Вдоль перрона росли серебряные тополя. Летними вечерами на перроне гуляли дивчата и парубки. Диспетчер Володька играл на мандолине и пел: "Я милого узнала по похо-о-одке..." В темные и томные украинские ночи, под шуршащими тополями, глупая песня звучала грустно, и фонарь обходчика, удаляясь по путям, тревожил сердце.
   И мать любила приходить сюда, хотя ей это было совсем не к лицу: ей было уже за тридцать, а здесь гуляла молодежь. Мать садилась на самую дальнюю лавочку и сидела одна, луща семечки, ни с кем не заговаривая и не замечая сына, который гулял поодаль с компанией. Она его нарочно не замечала, чтобы не смущать. Он понимал, что она тут не для того, чтобы присматривать за ним. Ей бы это и в голову не пришло. Она приходит слушать мандолину и смотреть на огоньки, и та же тревога у нее в сердце, и те же неясные думы, что у него... Ах, как он любил ее за то, что думы те же и тревога та же!
   Семнадцатилетним он уехал из Братешек. И за двадцать восемь лет всего четыре раза посетил родной дом.
   В последний раз он побывал там в 1936 году, после Испании. Он больше года работал на заводе в Каталонии, научился объясняться по-испански, носил синий берет, и лицо его под пиренейским солнцем стало оливковым, как у испанца. Ему нравилась эта страна, нравились ее горы, и ее народ с мужественной, свободолюбивой душой, и ее женщины, и ее музыка, - но кончились его сроки, его отозвали в Москву, ему дали отпуск, и вот ранним летним утром он стоял у колодца во дворе своей хаты. Он стоял босиком, а земля у колодца была мокрая, ногам было приятно. Утреннее небо голубело над его головой. Прохладно шептались листочки на яблонях и вишнях, которые он когда-то посадил около дома. Аист стоял на соломенной крыше... Аист, добрая птица, ты каждую зиму проводишь в Африке, в чужих, тридевятых странах, - и каждое лето, перелетев через моря и пустыни, повидав все на свете, возвращаешься на станцию Братешки, на кровлю хаты Насти Листопад, и Настя уж так и знает, что ты обязательно прилетишь, и бережет твое гнездо...
   В тот приезд Листопада тронули старики: и мать, и отчим.
   Тронула прекрасная старость Олексия. Глубокий старик, он не потерял ни памяти, ни работоспособности, был по-прежнему опрятен в одежде, воздержан в еде, полон достоинства. На станции он уже не служил, работал в колхозе - ходил за жеребятами. Он просыпался в три часа утра и шел на конюшню. В полдень приходил обедать, после обеда спал часа полтора и опять уходил к своим жеребятам - до поздней вечери.
   Мать была членом правления колхоза. Она заведовала молочной фермой и находилась в острой вражде с председателем колхоза. Из страстных и путаных ее рассказов Листопад узнал, что мать хочет получше устроить помещение для скота, а председатель противится и не дает средств.
   - Но я молчать не буду! - сказала мать. - Пусть он не ждет, чтоб я молчала!.. Олексий! Как будешь выходной, напишешь мне заявление в райземотдел!
   Она командовала им, как прежде, и он подчинялся с той же готовностью. Ни тени старческой брюзгливости, раздражительности. Друг с другом они все оставались молодыми.
   - Олексий не приходил? - спрашивала мать, возвращаясь с фермы.
   - Настя не приходила? - спрашивал Олексий, едва переступив порог.
   Листопад смотрел на мать и думал: откуда у нее эта энергия, этот новый живой огонь?
   Ему много случалось видеть, как растут люди, как формируется их политическое сознание, как они становятся общественными деятелями, - и это казалось ему обыкновенным явлением. А то, что его мать читает газеты и ездила на съезды в Киев и в Москву, - это казалось ему необыкновенным.
   - Мама, как это вы стали такие?
   Она сразу поняла, что он имеет в виду, и улыбнулась чуть-чуть:
   - А что? Тебе не нравится?
   - Нравится. Я только не понимаю, как вы к этому пришли.
