В настоящий момент заботы не очень грызли его. Он весь ушел в созерцание силуэтов на стене кожевенной мастерской, и это, как обычно, доставляло ему тихую радость. Потом поднялся, с трудом выпрямился и осторожно вытянул ногу, как факир после долгих месяцев неподвижности.
   Здесь к нему подошел сияющий сосед Гертлер:
   — Моя дочь заболела. Серьезно заболела.
   Это был злобный старый плут с физиономией столетнего индейца. Он мечтал похоронить всю свою семью. Увы, попадаются такие целеустремленные старики!
   — Что вы имеете в виду? — спросил Кавар.
   — Желудок.
   Гертлер энергично ввинтился мизинцем в ухо, собираясь, видимо, довертеться до мозгов, вытащил и задумчиво поглядел на кончик ногтя.
   — Ее будут оперировать, — сообщил он упоительным тоном. — А медицинская операция может кончиться сами знаете как.
   Он выглядел так, словно выиграл в лотерею.
   Его цинизм ужаснул Кавара. Он поник головой, но предпочел ничего не отвечать.
   В этот момент с улицы донесся дикий гвалт. Ватага мальчишек ворвалась во двор. Ими предводительствовал отвратительный подросток с лицом убийцы. У него были круги под глазами и жестокая складка рта. Он поднял руку в знак неопределенного военного приветствия и завопил:
   — Он уже там!
   — Кто? — пробормотал Кавар.
   — Наверняка твой сын, — воскликнул довольный Гертлер.
   Только этого недоставало. Мальчишки заорали хором:
   — Он поднялся к тебе!
   Их предводитель, удовлетворенный своим сообщением, еще разочек издевательски помахал рукой и увлек всю стайку за собой.
   — Бандит, — простонал Кавар.
   Он заторопился на слабых своих ногах, уверенный, что не успеет помешать новому преступлению.
   Гертлер с восторгом смотрел ему вслед. Отличный выдался денек! Он потер руки и снова принялся вертеть пальцем в ухе.
   Кавар семенил к дому. Столпившиеся у подъезда сорванцы кричали, чтобы он поспешил. Бедняга изо всех сил перебирал ногами, спотыкался, норовил даже подпрыгивать.
   Когда он приблизился к двери, мальчишки расступились, и он прошел мимо них, опустив голову, боясь даже взглянуть. На пороге все-таки обернулся и затряс обеими руками, словно отгоняя воробьев. Никто не шевельнулся, все молчали. Им просто нравилось за ним наблюдать. Он плюнул в их сторону и прошел в дом. Внутри было темно, и в конце коридора он споткнулся о первую ступеньку лестницы.
   Его веки задрожали, и он расплакался. Боже, какая дикость! Он плакал, поскольку там, наверху, его сын собирался что-нибудь украсть. Неужели бывают на свете отцы, которые оплакивают смерть своих сыновей?
   Он тяжело дышал и на первой площадке упал в старое деревянное кресло, которое притащил сюда домохозяин Кирхенбаум. Тот имел привычку заваливаться сюда каждый вечер и стаскивать ботинки. Не дай Бог, он узнает о его, Кавара, дерзком поступке! Какое несчастье все-таки быть несчастным до такой степени!
   Крыса Кавар сидел в кресле, не в силах подняться. Грудь болела невыносимо, дышалось с трудом. Скрип ступенек насторожил его. Должно быть, спускался сын, а Кавар совсем не подготовился к встрече. Худой энергичный мужчина быстро бежал по лестнице вниз.
   — Вор, проходимец, отцеубийца, — хрипел Кавар. Его пальцы вцепились в кресло, он напоминал короля-паралитика, проклинающего потомство.
   — Привет, папа!
   Сын — гибкий и ловкий — проскочил, не останавливаясь. Через секунду он был уже на улице. Мальчишки закричали, завизжали, засвистели…
   Крыса Кавар долго поднимался с кресла. Он чувствовал себя совершенно разбитым. Ступенька за ступенькой, ценой тягостных усилий он дотащился…
   Дверь комнаты стояла открытой — у сына никогда не было проблем с замками. Вырванный с насиженного места большой сундук проехал как-то вкось. Его содержимое — разная утварь и поношенное платье — валялось на полу. Какой страшный спектакль!
   Старик упал на колени среди разбросанных вещей и принялся искать драгоценную куклу. Искать пришлось недолго.
