, похоронила в Кузьминках.
   Она читала нам стихи Коржавина. От нее я и услышала впервые:
   ...Так бойтесь тех, в ком дух железный,
   Кто преградил сомненьям путь,
   В чьем сердце страх увидеть бездну
   Сильней, чем страх в нее шагнуть...
   У меня в дневнике записано: "По мировоззрению - коммунистка, по мироощущению - нет".
   Она сама сначала не хотела восстанавливаться в партии. Но партследователь спросил: "А что же вы будете писать в анкетах? КРТД? *"
   * КРТД - контрреволюционная троцкистская деятельность.
   - Для Антона мое восстановление в партии было ударом. Восстанавливал Комаров. Хвалили за то, что я проявила большевистскую стойкость, ничего не подписала ни о себе, ни о других.
   С Павлом Васильевичем Аксеновым, бывшим мужем, вновь встретились в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году в Казани.
   - Как был ортодоксом, так и остался.
   Для нас тогда именно это различие: ортодоксы и либералы - во многом определяло отношение к людям.
   Девятого апреля 1965 года она писала из Львова:
   "Раечка, дорогая, спасибо вам большое за пересылку письма Солженицына, которое доставило мне большую радость... Пожалуйста, перешлите ему мою записку с благодарностью за внимание и доброе слово. Очень мне хотелось бы с ним встретиться, но это так трудно, поскольку и он и я живем в провинции".
   Они встретились в Москве. По телефону назначили свидание неподалеку от того дома, где он обычно останавливался, когда приезжал из Рязани. Взглянули друг на друга и отвернулись. Продолжали ждать. Потом все же сделали несколько шагов, стали неуверенно переглядываться и оба почти одновременно сказали: "Я вас совсем не так представлял себе!"
   * * *
   Сохранился снимок - мы у подъезда ее львовского дома, улица, Шевченко, 8. Она улыбается, щурится, глаза-щелочки.
   Другой снимок - в профиль. Закалывает шпильки. Поправляет волосы. Древнее женственное, кокетливое движение. Высоко поднят локоть. Изящна линия руки. Она знала, что ей идет этот жест. Любуюсь. И больно. Тридцать четыре года ей исполнилось в тюрьме. Освободилась она после пятидесяти.
   Глядя на молодых, нарядных женщин, она иногда говорила с горечью:
   - Такой я не была, это у меня отняли, украли. Утрата "женских расцветных годов", как она сама их называет, была, пожалуй, горше, чем утрата работы, чем утрата самой свободы.
   Во Львове она познакомила нас со своим другом, Леонидом Васильевичем. Полковник в отставке - высокий, светло-русый, красивый. Он восхищался ею, она радовалась его восхищению.
   Осенью она писала нам, что он уехал в Тулу к умирающей матери: "Я лишена постоянного понятливого собеседника именно в то время, когда он особенно нужен".
   В 1965 году в Киеве и Львове арестовали нескольких молодых поэтов и художников. По обвинению в национализме. Опять началось с Украины - там и тридцать седьмой начался в тридцать четвертом.
   На первомайской вечеринке возник спор: правы ли молодые люди, надо ли было затевать рукописный журнал, арестовывают ли теперь без основания и т. д. Одни защищали, другие осторожно осуждали арестованных. Леонид Васильевич хотел что-то сказать, но вырвался лишь хрип, и он упал на руки Евгении Семеновны мертвым.
   После смерти Леонида Васильевича ей уже невмочь было оставаться во Львове. Она писала (4.1.1966): "...сколько бы вы ни желали ускорить мне обмен жилья с Москвой, а он, увы, опять сорвался. В этом есть что-то фатальное... Видно, Лычаковское кладбище никак не хочет уступить меня Кузьминскому (видали юмор висельника?)".
   Временами выходом становились дома творчества. Сын доставал ей путевки. Ей нравился размеренный режим, прогулки, возможность работать без помех, возможность общения.
   Когда она впервые приехала в Малеевку, регистраторша спросила:
   - Вы член семьи? Она ответила привычно:
   - Нет, у меня самостоятельное дело. Перебраться в Москву было трудно. Но помогли друзья, помогли читатели - знакомые и незнакомые, больше тридцати человек. Особенно много сделали Рой Медведев и Григорий Свирский, в ту пору оба члены партии. Ходатайствовал за нее и работник ЦК Игорь Черноуцан.
   Одни помогали коммунистке, которая осталась верной знамени и после восемнадцати лет лагерей; другие - жертве режима; третьи - писательнице, поведавшей правду и значит, вне зависимости от ее намерений, разоблачающей систему; четвертые - заботились о друге.