   Она тронула орден на его груди:
   - А ты как к этому пришел?.. Каждый, Сашко, идет своей стежкой, а выходит на ту же дорогу. Дорога одна, а стежек - миллионы и миллионы. Сколько людей в Радянськом Союзе, столько стежек.
   - Вот она какая, моя мама! - сказал он, глядя на нее. - Вот она как разговаривает!..
   ...Он погостил у нее с неделю, и они расстались - на девять лет.
   В первый год войны она известила его, что они с Олексием эвакуировались на Алтай. Потом было еще одно письмо из Барнаула. Потом опять письмо из Братешек - что вернулись, что немцы, уходя, спалили село и разорили колхоз, и очень трудно, но на душе радостно, что все-таки дома... Когда Листопад написал матери о своей женитьбе, она прислала свое родительское благословение. На сообщение о смерти Клавдии ничего не ответила - приехала сама. Приехала и моет пол в его кабинете.
   - Я не надолго, - сказала она, закончив уборку и садясь с ним за стол. - На неделю, ну, дней на десять, самое большее... - Суровыми глазами она смотрела на Клавдиин портрет над диваном. - Аборт делали, что ли?
   - Какой аборт! Она голод в Ленинграде пережила, во время блокады. После голода болезнь развилась. При родах умерла.
   - Проклятые, проклятые! - жарким шепотом сказала мать. - Бачь, и разбили их, и уничтожили, а лихо от злодейства тянется и тянется... Молодая, красивая, - я думала: наведет внуков полную хату...
   - Не надо об этом говорить, - попросил Листопад. - Почему вы только на десять дней? Что за сроки такие? Вы у меня поживете лето.
   - Лето? Ловкий ты, Сашко! Через две недели жнива начнутся. Я ж теперь голова колхоза, ты и не спросишь. И про Олексия не спросишь. Отстал ты, ой, совсем отстал от нас, Сашко!
   Ему до того стало стыдно - даже покраснел.
   - Как дядя Олексий?
   - Скоро буду расставаться с ним, - сказала она, слегка задохнувшись, закинула голову и выпрямилась, будто подставила грудь под удар. - Скоро, скоро. Восемьдесят девятый год ему, чего ты хочешь?.. Он еще работает! Косы точил перед косьбой на всю бригаду... Ой, Сашко, до чего жалко смотреть - ведь он слепой совсем: точит, все пальцы в крови, а он не видит. Что это, говорит, кровью мне пахнет, - а сам не видит... - Слезы побежали по ее лицу, и Листопад с легкой грустной ревностью подумал, что никого в своей жизни она не любила так, как Олексия... Но и ее никто так не любил, как Олексий, и эта неизбежная разлука будет для нее самым тяжелым ударом.
   - Если это случится, - сказал он, - вам там незачем оставаться. Переедете ко мне, будем вместе: где я, там и вы.
   Она улыбнулась сквозь слезы прежней знакомой улыбкой, взмахнув бровями и показав подковку чуть пожелтевших зубов:
   - А что я у тебя буду делать, Сашко?
   - То, что все старушки. Хозяйничать будете, отдыхать. На покое жить! Вы в театре были хоть раз? В настоящем.
   - А вот была! - подхватила она лукаво. - И не один раз, а шесть раз была. Как поеду в Киев или в Москву, так нас ведут в театр. И в музее была, и в Ботаническом саду, и где, где я только не была, Сашко... Помнишь, мы с тобой все ходили дивиться на поезда? Я тогда думала: да неужели я тоже когда-нибудь сяду и поеду далеко?.. А теперь привыкла ездить, где там! К тебе хотела на самолете полететь, так от нас сюда не летают...
   Отвлекшись мыслью от Олексия, она опять оживилась, и лицо ее играло прежней затаенной игрой, полной чувства: как будто свет то и дело пробегал по лицу, - вот на что была похожа эта игра.
   - Какой, Сашко, на сегодняшний день может быть покой! - Она задумалась. - Сашко, до чего ловко живут наши переселенцы на Алтае! О-о, ты б подивился... А у нас трудно, страшно трудно...