   Она была буквально располосована: пружины, проволока, конский волос вылезали, словно жуткие внутренности. Сколько погибших надежд, сколько потерянных часов работы! Откуда взять энергию, чтобы заново сотворить чудо, откуда взять время, чтобы сэкономить необходимые монеты! Ошеломленный, рыдающий, обездоленный, он без конца гладил куклу, будто пытался вернуть жизнь мертвому ребенку. Потом положил на пол тирлир с фарфоровой головой, достал грязный платок и вытер глаза: слезы мешали смотреть.
   Машинально сунул пальцы в жилетный карман и нащупал монету. Он вспомнил, что еще с утра спрятал ее. Странная идея осенила его бедную голову: он решил ввести монету в прорезь. Он долго разглядывал талер, поднес к губам, благоговейно поцеловал. Его лицо вдруг удлинилось, морщины разгладились, брови насупились — в нем означилось нечто пророческое, ритуальное. Он смотрел на куклу пристальным, проницающим взглядом мистагога.
   Он поднял подол малинового бархатного платья, ввел монету и заметил, что его пальцы запятнались кровью. Он рассмотрел куклу внимательней — ее живот кровоточил…
   Тогда он липкими своими пальцами провел по фарфоровому лицу — веки, окаймленные длинными ресницами, шевельнулись. Раскрылись дивные неподвижные синие очи. На ослепительно белых щеках проступили красные следы. Кавар прислонился к сундуку и стал монотонно укачивать куклу с разорванными металлическими внутренностями или нечто живое, умирающее в ней.
   И тогда послышалась музыка. Сначала хриплое рыдание, стон, стенание, потом каскад отрывистых звуков несказанной красоты.
   Кавар ликовал, ибо сразу вспомнил арию, которую он когда-то сконструировал в сердце куклы и которая ныне расцвела в ее крови…
   Он принялся подпевать в унисон, продолжая убаюкивать свою удивительную игрушку. Подпевал, убаюкивал. Его голова склонилась, поникла, чтобы никогда более не воспрянуть. Тщедушное маленькое тело покачнулось и скатилось в груду поношенной одежды.
   Крыса Кавар улыбался. Его мечта исполнилась. Он более не боялся обманов или неудач. Из его рта вытекло немного слюны. Сладкой, без сомнения, так как он обожал сосать конфеты. На его губы села муха и потерла крылья лапками. Долго, надо полагать, она ждала этого момента.
   Показался кот Кирхенбаума. Осторожно подошел и стал деликатно лакать кровь мертвой куклы.

Угроза

   Ничего нет приятней, дорогая, нежного сновидения греха. 
Ганс Гейнц Эверс

   Мирон Прокоп вошел в комнату и, не теряя времени на раздевание, стал радостно трясти молодого человека с черной спутанной гривой, который вовсю храпел на железной кровати.
   — Вставай, Камило Томпа, — произнес он театрально, — вставай! Час пробил… теперь моя очередь спать!
   Мирону Прокопу было лет тридцать. Высокий, белокурый. Мечтательно нежные бледно-голубые глаза придавали ему вид ребенка, неопытного и беззащитного, брошенного в этот мир умирать в меблированных комнатах и дрожать на обочинах тротуаров, не решаясь перейти улицу без посторонней помощи.
   Тот, кого назвали Камило Томпа, оперся на локоть и смотрел бессмысленным взглядом.
   — Сколько?
   — Девять часов…
   Спящий помотал головой, запустил пальцы в свои вихры, застонал, выпрыгнул из кровати, ступил, пошатываясь, несколько шагов и направился к умывальнику. Потом надел рубашку, смокинг и, не говоря ни слова, принялся завязывать черный галстук-бабочку.
   Дверь за ним хлопнула, потом снова открылась. Показалась большая, тщательно причесанная голова.
   — Пока, старик…
   — До радостного свидания, Макс Эдди, — провозгласил Мирон Прокоп.
   Талантливый музыкант Камило Томпа не любил карабкаться на вершину славы, а предпочитал зарабатывать на жизнь философски спокойно: под космополитическим именем Макс Эдди он работал скрипачом-эксцентриком в дансинге «Реюньон». Обладая недурными физическими данными для мюзик-холла, приятным голосом, сногсшибательной шевелюрой и к тому же усвоив акцент «янки», он с самого начала имел вполне будоражащий успех.
   Он работал только по ночам. Это позволяло ему с Мироном Прокопом, занятым днем, делить небольшую, довольно комфортабельную комнату, где каждый поочередно согревал постель для другого.
