Надо выходить замуж. Ничего не поделаешь.
   - Мамочка, - однажды утром сказала Лида тоненьким голоском, - ты ничего не будешь иметь против, если я выйду замуж за Сашу Коневского?
   (Никто в доме, даже отец, никогда ни в чем не смел перечить Лиде, но она свято соблюдала дочернюю почтительность.)
   Мамочка хорошо знала Сашу - он уже несколько месяцев околачивался в доме - и ждала этого вопроса каждый день. Она немножко всплакнула, сказала:
   - Как же ты нас бросишь, Лидочка? Вы уж с нами живите... - и поцеловала Лиду.
   Лида уложила локоны по плечам и пошла на завод.
   Вечером она вернулась с Сашей. Он еще не совсем пришел в себя от неожиданного счастья и на вопросы отвечал хотя горячо и сразу, но невпопад. Вид у него был такой - кажется, вышел бы один против своры волков, немцев, кого угодно... Лида, невинно улыбаясь, расставляла на столе чайную посуду.
   Саша сидел бы до утра, но она дала ему понять, что папе и маме пора ложиться, особенно папе: он с дежурства... Она вышла на крыльцо проводить Сашу. Он обнял ее и стал целовать. Она тихо отстранила его:
   - Довольно, довольно...
   - Скажи, - сказал он, нежно держа ее за плечи и близко глядя ей в лицо, - для чего ты мучила меня, если любишь?
   - Разве ты мучился?
   - Очень! - сказал он откровенно и грустно.
   Она красиво положила голову ему на грудь.
   - Саша, я себя тогда не понимала...
   - А теперь понимаешь?
   Она кивнула...
   Когда он ушел наконец, она не сразу ушла с крыльца, стояла и смотрела ему вслед, завернувшись в мамин платок. Ей показалось, что в какой-то час она вспомнит этот вечер, и это крыльцо, и Сашин восторженный, доверчивый шепот, и это будет очень важное воспоминание, за которое ей дорого придется заплатить. Сознание ответственности за его судьбу, которой она так своенравно распорядилась, вдруг пронзило ее. И с этим новым сознанием, задумчивая, она вернулась в дом.
   "Я пойду навстречу тому, что должно быть", - решила Нонна.
   После работы, когда все разошлись, она осталась в конструкторской. Она приоткрыла дверь, чтобы свет падал в коридор.
   Он увидит свет и войдет.
   Она пробыла в конструкторской до десяти часов - он не пришел. Утром она узнала, что накануне он улетел в Москву.
   А что, если бы его вдруг перевели на другое предприятие? Что бы она сделала? Пошла бы к нему и сказала: "Возьми меня с собой..."
   Он вернулся через четыре дня.
   Кто-то сказал: "Листопад приехал". И сейчас же раздался телефонный звонок. Она сразу встала и пошла к аппарату, потому что знала, что это он ей звонит.
   - Здравствуйте, Нонна Сергеевна. Как живете? А я в Москве побывал. Знаете, для чего?
   - Откуда же мне знать?
   - Насчет наших добавлений и пожеланий к плану и насчет, в частности, тракторных частей. Основные заказы к нам пойдут... Грушевой уходит, так я договорился в наркомате, что вы на его месте будете. Начальником цеха запчастей... Ну-ну, шучу. Зачем вам это... Нонна Сергеевна, ну, а вообще как?.. Все благополучно?
   - Все благополучно.
   - Значит, до свиданья, Нонна Сергеевна?
   - Значит, до свиданья, Александр Игнатьевич.
   От первого и второго мужа у Марийки не было детей, она уж думала, что никогда и не будет. И вдруг ей показалось, что она забеременела!
   - Семочка, - сказала она Лукашину торжественно и таинственно, - ты знаешь что?
   - Что? - спросил Лукашин.
   - Ох, ни за что не скажу! - сказала Марийка. - Сглазить боюсь.
   И тут же рассказала, потому что у нее ни от кого не было секретов, а тем более от Лукашина.