   - До сих пор в землянках?
   - Нет, в землянках уже мало кто живет, кой-как отстроились: кто сарайчик поставил, кто хатынку... Ни коней, ни тракторов. Весной замучились! Пригнали к нам немецких коров, такие хорошие коровы, нашими украинскими кормами Гитлер выкормил... Так мы на них пахали. Вот такими слезами жинки плакали, а все ж таки пришлось пахать на коровах... Но самое главное - рабочая сила. Не хватает рук, хоть ты кричи! Стареньки, молоденьки, а настоящих работников почти что нема... Я вот бачу несправедливость: такая здоровая баба, а что она робит? Ничего она не робит. Полы помоет и треплет хвостом целый день.
   - Кто это?
   - А Домаха твоя.
   - Какая Домаха?
   - Ну, Домна, уборщица эта твоя, которую я вылаяла за грязь.
   - Вам дай власть! - сказал Листопад. - Вам, мама, разреши - вы бы всех наших городских Домах приспособили к вашему колхозу.
   - А хлеб твоя Домаха хочет есть? - спросила мать. - Тут еще какая-то Меланья у тебя, тоже, бачь, лодырь... Так ты б с Домахи на Меланью перегрузил работу, а Домаху в колхоз! Хочет хлеб есть - пускай идет, допоможет хоть трошки. Я вот голова правления; а в жнива пойду жать, как все.
   - Но, мама, голубочка вы моя! Вам же седьмой десяток идет. На сколько лет вас хватит при такой работе?
   - Вот и я стала загадывать: на сколько меня хватит? Так никто, понимаешь, не говорит... У тебя большой завод, Сашко?
   - Большой.
   - У нашего колхоза тоже очень большое было хозяйство.
   - Ваш колхоз - это колхоз. А мой завод... Это я вам покажу. Такого вы в театре не увидите.
   Мать и Домна пьют чай и разговаривают о своей бабьей жизни.
   - Говорит: с тобой хочу быть, и больше никаких, - говорит Домна, дуя на блюдце. - Жена у него, вишь, колотовка и дочерей взрастила к нему недобрых. А он человек легкий, что заработал, то и пропил, в чужой карман не лезет, ни на кого не обижается, - скучно ему с ними. Так плакал, когда уходил, - ужасно!
   Домна ставит блюдце и вытирает слезу.
   - А я что ему скажу? Нешто я разлучница? Уезжай, говорю, любовь у нас общая, а судьба, знать, розная. У тебя дочеря, у тебя жена. Ты себя обязан перед ними оправдывать. "Это, говорит, была моя ошибка; ты судьба моя". Что же, говорю, что ошибка; не взашей тебя толкали на ней жениться. Ошибка твоя, и казнь твоя.
   - Вот вы как рассуждаете! - говорит мать, дуя на блюдце.
   - Да, я так рассуждаю, - говорит Домна, гордая своей добродетелью. У меня покойный муж был страшно грубый, я за ним жила как на каторге, а все-таки жила. И по сию бы пору жила, если бы его господь не прибрал. Поскольку я жена, постольку я обязана быть ему верной по гроб.
   - Вы его любили, мужа? - спрашивает мать.
   - Куды любила! Говорю вам: чисто на каторге.
   Молчат. Дуют на блюдца.
   - Я вашего характера не понимаю, - говорит мать своим сдержанным голосом. - Как же так: одного не любили и жили с ним, другого любили прогнали... Счастье наше жиночье само в руки не дается, его ухватить сумей - счастье...
   - Такая мне судьба - век прожить без счастья, - надрывно говорит Домна.
   - Судьбе моей я господыня, - говорит мать, глаза ее блестят.
   - Вам, Настасья Ильинична, в жизни повезло, что вы встретили хорошего человека.
   - Я того хорошего человека ногтями оторвала, зубами отгрызла, приговорами приговорила. Меня через него родная мать прокляла, соседи мне вслед плевали. Никого не побоялась, не отдала. Вот мое везенье в жизни. Я каждый день моего счастья в бою отбила, понятно вам?
   Молчание.
