Мысль об отпечатках пальцев даже в голову не пришла…

Аманда, почему?

   Я люблю только то, что потерял, желаю только невозможного.
Жозе Кабанис

   Я ждал самого худшего. Черт бы побрал мою привычку глотать наживку, не подумав! Нет ничего опасней читательницы, «буквально очарованной вашими произведениями», увлеченной фантастикой и оккультизмом, располагающей досугом и готовой встретиться с вами по случаю вашего ближайшего приезда в Париж. И все это на сиреневой надушенной бумаге с номером телефона. И эти резкие духи… этот «Жасмин»…
   Я имел неосторожность ответить на письмо, хотя даже имя моей корреспондентки могло бы навести на некоторые сомнения: Аманда де К.… Я написал, что приеду в Париж через три дня и буду счастлив встретиться с ней в холле «Гранд-отеля» в половине девятого вечера, если таковой час ее устроит.
   Я, конечно, надеялся, что моя корреспондентка не сможет явиться. Увы. Когда я привел себя в порядок после вояжа и спустился в холл, там царило необычное оживление. Что это? Приезд знаменитого актера, демонстрация мод? Или поймали на месте преступления гостиничного вора? Нет. Все взгляды были обращены на молодую, белокурую, очень красивую женщину в экстравагантном черном плаще, подбитом голубым бархатом. Она двигалась медленно и уверенно, ее приоткрытый тяжелый плащ обнаруживал длинное темное платье, гибкие складки коего доходили до щиколоток. В ее походке выражалось горделивое спокойствие, чуть-чуть, возможно, нарушенное любопытствующими взглядами.
   Портье подошел ко мне с видом скромного всепонимания.
   — Эта дама спрашивает вас.
   — Какая дама?
   Она. Действительно, она держалась словно королева красоты, спустившаяся с колесницы, усыпанной цветами, словно фея Маб, словно фрейлина из свиты Марии-Антуанетты. Я приблизился к центру всеобщего внимания и назвал себя.
   Она протянула руку для поцелуя:
   — Добрый вечер. Я просто счастлива вас видеть. Она произнесла эти слова, но я не очень-то поверил.
   Слишком красива, слишком молода — для меня, во всяком случае. По-моему, я был похож на сомнительного импресарио, который собирается предложить свои услуги начинающей звезде. Терпеть не могу ситуаций, где пожилой человек рискует показаться смешным. Я постарался выбрать самый подходящий тон:
   — Вы производите впечатление девицы простой и разумной. Однако, если ваше пенье соответствует вашему оперенью…
   — Оставьте мое оперенье! Это банальный символ моего перманентного протеста. Мне кажется, будущее сегодня не может увлекать. Только прошлое притягательно. Галактики оставляют меня равнодушной. Поговорим лучше о Трианоне, об испанских садах…
   Мы покинули отель, и я повел новую знакомую ужинать, вполне очарованный ее словами и немного смущенный оригинальностью ее одежды. На тротуаре было совсем не просто идти рядом, так как ее длинное платье и широкий плащ почти касались земли, упругие, тяжелые складки при каждом шаге порывались обвиться вокруг моей ноги, вынуждая меня к весьма нелепым гимнастическим вывертам.
   Она увлекла меня в какой-то маленький ресторан, где мы совсем не бросались в глаза, поскольку нас окружали персонажи, принадлежащие, казалось, к любому времени и любой расе. Мы нашли весьма комфортабельный утолок, заказали омара, устриц, еще что-то в таком же роде и принялись очень дружески беседовать.