   В 1966 году она въехала в однокомнатную квартиру на Аэропортовской в писательском кооперативном доме.
   Давая свой номер телефона, говорила:
   - Начало, как у всех в наших домах, - сто пятьдесят один, а дальше все про меня: первое - когда? - тридцать семь, а второе - сколько восемнадцать.
   После переезда в Москву она иногда спрашивала:
   - Л может быть, я должна была тихо сидеть во Львове, писать и писать свое?!.. Но ведь живой же человек?!
   Противоречия, раздор, даже раскол между писателем и человеком - один из источников драматизма последних лет жизни Евгении Гинзбург.
   Она писала 5 апреля 1965 года из Львова: "Да, Раечка, вы верно почувствовали, что за моим кратким поздравлением к двунадесятому празднику 8 Марта стоит довольно грустное настроение. Да с чего бы, собственно, веселиться? Оставшиеся мне считанные годики, а может, и месяцы (это не пессимизм, а просто реальный учет возраста) бегут стремительнее, а то, что надо доделать, все еще не до делано, тонет в торопливости каждого дня..."
   Она не была самозабвенно жертвенным служителем Слова. Ее могли отвлечь от работы большие и малые радости, будничные заботы и праздники, порой и просто суета. Но она преодолевала стремление к радостям - такое неутоленное, преодолевала болезни, преодолевала страх.
   Память и долг властно возвращали к старой пишущей машинке без футляра, аккуратно прикрытой красной рогожной накидкой.
   Переехав в Москву, она не вступила ни в Союз писателей, ни в группком при издательстве. Прикрепилась к партийной группе при домоуправлении как пенсионерка. Платила членские взносы. Выпускала дважды в год стенгазету. Исправно ходила на собрания (она все делала исправно). И продолжала писать "Крутой маршрут".
   - В моей партячейке одни отставники, "черные полковники" *, понятия не имеют, кто я, вообще понятия не имеют о самиздате.
   * Так называли вождей диктатуры в Греции.
   Необходимость хоть изредка их видеть, слышать, ходить на собрания тяготила ее все больше, внушала отвращение. Но именно эта парторганизация дала ей в 1976 году характеристику для поездки в Париж.
   Рукопись "Крутого маршрута" с начала 60-х годов читали, передавали друг другу, перепечатывали. В ИМЭЛе сделали 400 экземпляров (туда рукопись переслали из журнала "Юность").
   Рой Медведев, который подружился с Евгенией Семеновной (она ласково называла его "племянник", его отец погиб в годы террора), дал "Крутой маршрут" А. Д. Сахарову. В Институте физики рукопись размножили на "Эре". Еще жива была первая жена Андрея Дмитриевича. Прочитав, она сказала:
   - Так вот в какой ужас Рой хочет ввергнуть тебя и всех нас.
   Подобная реакция в те годы была редкой. Одна из читательниц Е. С. продиктовала всю книгу на магнитофонную пленку.
   В последние годы Евгения Семеновна часто повторяла:
   - Я благодарна Никите не только за то, что всех нас выпустили - не то лежала бы в вечной мерзлоте с биркой на ноге, - но и за то, что избавил нас от страха. Почти десять лет, пока не арестовали Синявского и Даниэля,- я не боялась.
   Если бы можно узнать истинные самиздатские тиражи, - думаю, что "Крутой маршрут" занял бы одно из первых мест.
   Рукопись попала на Запад. В 1967 году итальянский издатель Мондадори выпустил книгу одновременно по-итальянски и по-русски. Многие главы передавали по Би-би-си.
   Министр Госбезопасности Семичастный на собрании в редакции "Известий" заявил, что "Крутой маршрут" - "клеветническое произведение, помогающее нашим врагам". Это сказал всесильный глава всесильного КГБ.
   Еще во Львове мы узнали, что есть другой вариант рукописи, гораздо более резкий. Озаглавленный "Под сенью Люциферова крыла". Она рассказала об этом шепотом в безлюдном парке.
   Несколько лет спустя я спросила об этой рукописи. Она ответила:
   - Сожгла. Испугалась и сожгла.
   Окрик Семичастного вернул былые страхи... Иначе и быть не могло. Не вижу я того героя, который после восемнадцати лет не боялся бы повторения. Да разве только зеки? Боятся сыновья и дочери лагерников. Сыновья и дочери тех, кто тогда боялся лагеря. Боится подавляющее большинство, и не без оснований.