   - Я не уважаю ваш характер, - говорит мать. - Вам никто ничего в торбинке не принесет. У нас с вами ничего нет дареного, все завоеванное, на что ни посмотрите.
   - Семью разбить - не велико завоевание.
   - Поганая та семья, которую разбить можно.
   Поссорились. Дуют на блюдца.
   - Ешьте мед, Домаха Васильевна. Ешьте, будь ласка.
   - Очень благодарна, Настасья Ильинична; я уже кушала.
   - Берите еще, будь ласка.
   - Очень благодарна.
   И так как разговор, которым началась ссора, для Домны слаще всякого меда, Домна начинает сначала:
   - Так вот. У тебя, говорю, дочеря. Какие ни есть, а твоя кровь. Ты их обязан содерживать и воспитывать. А он слушает и плачет, и плачет - рекой разливается...
   Сложив руки на груди, будто вышла прогуляться, мать шла по заводскому двору. Белый в черную крапинку платочек, щегольски-небрежно завязанный под подбородком, защищал ее глаза от неистового солнца.
   Лето грянуло в полную силу! Всем предметам сообщило солнце свою способность излучать жар: и камню, и металлу, и человеческому телу. Все было накалено, все обдавало знойным дыханием. Короткие черные тени лежали у подножья огнедышащих цехов, - да кому есть время прохлаждаться в тени? Пропадала животворная тень впустую.
   - Жарко у вас! - сказала мать. - У нас хоть в какую жару, все ж легче: ветерок подувает...
   Подошли к лесобирже.
   - У нас в районе тоже есть лесопилка, - сказала мать.
   - Наверно, поменьше, чем наша, - сказал Листопад.
   - Трошки поменьше, - согласилась мать, - так почему? Потому что у нас леса мало. Строим из кирпича. Будь у нас столько леса, сколько у вас, мы б тоже величеньку поставили лесопилку...
   Дерево не источало зноя, оно радовало светлым, свежим своим цветом, от него веяло смолистой лесной прохладой... Листопад велел запустить мотопилу, чтобы мать посмотрела, как она работает. Крановщица включила кран; он повернулся, наклонился, поднял огромное - в четыре охвата бревно, осторожно перенес - мать следила сузившимися глазами - и вложил в зажим. Запел мотор. Сверкающая сталь коснулась бревна и стала погружаться в его толщу. Ручейками стекали по обе стороны бревна кремовые опилки. Минуты шли. Уже где-то глубоко-глубоко, разделяя последние волокна древесины, трудилась сталь... Кусок бревна отвалился, как отрезанный ножом кусок масла, и мотор замолчал.
   - Ну! - сказал Листопад. - Трошки не такая лесопилка у вас в районе? А мы эти пилы делаем сами.
   Мать ничего на это не ответила, но с лесобиржи уходила неохотно, даже оглянулась разок... Пройдя немного, она сказала:
   - Нам бы такую силу.
   - Пилу вам такую?
   - Ту машину, что тяжелое носит.
   - Коров в степь выносить?
   - Ой, какой ты, Сашко! Ты так со мной не говори. Не коров, а с весов зерно в камору.
   - Что ж, правильно. Только куда подъемному крану с каморой. Вы сначала зернохранилище постройте.
   - А что ты думаешь? - сказала мать. - Мы собирались строить. Как же! Перед самой войной. Настоящее зернохранилище было запроектировано, с бетонированными камерами для разного зерна. Все б у нас уже было, Сашко, если б не те немцы!
   В сталелитейном готовились к приему плавки. Ковш был уже подведен к печи, мастер проверял ставку изложниц.
   - Смотрите, мама, сейчас сталь пойдет! - сказал Листопад, придержав мать за плечи, чтобы не шла дальше.
   Подручный коротко взмахнул сечкой, и огненная струя бросилась в ковш. Заполыхало на стенах и потолке невыносимое зарево...