   Мирон Прокоп тоже не поймал дьявола за хвост. Однако скромный заработок, который ему предоставлял Ангел В. Памев — директор литературного агентства «Золотой поток», — более или менее обеспечивал его существование. Правда, у него были еще кое-какие ресурсы. Всему на свете предпочитая богему, он с радостью согласился разделить с музыкантом его непритязательную обитель. К тому же он ненавидел одиночество.
   В литературном агентстве «Золотой поток» он классифицировал книги, составлял каталоги, снабжал газеты бесконечными справками, равно как и всевозможными объявлениями. Трудился на совесть, но не надрывался.
   В этот день среди вороха разных бумаг, собранного для перепечатки на машинке перед доставкой в крупные газеты, его внимание привлек маленький текстик — несколько строк, написанных крупным наклонным почерком на голубом листке.
   Прочитав это маленькое объявление, он почему-то растрогался до слез, как случается с человеком, который слышит небрежно брошенное слово, обещающее неожиданное свидание. Более чем простое и все-таки пронизанное поэзией объявление:
   Мадам МАРА ГЕОРГИЕВА
   Преподаватель музыки
   улица Любека Каравелова, 24, София
   Обучает по собственной системе
   От голубого листка пахло пылью, хорошими духами, денежными трудностями. Угадывались пальцы, слишком тонкие для грубой ежедневной работы.
   Мирон Прокоп переписал адрес и бережно спрятал в бумажник, словно любимую фотографию. Он вновь испытал давно забытое волнение: когда-то — ему было шестнадцать лет — жена учителя в Явлине, где он проводил вакации, вдруг обняла его и страстно поцеловала…
   Перед тем как нырнуть в постель, нагретую Ками-ло Томпой, проспавшим целый день, Мирон Прокоп вытащил адрес, долго изучал, потом мечтательно прошептал: «Обучает по собственной системе».
   Нежная, прельстительная, волшебная фраза.
* * *
   Улица Любека Каравелова находилась не слишком далеко, и потому, можно сказать, решение первой задачи Мирону Прокопу далось легко. На следующий день, закрыв предварительно деревянные жалюзи агентства Ангела В. Памева, он уделил особое внимание своему туалету. Вытащил из кармана скатанный в трубочку новый воротничок — старый, на его взгляд, уже истрепался за день, — достал новые перчатки. Причесанный, элегантный, довольный собой, очаровательно встревоженный, он смело отправился на поиски того, что считал Авантюрой…
   Дом под номером 24 украшала эмалированная табличка, потерявшая блеск серьезно и окончательно. Однако прочитать было можно.
   Мара Георгиева
   Преподаватель музыки
   Мирон Прокоп собрал всю свою силу воли и нажал на электрический звонок.
   Дом не производил интересного впечатления. Темный камень побурел от времени, покрылся едкой, белесой патиной. Высокий первый этаж опоясывала затейливая лоджия в скульптурных медальонах. Пока визитер инспектировал фасад, дверь незаметно открылась.
   Возраст женщины было трудно угадать. Безусловно красивая, но грустная и серьезная, она спросила, чего он желает.
   Мирон Прокоп растерялся моментально. Наигранная храбрость улетучилась. Он забыл ловкие, тщательно продуманные фразы, повторенные многократно в течение дня, и забормотал: «Весьма польщен, мадам… прошу считать меня вашим учеником… искусство есть великий двигатель э-э-э…» Чушь какая-то. В конце концов он объяснил, что интересуется сольфеджио и пришел узнать цену за уроки.
   Мадам Георгиева улыбнулась терпеливо и натянуто. Она не пригласила его войти. Каждая неуклюжая фраза повисала в ужасающе стеснительном молчании. Мирон Прокоп поклялся убить себя за неспособность проникнуть в интимный духовный мир персоны, которая со своей изощренностью и деликатностью дошла до возможности обучения по собственной системе.
   — Вы занимались музыкой? — поинтересовалась она.
   — Недостаточно, мадам. У меня нет артистических амбиций, Боже упаси. Моя музыкальная культура страдает провалами. Вот почему я обратился к вам.
   Он не решился поднять на нее глаза и только раздумывал, в чем же заключается странное обаяние этой уже немолодой женщины, одетой в строгое черное, почти монашеское платье.
   Банальный разговор едва теплился. После очередного молчания Мара Георгиева заметила, как тягостен ужасный запах прогорклого жира, заполнивший всю лестничную клетку. Наконец договорились о времени первого урока: послезавтра в шесть часов. Мирон Прокоп неловко распрощался и раздраженный побрел домой.