   Аманда высказала мнение, что оккультный мир не всегда был спрятан от людей. Он просто вышел за пределы их зрения. Аманда с пафосом излагала приблизительно следующее:
   — В давние времена все было известно, зримо, ощутимо, доступно всем. Но все это было слишком масштабно, триумфально, ослепительно и, если можно так выразиться, стеснительно. Тогда глаза людей закрылись — не в смысле сомкнутых век, а затуманились, понимаете? Истинная реальность постепенно окуталась тьмой и стала оккультной. Только некоторые — самые тонкие, самые рецептивные — не уставали подозревать ее латентное бытие, и понемногу она раскрылась их бдительному разуму, и шаг за шагом они проникли в таинственные гроты утерянного знания…
   Я слушал ее с удовольствием. Моя прекрасная визави говорила увлеченно и при том ела с хорошим аппетитом. Она рассуждала убедительно и хотела, чтобы ее не переставали убеждать.
   Я, разумеется, спросил, не из числа ли она этих «некоторых»?
   — Я жаждала этого, надеялась, что однажды… Но вы ведь из их числа, не так ли? Вот почему я так хотела с вами познакомиться. Вот почему я говорю с вами откровенно.
   Она осторожно выжала немного лимонного сока на устрицы и осторожно прикрыла веки, что придало трогательное выражение ее еще несколько детским чертам. Потом резко вскинула глаза.
   — Уже более года я пытаюсь найти нечто за пределами так хорошо вам знакомой фантастики. Посвященные, алхимики, астрологи, искатели кельтской традиции, инвестигаторы астрала, люди, которые умеют раздваиваться, мастера психических проекций, поэты внутренних пространств — вот кто меня интересует.
   Она прикоснулась пальцами к моей руке и улыбнулась.
   — Теперь понимаете, как я ждала нашей встречи? Я чуть-чуть прикусил нижнюю губу, и она решила, что я вполне разделяю ее увлеченность.
   — Подобные вещи давно перестали быть прерогативой восторженных старых дев. Люди более молодые, в возрасте от тридцати до пятидесяти, серьезно исследуют эти проблемы. Это гарантия добровольного, заинтересованного поиска.
   Мы помолчали минуту-другую, пока нам меняли тарелки и ставили на стол жареную рыбу. Аманда с явным удовольствием съела несколько кусочков и продолжала:
   — Я провела два долгих вечера с Жаком Бержье. Мне удалось встретить Солу Рофокаль, о которой упоминает Шарру в одной из своих книг, — она много лет занималась кельтским эзотеризмом и трактовкой рунических криптограмм. Наконец, я вошла в контакт с одним тайным обществом, члены которого настойчиво изучали йогу и тантризм. Эти люди, не довольствуясь книжным знанием, экспериментировали с риском для жизни, путешествовали в поисках драгоценных сведений. Там не может не быть великой авантюры.
   Она сидела нахмурившись, глядя в тарелку. Потом вскинула голову характерным жестом.
   — Признаюсь, я человек заангажированный. Когда мне удается уехать из Парижа, я ищу старые зловещие развалины, странные пейзажи, заброшенные замки, кладбища, ночное одиночество голых равнин. Я люблю по ночам гулять в так называемых «нечистых местах»: одеваюсь в платье восемнадцатого века и забавляюсь испугом случайных путников. Кстати говоря, вы ведь сами слегка вздрогнули, увидев меня. Нет-нет, не отрицайте. Но успокойтесь, я вовсе не исчадие ада.
   — Не знаю. Не могу утверждать с уверенностью. Жизнь вообще гораздо опасней, нежели принято думать.
   Подошло время десерта. Словно маленькая девочка, она спросила мороженого. Я с любопытством наблюдал, как ее губы сладострастно раскрылись и кончик розового язычка принялся деликатно знакомиться с кремом. Аманда с важным видом изрекла:
   — Я уже бардесса, теперь мне надо пройти стадию оватессы, и, возможно, я стану друидессой. Я уже знаю довольно много секретов, рожденных сиянием, эманирующим от явленного Адаму имени Бога.
   — Расскажите мне о знаке JOV.
   Я нарисовал буквы на салфетке, поместив J чуть выше остальных.