   - Вот она, красавица наша! - в ухо матери сказал Листопад, сам не в силах отвести глаз от этого блеска, от этой тяжкой, богатой струи, бегущей в ковш неукротимо, царственно и вольно... Фонтаны искр взлетали к металлическим переплетам, запахло горячо, горько и страшно, - Листопаду всегда казалось, что так должно было пахнуть на земле, когда она была расплавленным телом... Ковш поплыл над изложницами, пятидесятитонная махина, точная и осторожная в движениях... Дав матери посмотреть, как заполняются изложницы, Листопад повел ее из цеха. Хотел было опять пошутить: "А такого ковша вам не требуется в колхозе?" - но увидел по ее глазам, что она охвачена каким-то новым впечатлением, взволнована, смягчена, - и отложил шуточки до другого раза...
   По дороге к сборке им повстречалась Нонна. Поздоровавшись с Листопадом, она внимательно посмотрела на мать, прошла и оглянулась. И мать оглянулась, говоря:
   - Вон какая женщина прошла.
   - Нравится? - спросил Листопад с усмешкой.
   - То орлица прошла, - сказала мать, - королева. Такой попадешься приберет в жменю, и край тебе.
   Она пробыла на заводе до конца смены и посмотрела все работы. Сборка оставила ее равнодушной: "Скучное дело, - сказала она, - одно и то ж все время; это не на мой характер". Так же, к удивлению Листопада, не произвели на нее впечатления станки-автоматы, которыми он думал ее поразить. Чтобы не огорчать его, она постояла и посмотрела, как движутся части черной машины, лоснящейся от масла, и как время от времени падает в желобок маленькая металлическая вороночка... "В Москве я тоже видала автоматы, - сказала она, - на станции метро. Ты опустишь ей в щелку два раза по пятнадцать копеек, а она тебе билет выдает. А одну монетку положишь - не выдаст, ее не обманешь".
   Уходя с завода, она сняла платок, взглянула и покачала головой: платок стал черным.
   - То ж труд у людей, - сказала она с мягким выражением глаз, - то тяжкий и святой труд... - Она шла довольно долго молча, думая о чем-то. Сашко, - сказала она, - ты Клаву не забывай.
   - Мама, я вас просил: о Клавдии - не нужно.
   - Нет, я скажу: ты - живи, как хочешь, ты еще не старый, женишься, но ее не забывай. Вспоминай. Она тоже за то умерла, чтоб мы все жили и чтоб наш труд не пропал. Ты вспоминай, Сашко. Нет-нет и вспомни. Нельзя забывать.
   Он не ответил: ему сдавило горло. И в молчании они пришли домой.
   Через два дня она уехала.
   Он отвез ее в город, на вокзал, и усадил в вагон. Они посидели. Беседа не вязалась. Проводник заглянул в купе, сказал: "Провожающих попрошу!" Они поцеловались бегло, стесняясь свидетелей. Листопад ушел...
   В последний раз мать улыбнулась ему из открытого окна. Вдруг нахмурилась и уголком платка вытерла глаза...
   - Ну что это за местность: уголь летит прямо в очи, - сказала она.
   Поезд тронулся. Листопад шел рядом с вагоном. Она стояла у окна и смотрела на него, потом поезд пошел быстрее, быстрее, быстрее, - ушел.
   Листопад смотрел ему вслед. Может быть, это была последняя встреча. Разлуки, разлуки... Эта разлука - не самая ли большая?
   Поезд удалялся, он был уже как черная точка вдали, где сужаются рельсы... Маневровый паровоз вышел на пути, закричал, выпустил кудрявый дым, дымом этим застлало даль и черную точку вдали...
   Мамо, мамо. Живите, будьте благословенны, спасибо вам за все, сердце мое!
   Глава девятая
   ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ НОННЫ
   Нонне исполнилось тридцать лет.
   В это утро она посидела перед зеркалом, рассматривая свое лицо. Она нашла, что выглядит гораздо лучше. Это оттого, что она стала высыпаться. За всю войну она только два или три раза выспалась досыта, и у нее постоянно был удручающе утомленный вид.
   С августа снизилась программа завода. Люди работают по восемь часов в день. Часть рабочих уехала в подсобное хозяйство. Многие подростки ушли учиться. Кое-где уже подкрашены крыши, подновлены мостовые. Каждый день слышишь: такой-то вернулся, такая-то вышла замуж... Мир!