   Камило Томпа встретил его иронически:
   — Ну что, совсем запутался в сетях коварного Амура? — Он прямо-таки пророкотал последнее слово. — Ну-ка, не дуйся, старик. Пойдем лучше поедим. Я приготовил бесподобный суп.
   — Иди ты к черту…
   — Да перестань ты! Все происходит к лучшему, а если к худшему — тоже неплохо.
   Они обедали молча. Раздражение и досада терзали сердце Мирона Прокопа. Ничего не понимает этот Камило. Или, напротив, слишком проницателен. Но зачем же решительно все подвергать насмешке? Ведь есть же вещи серьезные. Какие, к примеру? Страдание и любовь. Но попробуй скажи, он сразу расхохочется. Если Камило будет продолжать его поддразнивать, он с ним непременно расстанется. Поживет один, проникнутый пылающей мыслью об этой феноменальной женщине, вошедшей в его жизнь, поднявшейся огненным знаком на дороге его судьбы.
   Камило Томпа оделся и собрался уходить в свой дансинг. Сдвинув шапку на ухо, радостный, как всегда, он крикнул: «Пока, старик…»
   Мирон Прокоп миролюбиво фыркнул. Потом погасил лампу и улегся одетый на постель, вспоминая Мару Георгиеву столь же страстно, как раньше вспоминал иллюстрированные путеводители.
* * *
   Долгожданный день наконец настал. Теперь Мара Георгиева встретила нового ученика куда любезней. Сколько раз он воображал этот момент посещения, вхождения в квартиру. Маленькая прихожая с громоздким шкафом типа «министр», затем просторная, хорошо обставленная комната. Справа от двери — тахта, на которой лежали вышитые подушки с бахромой в проблесках золотистых нитей, торшер с китайским абажуром, разрисованным смело и недвусмысленно. Когда торшер включался, около тахты среди погруженного во тьму пространства возникал светлый, необычайно уютный островок, ограниченный большим черным роялем. Возле рояля волнистым упреком вздымалась арфа, почти лишенная струн. Далее очаровательный комод восемнадцатого века, шкафчик-маркетри, безделушки всякого рода, которые посетитель поклялся изучить на досуге.
   Мирон Прокоп изо всех сил пытался контролировать свое смущение и волнение. Он наговорил Маре Георгиевой массу комплиментов касательно интерьера и «артистической» атмосферы ее замечательного жилища. Она улыбнулась, очень довольная.
   — Да, вы правы. Я счастлива здесь, насколько это вообще возможно. Я здесь среди своих воплощенных воспоминаний. Эти вещи уже давно стали моими друзьями, моими конфидентами. Я даже люблю, представьте, эту не слишком скромную китайскую лампу… Разговор принял сентиментальный характер. Мирон Прокоп вдруг испугался, что собеседница начнет поверять ему секреты своей жизни. Он бы охотно послушал, только не сразу, не сейчас. Но ничего такого не случилось. После паузы, нарушить которую он не сумел, она деловито спросила:
   — Так. Насчет уроков сольфеджио… — Она нервно засмеялась и замолчала.
   Мирон Прокоп решил, что пора переходить в наступление.
   — Не торопитесь, умоляю вас. Я бы хотел познакомиться поближе, узнать о вас побольше.
   — Уверяю вас, это не доставит вам удовольствия, — прошептала она, грустно склонив голову.
   В этот момент раздался звонок. Мара Георгиева извинилась и пошла открывать. Прокоп остался один на несколько минут. Из прихожей донесся смех, приглушенный разговор. Мара появилась в сопровождении совсем молодой девушки, девочки даже. Лет пятнадцати, не больше.
   Новая гостья была худощава и белокура. Она улыбалась сдержанно и застенчиво, хотя, похоже, не отличалась особой скромностью.
   — Моя маленькая подруга Вера… Господин Прокоп.
   Они поздоровались. Веру украшали маленькие торчащие косички и несколько крупных веснушек. Но почему-то эти веснушки не создавали впечатления комичного или симпатичного. Была известная гордость в этом лице, неопределенная тень аристократичности, которую Мирон Прокоп ранее распознал и в Маре Георгиевой.
   Хозяйка обняла Веру за плечи:
   — Самая близкая подруга. Мы с ней как сестры.
   Ее глаза, устремленные на девочку, застыли… неподвижные, жадные, фасцинирующие.