   Она сама пишет в конце книги:
   "Можно еще понять, а поняв, простить тех, кто навеки ушиблен страхом, кто не в силах победить свою нервную память. Рецидивы страха, - впрочем, не доводящие до отречения от прошлого, от друзей, от этой книги, - я и сама порой испытываю при ночных звонках у двери, при повороте ключа с наружной стороны".
   Испугались за нее друзья. Стали придумывать, как защитить. Устроили интервью с корреспондентом газеты "Унита", которому она сказала: "Книга издана за границей без моего ведома и согласия".
   Это было правдой. Но тому, что рукопись стала книгой и в Италии и в Германии, во Франции и в США, - она радовалась.
   Я переводила ей рецензии из американских и английских газет и журналов. Ее раздражало, что некоторые рецензенты объединяли "Крутой маршрут" с книгой Светланы Сталиной "Двадцать писем другу", вышедшей почти одновременно. Наши попытки защищать Светлану были безуспешны, - она ненавидела все, что хоть как-то было связано со Сталиным.
   Вскоре сняли Семичастного.
   Непосредственная опасность для нее миновала...
   3
   Л. В октябре 1970 года в Москву приехал президент Франции Помпиду. В числе сопровождавших его журналистов был Кароль - известный публицист-политолог, автор книг о Китае и Кубе. Он родился в Польше, в семье коммунистов, в 1939 году шестнадцатилетним бежал от гитлеровцев на Восток; окончил школу в Ростове, поступил в университет, стал солдатом; был арестован за "антисоветские разговоры". Из лагеря опять попал на фронт в штрафбат. После войны репатриировался в Польшу и оттуда уехал во Францию.
   Кароль - "независимый левый". Весной 1963 года он, сотрудник журнала "Экспресс", участвовал в издании "Автобиографии" Евгения Евтушенко, которая вызвала ярость партийных чиновников и некоторых руководителей Союза писателей. Именно Кароль обратился тогда за помощью к Тольятти, и тот вступился за поэта. Кароль очень обрадовался, когда мы его познакомили с Евгенией Гинзбург.
   - Ваша книга - замечательное произведение. И документальное, и художественное. Мало сказать правду, нужно еще, чтобы ей поверили. И поверили не только те, кто ничего не знает, но и предвзятые, обманутые. Ваша книга и убеждает, и переубеждает.
   Кароль понравился ей так же, как и нам. Они разговаривали вполне дружелюбно, пока он расспрашивал, слушал. Но едва он сочувственно отозвался о Че Геваре, о студенческих бунтах в Париже в мае 1968 года, она рассердилась:
   - Да что вы такое говорите! Этот Гевара - обыкновенный бандит, фанатик, а ваши мальчишки и девчонки просто ошалели от дурацких лозунгов, от наркотиков. Молятся на этого Гевару, а еще хуже - на Мао.
   Кароль пытался возражать, но она прерывала его все запальчивее, все громче:
   - Простите, но вы ничего не понимаете. Мао - новое издание Сталина. Иногда натыкаешься на их радиопередачи - такие противные, визгливые дисканты. Как они славят своего великого кормчего, самого великого. Все то же самое, что было у нас. А ваш Сартр - идиот или подлец. Да как можно говорить о революции после всего, что было? Все революции преступны. Безнравственны! Бесчеловечны!
   Ее голосисто поддерживали еще некоторые участники беседы. Каролю с трудом удавалось прорываться.
   - Позвольте, позвольте, я не могу понять. Вы не верите вашим газетам, когда они пишут о Западе или о вашей стране. Почему же вы им верите, когда они врут о Китае? А я там был. Дважды. И подолгу. Ездил по стране. Разговаривал и с Чжоу Эньлаем, и со студентами, и с рабочими. У них там многое плохо, отвратительно. Есть и фальшь и жестокость. Но их система совершенно иная, чем ваша. Культурная революция была сначала именно революцией. Молодежь восстала потому, что не хотела мириться с бюрократией и не хотела таких порядков, как у вас. Мао был достаточно умен и не только не пытался подавлять это движение, но стал направлять его. Конечно же, в Китае много страшного, жестокого. И я об этом писал. Но у них там совсем другие порядки, чем у вас. И политика противоположна вашей. В Китае впервые за сотни лет нет голодающих. Нет голода, нет нищеты... Вы воспитаны в сталинской школе нетерпимости. Вы бросаетесь из одной крайности в другую. Я понимаю ваш гнев. Вчера и сегодня я был с Помпиду на приемах. Бюрократические спектакли. Пошлые, глупые ритуалы. Я хожу по улицам и вижу, как не похож мир Кремля и министров на мир улиц, магазинов, пивных и на этот ваш мир. Между ними пропасти. Но сейчас я наблюдаю странный парадокс эти разные миры совпадают в одном: они чрезвычайно консервативны. Можно понять, почему ваше правительство не хочет самодеятельности масс. Но, оказывается, и вы отвергаете все революции, потому что они безнравственны. Что же, вы хотите их запрещать? Не допускать? А вам нравятся землетрясения или тайфуны? Они тоже безнравственны и бесчеловечны!