   — Пожалуйста. JOV — одно из главных священных имен. Это еврейский Ягве, Иов — патер (Юпитер). J есть любовь, О — знание, V — истина. Это корень кельтского алфавита, дарованный великаном Инигеном…
   Что-то возникло между нами. Мы словно поплыли по одной реке. Мне показалось, что единая волна соединила нас и что я могу теперь явиться не только магом, но и мужчиной.
   Я предложил Аманде зайти в мой отель, где мы смогли бы еще немного поболтать. Она сочла приглашение совершенно естественным, и мы тотчас вышли на ночную улицу. Она взяла меня под руку и согласовала свой шаг на такой манер, что изобилие ее одежды стесняло меня куда менее, чем я предполагал.
   Мы дефилировали как влюбленные, так мне казалось по крайней мере. Луна поднялась высоко над зданием Оперы, и края мрачных облаков мерцали серебристо-зеленоватыми бликами.
   — В последнее полнолуние, — рассказывала Аманда, — я провела ночь в руинах замка Рюэйля. Я танцевала павану…
   — В костюме эпохи, — улыбнулся я. Она недовольно сморщила нос.
   — Это было при свете мятежного, прямо-таки дьяволического пламени. Мы ждали, когда взойдет солнце и убьет вкрадчивые, нежные ночные тени, и беседовали о преходящей красоте вещей.
   Между тем мы вошли в отель, поднялись в мою комнату и удобно уселись в кресла. Я достал из холодильника полбутылки шампанского, и мы выпили за нашу дружбу.
   — Той ночью меня сопровождали несколько друзей, умных и чутких. Мы постарались ничем не нарушать сонной, тревожной, дивной атмосферы, тягостного шарма старинной залы. Мы кормили огромный камин, развороченный, словно адская пасть, сучьями и обломками гнилых балок. Я познакомилась там с одним молодым человеком, белокурым и мертвенно-бледным, — его губы отливали алебастром, а глаза как будто фосфоресцировали. Он двигался медленно и экстатически. Помнится, я воображала вас в этом возрасте… Чудесно.
   Я встал и слегка провел ладонью по волосам и щеке Аманды. Потом взял ее пальцы и заставил медленно подняться. Приблизил губы к нежной округлой щеке. Ее оживленный взгляд вдруг погас, зеленые глаза увлажнились, отдалились, затуманились, перестали быть глазами, превратились в двойную бездонную пропасть. Я не говорил ни слова. Момент был странный и беспокойный. Мои руки блуждали по ее плечам, спустились к бедрам. Она не противилась, только дышала быстрей обычного. Ее тело смягчилось, подалось вперед, казалось вот-вот готовое перейти границу отчуждения. Я обнял ее, но, прижимая к себе, вдруг ощутил едва заметную напряженность. Этого вполне хватило, чтобы спуститься на землю. Аманда деликатно отстранилась, и на сей раз не противился я.
   Она извинилась очень мило и состроила забавную гримаску.
   — Наверное, не стоит меня хотеть. Я беспрерывно кидаюсь от желания всего к желанию отказаться от всего.
   Она посмотрела на свое запястье, и по ее мимике я понял, что время позднее. Я протянул стакан — она выпила деловито и спокойно. Когда я подавал плащ, мне почему-то показалось, что воротник немного запылен. Она быстро и дружески поцеловала меня в губы.
   В лифте взяла мою руку в свои, крепко сжала, как бы прося, чтобы я не очень сердился, и прошептала:
   — Так будет лучше, уверяю вас.
   Я тоже так думал, более того, ругал себя за дурацкое поведение.
   — Не сердитесь, дорогая бардесса. Скажите-ка лучше, когда мы увидимся?
   Моя интонация не блистала увлеченностью, я спросил скорее из вежливости.
   — Это зависит от вас.
   В ее голосе звучала мягкая неопределенность, возможно, печаль. Мы спустились в холл. Портье бегло взглянул на меня. Я тотчас принял вид мужчины уверенного и удовлетворенного. Увы. Бедное тщеславие никогда не теряет свои права.