   Прокоп почувствовал смутное беспокойство, наблюдая сцену нежной привязанности и взаимного обожания. Мара Георгиева повернулась к нему и сказала:
   — Кстати. Родители этой малышки ищут постояльца. У них пустует прекрасная большая комната. Люди они очень хорошие. Не найдется ли среди ваших друзей человека, которого это могло бы заинтересовать?
   Мирон Прокоп угадал тревогу в глазах Веры. Судя по некоторым признакам, ей хочется видеть именно его в роли такого постояльца. Надо немедленно принять решение, поскольку девочку, безусловно, беспокоит выбор предполагаемого кандидата. В ее глазах выражалось не только ожидание. Скорее, желание. Даже мольба. Прокоп сделал вид, что задумался.
   — Есть тут один человек…
   — Молодой или старый? — спросила Вера.
   — Вас это уже интересует?
   Она не смутилась. Только поморщилась, как от неприятного воспоминания.
   — Я ужасно боюсь стариков.
   Мара Георгиева привлекла ее к себе и немного аффектированно поцеловала.
   — Бедное дитя… успокойся…
   — Комната сейчас свободна?
   — Да, господин Прокоп.
   — И даже этим вечером?
   — Конечно. — Ее глаза радостно заблестели. Она угадала.
   — Отлично. Поедемте… Я буду вашим постояльцем.
* * *
   Мирон Прокоп так и не понял, какая муха его укусила и какой демон подговорил забросить дорогие сердцу привычки. Почему он вдруг взял и оставил своего старого Камило? Подействовало ли невысказанное желание Веры? Или он хотел угодить Маре Георгиевой? Неизвестно. Одно он знал точно: обои в цветочек его новой комнаты ему не нравились. А вообще его охватило полное безразличие.
   Непоследовательный и необъяснимый порыв доставил только горьковатую сладость пассивности, несколько беспокойной.
   Родители Веры — люди простые и добрые — были уже в возрасте. В этой скучной и скромной среде она сверкала, словно драгоценный камень в спичечном коробке. Вера, это пока еще веснушчатое и худощавое обещание женщины, Вера, которая должна была стать со временем, как и ее мать, ничем не примечательной буржуазкой в банальном и некомфортабельном интерьере… вероятно, насчитывала среди своих далеких предков несколько особей хорошо воспитанных, рафинированных и благородных: это сказывалось в форме бровей и манере смотреть, в рисунке губ, в линиях лба и носа…
   Возможно, в посадке головы, в едва уловимой гордости профиля проступал знак величия и предназначения.
   В ней чувствовалась поразительная зрелость души. Трудно сказать, в чем именно чувствовалась. Быть может, в озорном блике, который танцевал иногда в ее голубых глазах на фоне отливающих перламутром белков.
   Мирон Прокоп видел ее каждый день, обедая за общим столом. Он приходил, когда она кончала занятия, сидела за вышиванием, чтением или просто молчала. Он часто разговаривал с ней из одного удовольствия слышать ее голос. Певучий и резковатый… как у синицы, возможно. Голос в трепете крыльев…
   Не особенно разбираясь, что именно его привлекает, Прокоп понемногу привязался к девочке. Однажды вечером, когда Вера стояла у окна, он тихонько подошел и сказал:
   — Здравствуйте, маленькая фея… Она засмеялась и ответила:
   — Здравствуйте, господин Прокоп.
   Встречая ее каждый вечер, он испытывал наивную радость, и, хотел он того или нет, ее лицо всплывало в памяти среди дня и звуки ее имени шевелили губы без всякого повода.
   Он привязался к Вере, полюбил даже. Весьма неопределенной любовью. Отеческой, сентиментальной, дружеской. Ему иногда нравилось играть с ней в куклы, рассказывать истории, сажать на колени, резко, ничего не говоря, сжимать ей руки. Странное дело, в ее присутствии он не был способен ни на один спокойный, мягкий жест. Он любил смотреть на нее и хотел нравиться. Желание бессознательное, вероятно. Тем не менее дарил милые подарки. Птицу. Кролика. Красных рыбок. Щенка. Цветы. Компас. Белый кружевной фартучек. Сладости.
   Он называл ее теперь «маленькая фея», и она вежливо ответствовала: «Спасибо, господин Прокоп», «Здравствуйте, господин Прокоп», «Вы так милы со мной, господин Прокоп». Он добродушно улыбался. Как-то раз он попросил обращаться к нему не столь официально, найти прозвище, более соответствующее их отношениям, «дядя Прокоп», например. Она понимающе кивнула.