   - Ах, неизбежность революции! Это сказка, придуманная Марксом. У нас в двадцатые годы троцкисты кричали о мировой революции. А теперь и вы о том же, Шведы и англичане обошлись безо всяких революций. У них безработные живут лучше наших рабочих и наших профессоров.
   - Вы забываете, что и там были в свое время революции. Да и сегодня не все там согласились бы с вами, что они живут как в раю. А неизбежность революции - совсем не сказка. Пример - май тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. Он застал нас врасплох. Это была настоящая стихийная революция. Никто не знал, что делать. Коммунисты растерялись больше всех. Теперь мы стараемся извлекать уроки. Мы должны быть готовы к неизбежным потрясениям, чтобы предотвратить такие разрушения, такие жертвы, которых можно избежать, чтобы революция не вырождалась в террор, в тоталитаризм. Мы не хотим повторять ни вас, ни китайцев.
   - Не хотите, не хотите, но умиляетесь китайским палачам, так же, как Ромен Роллан и Фейхтвангер умилялись нашим палачам. Вы пресыщенные снобы, вы с жиру беситесь, сами не понимаете, что делаете! Вы и себя погубите в конце концов. Опомнитесь, когда уже поздно будет!
   Кароль тоже разгорячился, перестал сдерживаться и кричал уже почти как его оппоненты:
   - Это не так, это все не так! Мы стараемся вас изучать и понимать. Поймите же и вы - кроме ваших вчерашних бед сегодня есть и другие страшные беды. На земле миллиард голодающих. Ежедневно от голода умирают сотни тысяч людей. Во Вьетнаме, в Индонезии ежедневно убивают людей. Убивают, и пытают, и мучают... Мы сочувствуем вам. Мы говорим и пишем о Солженицыне, Синявском, Даниэле, Гинзбурге, Галанскове, ходатайствуем, протестуем. Но мы не можем забывать о страданиях других людей в других странах. Вы кричите: "пресыщенные снобы". Но вы же ничего о нас не знаете. Да, у некоторых из нас достаточно денег, чтобы спокойно жить, писать статьи, книги, наслаждаться искусством, путешествовать. Но мы ввязались в политическую борьбу только потому, что так нам велит совесть, велит сострадание... А вы это называете снобизмом?
   Спор иссякал безысходно. Кароль ушел едва ли не в отчаянии.
   На следующий день он говорил: мне:
   - Гинзбург - замечательная женщина. Я и раньше знал, что она прекрасная писательница. А вчера любовался ее пылом, ее молодой страстностью. Она была похожа на наших студенток, на самых радикальных, тогда, в мае. Но она их проклинает, не хочет понимать. Это ужасно, что лучшие ваши люди становятся такими убежденными реакционерами. Это одно из самых жестоких последствий сталинизма.
   А Евгения Семеновна, вспоминая о Кароле, говорила:
   - Он, конечно, умен и многое знает. Но только мозги у него набекрень. Типичный троцкист. Я их встречала в молодости. Один из таких даже ухаживал за мной. Противный был крикун. Я их всегда не любила. И вот извольте полвека спустя опять то же самое: "мировая революция!", "управлять стихиями"; они там, на Западе, совсем обезумели.
   4
   Р. Она привыкла быть первой. В тюремных камерах, в ссылке, да, вероятно, и много раньше - в школе, на рабфаке, в университете. Она везде естественно становилась центром, средоточием любого общества. Потому что она была хороша собой, общительна, остроумна, чаще всего бывала самой образованной, поражала необычайной памятью, увлекательно и артистично рассказывала.
   Она отлично уживалась и с соседками по большой коммунальной квартире. Поэтому к ней тянулись старые и молодые, утонченные интеллигенты и рядовые партийцы, эсеры и сталинисты, светские дамы и колхозницы...
   Живой ум, энергия, темперамент, а с ними и стремление первенствовать, конечно же, прирожденны, как музыкальный слух или память. Но в юности эти ее свойства развивались и усиливались в среде казанской партийной интеллигенции, а позднее - на тюремных нарах, в этапах.