   - То есть, ты понимаешь, - закончила она, - это не то что наверное, но я предполагаю.
   Лукашин задумался. В первую минуту ему представилось, как тесно станет в Марийкиной комнате. На секунду он пожалел, что отдал свой дом... И вообще не оберешься хлопот с детьми - вон Уздечкин как мучается...
   Но вдруг Лукашин представил себе, как здесь вокруг стола будет ходить такое маленькое, с пушистой головкой, как у детей Уздечкина, - и это будет его, Лукашина, дитя, его плоть, убереженная судьбой в кровавых боях, его теплота, - неизведанная нежность задрожала в его сердце и поднялась к горлу...
   - Ничего, Марийка, - сказал он, отвернувшись. - Ты, главное дело, ешь побольше и береги себя.
   Она заметила слезы, блеснувшие на его глазах, и сама заплакала от умиления. И многое, многое, в чем они, может быть, согрешат в будущем, они простили друг другу за эти слезы!
   - Как только стану побольше зарабатывать, - сказал он, - я тебя с работы сниму, будешь дома при мне и при детях.
   Марийка сейчас же перестала плакать и подняла крик: да ни за что она с завода не уйдет! За кого он ее принимает?! Сроду не ходила в иждивенках! Ее тут, на Кружилихе, все знают, и она всех знает, да она с тоски повесится, если ее в домашние хозяйки переквалифицируют! Ребенка на день в ясли, а она будет работать, как работала, он что же думал?! Нежный какой, няня ему нужна...
   В веденеевском доме новость приняли хорошо. Старик Мартьянов сказал:
   - Надо полагать, горластый будет ребеночек...
   Никита Трофимыч сказал:
   - Ну, Марья, больше не разрешу жить на отшибе! Будет внук - перейдете в наш дом. Что, в самом деле! За какие грехи мы должны одинокую старость мыкать?
   А Мариамна ничего не сказала - пошла копаться в сундуках: где-то должны быть Никиткины младенческие вещички - распашонки, чепчики, вязаные башмачки. Вот опять пригодятся!.. По временам Мариамна смеялась тихим густым смехом: сегодня в обед пришло письмо из Мариуполя от Павла и Катерины, и в конверт было вложено письмецо от Никитки, написанное по-украински. Павел писал, что Никитка учится в школе, где преподают и русский язык, и украинский, и вот написал деду и бабке по-украински, чтобы видели его успехи. Мариамна перебирала крошечные, кукольные чепчики и смеялась, перестать не могла: господи боже, Никитка пишет на украинском языке, можно с ума сойти от смеха...
   В этот вечер Нонна опять осталась одна в конструкторской, и Листопад пришел.
   Еще издали в пустынном коридоре она услышала его шаги, смотрела на дверь и ждала: шла судьба.
   - Не помешаю? - спросил он с порога.
   - Нет, - ответила она.
   - Можно?.. - он взялся за спинку стула.
   - Да.
   Он сел и облокотился на ее стол.
   - Нонна Сергеевна... - он замолчал.
   - Ну, что? - спросила она с ласковой иронией.
   - Мы тогда не доспорили, - сказал он. - Помните?..
   - Разве мы спорили? О чем мы спорили?
   - По поводу того, что в производстве мелко, что крупно. Еще вы сказали, что вы - конструктор машин и чтобы вас оставили в покое...
   Она смотрела на него и думала: "Ну, о чем ты говоришь, тебе совсем не об этом хочется говорить, вот мы вдвоем с тобой... Встать, подойти к нему, откинуть ему волосы со лба..."
   И она вдруг сказала - точно бросилась с высоты:
   - О чем вы говорите? Вам совсем не об этом хочется говорить.
   Он отшатнулся от неожиданности... Она бесстрашно смотрела на него.
   Он достал папиросу, закурил.
   - Вы разве знаете? - спросил он.
   - Да, - сказала она, продолжая свой сумасшедший полет. - Я знаю с самого начала.