   Аманда быстро оставила меня. Подъехало такси, вышли пассажиры, принялись вынимать багаж. Она махнула рукой шоферу, который закрывал багажник, кивнула мне на прощанье «спасибо за милый вечер» и порывисто исчезла в колыхании плаща, великолепного, словно крылья редкой бабочки.
   На следующий день случился странный телефонный звонок. Вот его содержание — драматическое и простое:
   — Моя дочь, месье, должна была встретиться с вами вчера вечером в вашем отеле. Но она заболела и потому попросила извиниться за нее. Она просила так настойчиво… пришлось вас побеспокоить, несмотря на скорбные часы, которые мы переживаем…
   Голос, очень ровный и вежливый, вдруг прервался. Потом я услышал слова, произнесенные хрипло и отрывисто:
   — …моя дочь умерла вчера вечером, месье…
 

Мутация

   А вы не могли бы предложить мне лакриц… как это принято в Китае?
Жорж Фуре

   Он закончил свой туалет. Дела обстояли неплохо. Побриться и не порезаться — достижение! Он с удовольствием побрызгал лосьоном щеки и шею, надел зелено-золотой, в крупных цветах, халат и спустился в столовую, где его ждала жена к первому завтраку.
   Он посмотрел на нее. Одного взгляда было достаточно — его мимолетное воодушевление испарилось. Он сделал несколько шагов и сел за стол уже в дурном настроении. Равнодушно налил кофе в большую фаянсовую чашку цвета охры — когда-то самую любимую свою чашку. После этой операции он ощутил крайнее утомление. Тягостная атмосфера, омрачающая его жизнь после стольких лет, растворила способность к сопротивлению. Он словно бы уменьшался день ото дня. С трудом съел кусочек хлеба с маслом и брезгливо отодвинул смородиновый конфитюр. Покинутый, раздавленный, усталый реагировать на что-либо. Раздался безразлично-враждебный голос жены: «А варенье?» Он не ответил — с трудом поднялся, с трудом передвигая ноги, добрался до своей комнаты.
   За окном было сухо и холодно. На рассвете прошел снег. Рождество. Сад застыл в безветрии под морозным небом. Хорошо бы прогуляться в такую бодрящую сухую погоду. Если приложить определенное усилие, можно одеться. Усилие. Откуда взять силы?
   Что-то поломалось в нем. Ничто не могло изменить его настроения. Он повел плечами, помог рукой — и зелено-золотой халат скользнул на пол. Оставил его на полу и лег в постель без малейшего удовольствия. Мыслей никаких. Сердце. Какое оно все-таки громоздкое. Господи, почти физическая боль. Поискал пульс на левом запястье, потом на правом… и не нашел. Положил руку на грудь. Сердце не билось. Попытался растереть грудь — бесполезно. Надвинулся страх, угрюмый и надоедливый.
   Резко открылась дверь, мрачная жена пересекла комнату и что-то взяла в шкафу. Она была одета для выхода. Произнесла бы хоть слово. Пусть даже она. Нет, она упорно молчала — таким манером любила третировать его. Вышла, даже не глядя.
   На подоконнике в глиняном горшке произрастал розовый гиацинт на гибком нежно-зеленом вытянутом стебле. Лежа в кровати, он смотрел на цветок, рвущийся в голубое небо, врезающийся в синеву. Скупой энергичной обнаженностью это напоминало натюрморт старинного мастера. Или, напротив, сюрреалиста. Хлопнула дверь на улицу. Жена ушла. Один. Хотелось плакать, чтобы отвлечься от тягучего всесильного угнетения. Он чувствовал себя то маленьким мальчиком, то невероятно старым человеком. Существо, сведенное к минимуму, не способное размышлять, не способное действовать из внутренних побуждений. В левом ухе гудело, и этот шум секундами принимал устрашающие пропорции, заставляя сотрясаться весь дом. Откуда-то сверху, из бесконечного неба, четыре черные птицы стремительно летели на него, но перед самым окном круто взмыли вверх и пропали.