   Но еще не скоро кончится человеческое передвижение. Приезжают, уезжают, переселяются - ищут где лучше, заново устраиваются на земле, обретшей тишину.
   Уехал и главный конструктор.
   Его прощание с отделом неожиданно вышло трогательным. Он созвал конструкторов. Они стояли, и он стоял за своим столом, маленький, еще более ссохшийся за лето. Он сказал: "Товарищи, я расстаюсь с вами в уверенности, что вы и без меня, как при мне..." Ну, совершенно то же самое, что говорит учитель начальной школы, передавая своих питомцев в среднюю. А они, питомцы, вдруг забыли его капризы и грубости и помнили только одно - скольким они обязаны учителю, как много он им дал. Они подходили по очереди пожать ему руку, и он поцеловался с каждым по-русски. И его очень жалко было, старика.
   Он уехал куда-то на юг, на грязи, лечить свой ревматизм. Там он хочет устроиться на постоянное жительство. Его жена еще приедет за вещами. Квартира его пока заперта, из нее вынесены модели, телефонные аппараты, книги, - свою библиотеку он подарил заводу. Конструкторский отдел переместился в заводоуправление. На месте главного конструктора еще никого нет. Отношения между сотрудниками ровные, благожелательные...
   Как будет дальше? Каков будет профиль завода, его особое место в хозяйстве страны? Этот вопрос волнует всех конструкторов: хочется заранее знать, над чем придется работать...
   Нонна смотрелась в зеркало.
   Тридцать лет...
   По сторонам зеркала стояли две стеклянные вазы. Перед войной в день ее рождения не хватило не только этих ваз - не хватило всех ваз, какие есть в доме; пришлось забрать у Мариамны из кухни все глиняные кувшины и стеклянные банки: Андрей притащил целый цветочный магазин. В городе не было таких цветов, он куда-то ездил за ними. Сейчас две маленькие вазы стояли пустые. Они отражались в зеркале, и казалось, что стоят четыре пустые вазы.
   Два звонка. Должно быть, Костя. Они условились, что он придет в десять, а сейчас без десяти десять. Нонна спустилась вниз и открыла дверь. Да, Костя. Аккуратный мальчик. Она впустила его.
   - Ради бога, Костя, ноги! - сказала она. - А то моя хозяйка оторвет мне голову.
   Улыбаясь, он старательно вытер ноги о половик. Ночью был дождь, и к его ботинкам пристала грязь, а калош у этих мальчуганов никогда не бывает.
   У Кости в руках был портфель, который она ему подарила, когда он поступил в техникум. Он открыл портфель и выложил на стол несколько маленьких дешевых зеркалец в бумажной окантовке.
   - Можете себе представить, это стоило довольно дорого, сказал он, - в общей сложности двадцать три рубля. Зато я выбрал самые лучшие. Я захватил молоток и гвозди.
   - Это очень хорошо, - сказала она, - потому что у меня нет ни молотка, ни гвоздей. Когда мне надо что-нибудь прибить, я пользуюсь вот этим пресс-папье.
   Она с удовольствием смотрела на него, пока он возился у окошка, примеряя зеркальца к раме. Какой он опрятный и скромно-уверенный, и большие мальчишеские руки чисто вымыты, ногти острижены... На брюках складочка. Живет мальчишка в общежитии, а на брюках складочка. Утюг, значит, завели, молодцы.
   - Костя, - сказала Нонна, - вы выглядите просто замечательно. У вас потрясающе джентльменский вид.
   Он покраснел и сказал:
   - Я думаю, вот так будет хорошо. Посмотрите. Видна парадная дверь и часть улицы. Или вам надо больше?
   Эта затея насчет зеркалец пришла в голову Нонне дня три назад, когда она поняла, что Грушевой совершенно сошел с ума и что она больше не в силах переносить его визиты.