   На следующий день он принес ей часы. Маленькие часики на черной ленточке, как ей давно хотелось. В порыве восторга она обняла его шею маленькими худыми руками, приблизила глаза к его лицу и вдруг поцеловала в губы — резко и крепко. Почти повисла на нем и прошептала очень серьезно и без всякого стеснения:
   — Спасибо, дорогой.
   Мирон Прокоп смутился, взял ее за талию и нежно отстранил. Безусловная двусмысленность позы испугала его, хотя страстно хотелось обнять Веру, целовать, ласкать, как-нибудь сдержанно, разумеется. Вместо этого он повернулся, вышел и в дверях столкнулся с ее отцом. Мысль, что отец Веры мог их застать в щекотливой ситуации, обрадовала его весьма средне: он смешался и покраснел. Правда, тот ничего не заметил и заговорил с ним о погоде и дороговизне жизни. Восторг Веры еще не угас, ибо она тут же бросилась на шею отцу и принялась целовать и его с той же энергией. Мирону оставалось только недоуменно спрашивать себя, чему здесь надо больше удивляться: замечательной пылкости или отличному самообладанию.
* * *
   Мирон не оставил уроков музыки. Он виделся с Марой Георгиевой дважды в неделю и сдружился с этой воспитанной, деликатной женщиной, которая относилась к нему внимательно и даже несколько по-матерински. Ему было хорошо на улице Любека Каравелова. Длинные вечера в обществе Мары несколько снимали болезненную тягость постоянных мыслей о Вере.
   Он еще не открыл приятельнице капризных поворотов своей тревожной сентиментальности. Более того, они вообще не упоминали о девочке в своих беседах. Но однажды вечером произошел неожиданный инцидент.
   Консьерж открыл дверь, и он быстро поднялся к знакомой квартире. Приложил палец к звонку и вдруг остановился: изнутри донеслись голоса. Говорила Мара — сдержанно, печально, тоном дружеского упрека:
   — Зачем ты это сделала, маленькая злючка? Я к тебе отношусь идеально. Я тебе как старшая сестра. Ничего не понимаю.
   Послышался раздраженный, срывающийся голос Веры:
   — Я и не прошу понимать. Мне это нравится, только и всего.
   — Нельзя делать все, что нравится.
   — Так ты думаешь. А я нет. Если ты обиделась, я больше не приду.
   — Я не прошу тебя не приходить. — Мара чуть не плакала. — Я только хочу, чтобы ты меня любила, как я тебя люблю.
   — Я тебя люблю иначе.
   Мара нервно засмеялась:
   — Ты маленький демон… Я не могу расстаться с тобой. Прости, ради Бога, мое дурное настроение. Но ведь ты мне сделала так больно…
   — Любовь — это всегда страдание.
   Прокоп неожиданно для себя нажал кнопку звонка.
   Молчание за дверью. Мара пошла открывать. Она прижимала к шее маленький, запятнанный кровью платок.
   — Ах, это вы, Мирон… Вы давно пришли? —Вид у нее был смущенный и беспокойный.
   — Нет, только что.
   — Входите. Правда, я не одна.
   — Нет, благодарю. Я зайду в другой раз.
   Он сказал это, чтобы дать Маре возможность привести себя в норму.
   Она поправила волосы и улыбнулась:
   — Входите, прошу вас. Здесь некто, кого вы хорошо знаете.
   — Здравствуйте, дядя Прокоп! — радостно крикнула Вера. — Вы пришли на урок?
   — Добрый вечер, маленькая фея! Вы угадали.
   Мара подошла к зеркалу и прижала к ранке, откуда еще сочилась кровь, скомканный платок.
   — Что случилось? Вы поранились? — спросил Прокоп.
   Наступило неуютное молчание. Мара не знала, что отвечать. Она не смотрела на Прокопа и в то же время избегала жадных и пристальных глаз Веры.
   — Это все мое кольцо… Я поцарапалась…
   — Лгунья! —злобно заявила Вера. — Лгунья! Я сейчас скажу, что произошло. Пусть он знает!
   — Вера, умоляю, помолчи!
   — Нет! Слушайте, дядя Прокоп! Она дурная женщина. Она приставала ко мне, хотела обнять… Да-да! Обнять и поцеловать. Тогда я укусила ее… В шею… Вот почему кровь…
   Прокоп проклинал себя за несвоевременный визит. Он пробормотал:
   — Ну зачем же! Сделать так больно своей лучшей подруге…
   Вера вызывающе смотрела на него. Мрачный огонек сверкнул в ее глазах.
   — Она приставала ко мне… Она извращенная женщина…