   Сердце дало о себе знать. Тут же закололо в спине. Ясно, что сердце ни к черту. Он сел в кровати, чтобы легче стало дышать. За окном теперь появились подстриженные ивы, неподвижные, как черные часовые, в ледяной прозрачности зимнего утра. Доживет ли, увидит ли хохот узких серебристых листьев?
   Весна была еще далеко, а плечи давило невыносимо. Хорошо бы заснуть и не проснуться. Так вот одиноко умереть и представить жене по возвращении зрелище этой нелепой смерти. Пусть берет свою долю ответственности. Так как все мы, в той или иной мере, ответственны за смерть других. Он вытянулся в кровати, натянул одеяло до подбородка и принял позу мертвеца.
   Никогда еще жизнь не казалась более дикой, более идиотической. Что останется от него, от плодов его творческой работы, когда он перестанет жить? Кто задумается о нем, кто процитирует его, кто вспомнит его имя, лицо, тембр его голоса? И какой абсурд — сражаться за интересы родственников, а не за свои собственные! Сколько драгоценных лет потеряно безвозвратно!
   Он понимал принципиальную мелочность подобного отчаяния. Но ведь он так долго барахтался в сетях гнусного ежедневного рабства! Он попытался вспомнить какие-то часы успеха или удовольствия.
   Он был когда-то другим человеком, но ведь так и не смог преодолеть тягостное превосходство этой женщины — его жены, которая в конце концов сломала его.
   Перед ним замерцали очертания лиц любимых когда-то людей: некоторые он помнил с детства, некоторые, как ему казалось, забыл. Но ни одной улыбки. Во всех глазах, на всех губах выражение строгости или сурового неодобрения, слишком знакомое выражение. Все улыбки угасали, все черты сходились в маску его жены. Господи, она вонзилась даже в глубину его воспоминаний. Все эти существа, которых он любил, смотрели на него без нежности и снисхождения, с таким видом, словно знали о нем куда больше, чем он сам. Ах! Пронзительный холод молчания, более жестокий, нежели откровенная ярость. Всю жизнь его только травили, судили, наказывали как мальчишку в школе. Бежать от проклятой судьбы, начать жизнь снова, поджечь дом…
   Резкая боль в голове и во всем теле. Его сдавливают, он будто сокращается, съеживается…
   Его словно бы вколачивают в маленькую узкую формочку — кости трещат, мышцы рвутся, нервы пенятся в прибое крови…
   Открылась дверь. Его жена вошла стремительно, бросила перчатки на стол, недоверчиво огляделась и закричала:
   — Эдвард!
   Подошла к кровати и остановилась в полнейшем изумлении, увидев бледного маленького мальчика с брезгливым и угрюмым выражением лица.
   — Что ты там делаешь? Кто ты такой? Поднимайся, негодяй! — Она сорвала с ребенка одеяло. — Но это его пижама, клянусь. Что же это такое? Эдвард! Эдвард, где ты?
* * *
   Мальчик ощерился и натянул одеяло на голову.

Крыса Кавар

   Кто же любит свои разоблаченные секреты?
Анри Мишо

   «Я слышу музыку», — подумал Кавар. На самом деле он слышал воображаемую музыку, что рождалась где-то в глубине его существа.
   Старый человек сидел у порога своего дома. Его маленькое сухое личико оживляли глаза — черные, беспокойные, очень подвижные.
   Перед тем как сделать шаг, нагнуться или достать какой-нибудь предмет, он опасливо вертел головой и внимательно осматривался, напоминая грызуна, собирающегося вылезти из норы. Отсюда его прозвище — Крыса.
   Сейчас он сидел на маленьком стульчике, всматриваясь в землю, зажав ладони в коленях, напряженно вслушиваясь, хотя ничего слышно не было.