   Когда Нонна начала рано возвращаться домой и к ней стало ходить много людей, старик Веденеев повесил на входной двери бумажку с надписью: "Веденеевым - 1 звонок, Н. С. Ельниковой - 2 звонка". Этим он дал Нонне понять, что они с Мариамной не желают отворять дверь ее гостям. Нонна решила, что это справедливо.
   Приходили мальчики и девочки с завода и из техникума. Она сама приучила их приходить - ей нравилось на них смотреть. Приходили товарищи, инженеры. Приходили женщины, которые считали ее своей приятельницей. У них была несносная привычка целоваться. Для тех, которые красят губы, это просто неприлично.
   Она всех радушно принимала, она вела эти годы напряженную трудовую жизнь и теперь была рада поболтать с людьми. Грушевой - особая статья. Голубок с пучком незабудок в клюве. После одного его посещения, когда он до двух часов ночи рассказывал ей свою жизнь, начиная от нежного детского возраста и кончая первой любовью, Нонна шла утром на работу злая и придумывала противоядие.
   "При такой обстоятельности, - думала она, зевая, автобиографического материала ему хватит на год. И он на таком взводе, что на него не подействует, если сказать ему по-честному: пошел вон, дурак. Будет еще хуже: он пустится в объяснения. Установить, что ли, на окне систему зеркал, чтоб было видно, кто стоит у парадного?.. Тогда пусть звонит сколько угодно: меня нет дома. Веденеевы на два звонка не откроют, хоть он звони до утра".
   Она увидела Костю Бережкова, шедшего навстречу.
   - Костя, - сказала она, - у меня к вам дело.
   Она дала ему денег на расходы и объяснила, что ей нужно.
   - Чудно, Костя, - сказала она, поглядев на его работу. - Вы мне сделали подарок: сегодня день моего рождения.
   Он широко улыбнулся и сказал: "Поздравляю вас". Потом они сели пить кофе. Большое удовольствие - готовить бутерброды для такого птенца.
   - Если встретите кого-нибудь при выходе, - сказала Нонна, прощаясь с Костей, - и спросят меня, вы не знаете, дома я или нет. Вы идете от Веденеевых. Пусть звонит два раза.
   Предчувствие ее не обмануло. Едва она взялась за перо (она решила в этот день ответить на все письма родственников и знакомых, скопившиеся за полгода), как снова позвонили два раза. Осторожно, чтобы ее не увидели с улицы, она посмотрела в зеркальце: на крылечке стоял Грушевой. Поза его выражала искательность и нетерпение. Время от времени он нажимал на кнопку звонка.
   "Он звонил мне в отдел, - подумала Нонна, - и ему сказали, что сегодня мое рождение. И он кубарем примчался сюда. Он полагает, что я сижу и млею, и жду его".
   На всякий случай она заперлась на ключ: вдруг Мариамне надоест слушать звонки и она отворит.
   "Дорогая Соня, - хладнокровно писала Нонна под отчаянные звонки, - я не писала тебе так давно потому, что..."
   У Мариамны был железный характер. Она не отворила Грушевому.
   Очень трудно писать людям, с которыми давно разлучила жизнь.
   Это милые люди, дай бог им удачи и счастья. С ними связаны благодарные воспоминания. Но человек не живет воспоминаниями. Всходит солнце и возглашает новый день. Человек поднимается от сна и думает не о том, что с ним было десять лет назад, а о том, что ему предстоит сделать сегодня. Он думает не о тех людях, которые были около него десять лет назад, а о тех, которые будут около него сегодня и завтра. Может быть, те, прежние, были милее; но с сегодняшними ему жить. И уже этим они гораздо нужнее.
   Кровное родство - большая вещь! Но прости меня, сестра: сегодня не ты мне ближе, а та женщина, которая разрабатывает технологию по моим чертежам. Мы озабочены одной заботой. Мы единый организм. А тебе все это неинтересно. Если я напишу тебе, что последний месяц моей жизни я посвятила кривошипному механизму, это тебя нимало не взволнует...
   У тебя прелестные дети; я желаю им всего, всего лучшего! Как они учатся? Как твой муж, прошло ли у него воспаление среднего уха? У меня все благополучно. Работаю, как прежде. Замуж - нет, не вышла...