   Перед ним вздымалась старая кирпичная стена. Задняя, глухая стена кожевенной мастерской. Скучная, безрадостная, тоскливая. Но, созерцая ее, Кавар находил, однако, определенное удовольствие. Ни единого окошка не было в этой стене, и цемент выветрился так, что в кирпичах зияли черные щели. И все же мрачная, разъеденная непогодой стена таила для Кавара много любопытного. При небольшом взлете воображения можно было увидеть силуэты гор и деревьев, фантастические профили неведомых растений. Стоило прищурить глаза, и на безобразной, выщербленной известковой коросте по прихоти созерцателя возникал крылатый лев или ведьма, фигура повешенного или устрашающий, усеянный шипами кактус… Столько силуэтов, возбуждающих страх или приятное спокойствие.
   Он любил так сидеть подолгу: пережевывал корку хлеба, сосал конфету или просто грыз бечевку.
   — Добрый день, Кавар, — произнес кто-то за спиной.
   Крыса Кавар подпрыгнул, замотал головой, торопливо приподнялся:
   — Да, да, добрый день…
   Перед ним стоял домохозяин Кирхенбаум — важный и угрюмый господин. Кавар его до крайности боялся. Кирхенбаум подозрительно нахмурился:
   — Развлекаетесь, как я смотрю.
   — Отдыхаю, с вашего позволения, — ответствовал Кавар. — Мне казалось, я слышу музыку, представляете?
   Кирхенбаум пожал плечами:
   — Музыку? Кто может играть в такой час? Вы бы лучше починили мои часы, Кавар, они что-то здорово стали отставать за день.
   Кавар осторожно огляделся:
   — Я подумаю. Обещаю вам подумать. — Потом жалко и беспокойно заулыбался. — Стоит ли чинить эти старые часы, господин Кирхенбаум? Это неблагодарная и тяжелая работа.
   Кирхенбаум не удостоил его ответом. Он удалился, приволакивая больную ногу, безразличный к безмолвному осуждению за спиной.
   Кавар занимался починкой часов. По-настоящему его звали Кирилл Каварналев, но для всех он был Кавар или Крыса Кавар. Он относился к этому довольно безразлично, по крайней мере до последнего времени. Ибо в последние месяцы здоровье его ухудшилось.
   Бедняга имел свои маленькие причуды, как и все старики, однако с недавних пор занудство стало его преобладающим качеством. Он блуждал с отсутствующим видом, погружался в скучные сновидения наяву, удивлялся всякой мелочи, будто упал с облаков. Его так и одолевали пресные воспоминания юности, которые, разумеется, не интересовали решительно никого. Если кто-нибудь рисковал начать с ним беседу, то вынужден был выслушивать бесконечные комментарии касательно великолепия всех вещей в далеком прошлом, на его несчастной родине.
   — В мое время вилы делали как надо… А уж гусей откармливали — надо было видеть… А какие игрушки делали… А какую упряжь… А овощной суп…
   И, несмотря на уважение к его почтенному возрасту, хотелось хорошенько стукнуть его по голове.
   Он был искусным мастером и, впрочем, оным оставался. Однако его подлинным увлечением, особенно в молодые годы, было искусство выделки замков, что ни в коем случае нельзя приравнивать к вульгарному слесарному делу. О, ничего общего с нынешними пустяковыми замочками, что открываются плоским ключиком с простенькой нарезкой или откровенно сбиваются ударом кулака. Нет. Настоящие, умные, интеллигентные замки, непременно с клеймом мастера. Кавар конструировал замки всех систем. Замки со сложным секретом, с гарантией от взлома, висячие замки с потайной сиреной, с массой разных технических головоломок, которые заставляли бледнеть от зависти дипломированных инженеров.
   Все это, разумеется, в прошлом. В нынешнее время все просто. Люди стали бедны. К чему замысловатые замки, шкатулки? Что они будут там хранить? Теперь они думают только о своем желудке, более ни о чем. Эпоха богатства миновала. При отсутствии клиентуры Кавару пришлось искать другое занятие.
   Изобретательный и ловкий, он быстро стал хорошим часовщиком. Правда, часовщиком неверующим, равнодушным. Часовые механизмы и маятники, откровенно говоря, глупые прирученные звери. Как белки в колесе, они крутятся вечно, бессмысленно, надоедливо. Никакой фантазии. Разве умеют часы, к примеру, выбить глаз? То ли дело замок с тайной беспощадной пружиной! Или шкатулка с миниатюрным пистолетом! Великий Боже, там искусство, там истинная механика!
   Теперь о шедевре даровитого человека. Кукла-тирлир, кукла-копилка. Музыкальная, само собой.
   Сконструированная много лет назад. Лицо фарфоровое, тело набито конским волосом, покрыто тонкой свиной кожей, сшито замечательно прочной ниткой. На спине — дверца из черненого серебра, которая открывает сложное механическое устройство. Крохотные шарниры из полированной меди, стальные цилиндрики с множеством шипов, перфорированные диски, латунные пластиночки… Сказка, да и только! Реальное маленькое чудо! Эта кукла-копилка представляла собой маленькую девочку, одетую в старинное платье из малинового бархата. На шее — желтое кружевное фишю, на прелестных ножках — туфельки на пуговках.
   Секрет заключался в следующем: надо опустить сто крупных монет — ни больше, ни меньше — в прорезь на животе, для чего необходимо задрать подол малинового платья. Получив сотую монету, тирлир должен был заиграть арию, сочиненную самим Каваром.
   Я сказал «должен был», так как эта ария никогда еще не звучала и старый чудак не любил плутовать с самим собой. Вопрос чести. Заведенный механизм молчал из-за отсутствия вожделенной сотни монет. Талантливый изобретатель, вечно нуждающийся в деньгах, несмотря на все усилия, так и не смог реализовать свою мечту: наполнить копилку и послушать арию…
   В странной сей амбиции скрывалась гордыня и скупость одновременно. Психоаналитик, возможно, расшифровал бы это как сенильную манифестацию либидо.
   Доколе же курьезной музыкальной кукле оставаться немой? Кавар ласкал ее, льстил ей, уговаривал немного подождать. Фетишизм? Очень вероятно. И, может быть, стиль жизни, цель жизни.
   И все же, еще злее проклиная скудость своих доходов, Кавар сумел почти на две трети наполнить секретный ящичек тир лира. Потребовались месяцы экономии, недоедания, отказа в самом необходимом. К сожалению, на ослепительной дороге свершения надежд воздвигались все новые и новые огорчительные препятствия. Надо заплатить доктору, купить новые очки, удовлетворить кредитора, который считался давно умершим… Разве бедному и старому спокойно живется?
   И самое страшное — у него был сын. Его крест, несчастье всей жизни. Этот здоровенный бездельник и прощелыга навещал папашу с двумя целями — явной и тайной: чтобы с ним поздороваться и чтобы его обокрасть. Украсть все равно что. Шарф. Сколько-нибудь денег. Кусок колбасы. Коробку сардин. Воровал он столь же легко и естественно, как дышал. До сих пор, к счастью, он не трогал куклы, поскольку не замечал ее присутствия.
   Крыса Кавар весьма часто мечтал его придушить. Но увы, он был слишком слаб, слишком истощен. К тому же, боязливый по натуре, он содрогался от предчувствия ударов. А сынок вполне был способен его избить. Пусть меня поймут правильно: Кавар не столько боялся очутиться оглушенным в углу, сколько неизбежности того, что у него вырвется ужасное проклятие, которое приплюсуется к бесчисленным угрозам в адрес сына. Известное дело: того, кто поднимет руку на отца своего, еще в этом мире настигнет неминуемая кара. И Кавар заранее переживал несчастье со своим сыном.