   Стол разделял их, они не двигались с места, ни один из них не знал, что он сейчас скажет. Потому что ни один не выбирал слов.
   - С самого начала? - повторил он, доверчиво глядя на нее. - Это когда вы приходили ко мне?
   - Ну да.
   У нее тоже было полное доверие к нему. Ни на секунду ей не пришло в голову, что он может подумать: "кокетничает", "вешается на шею" или что-нибудь в этом роде. Это было исключено.
   - Не знаю, - сказал он, - на радость это или на беду, но вот как оно получалось...
   Она подошла к нему, стала рядом и обеими руками откинула ему волосы со лба.
   В серый ноябрьский день Толька с чемоданишком в руке вышел из дому.
   Он перебирался в юнгородок. Ему предоставили койку, освободившуюся после Петьки Черемных.
   Матери Толька сказал, что будет жить в общежитии. Мать заплакала - не от горя, а от растерянности; слезы ее не смягчили Тольку.
   Выйдя на улицу, он окинул взглядом знакомые дома, и они вдруг посмотрели на него очень серьезно. Вся улица, и осеннее небо, и заводские трубы, дымящие в отдалении, выглядели сегодня как-то скучнее, взрослее. И Толька понял, что с этой минуты жизнь начинается всерьез.
   Дул холодный ветер. Толька на минутку поставил чемодан на землю, опустил наушники шапки и, снова взяв чемодан, быстро пошел к трамвайной остановке.
   Глава четырнадцатая
   НОЧЬЮ
   Ночь над поселком.
   Фонари здесь не стоят правильными рядами, они разбросаны беспорядочно: фонарь тут, фонарь там; один - у трамвайной остановки, другой - над воротами пожарного парка. Единственное освещенное окно высоко под крышей пятиэтажного дома. Кругом чернота, в черноте местами поблескивают рельсы и немые, спящие стоят дома.
   Это час, когда последний трамвай давно прошел. Когда ночная смена на заводе давно заступила. И в Доме культуры, и в кинематографах не осталось никого, кроме ночных сторожей. И гуляки угомонились. И влюбленные не шепчутся в подъездах.
   Тихо в домах. Люди спят, и каждый видит свои сны.
   Мирзоев провел минувший день хлопотливо.
   Утром он возил директора в горком. Директор велел дожидаться, но Мирзоеву подвернулась работа: хорошенькая дамочка попросила подвезти ей швейную машину, и он вез ее к чертям на кулички, на окраину, а дамочка в благодарность пригласила позавтракать, а машина, как выяснилось, шила плохо, а дамочка была прелесть какая хорошенькая, и Мирзоев починял машину и любезничал с дамочкой, а потом гнал свой ЗИС на третьей скорости обратно к горкому, и милиционер остановил его и записал номер, и он чуть не опоздал, - но ему повезло по обыкновению: подкатил к подъезду горкома как раз в тот момент, когда директор спускался с лестницы. Мирзоев вез его на завод и, смеясь, подмигивал своему счастью.
   Директор дожидался инженеров на совещание и разрешил Мирзоеву съездить проведать земляка, находившегося на излечении после тяжелой контузии. Почти два года земляк лечился: чем его ни лечили - и электричеством, и ваннами, и гипнозом, и возили на курорты, а припадки не проходили. Никакой особенной дружбы у Мирзоева с земляком не было, но Мирзоев считал бы себя последним скотом, если бы раз в месяц не проведал земляка и не отвез ему гостинцев.
   В клинике Мирзоев попросил швейцара присмотреть за машиной, с удовольствием надел белый халат и, чувствуя себя похожим на доктора, поднялся во второй этаж. Он шел неторопливо, чтобы встречные девушки успели наглядеться на него. Он понимал, что девушкам, работающим в клинике для нервнобольных, приятно посмотреть на красивого нормального мужчину... Земляк встретил Мирзоева восторженно, другие больные тоже. Мирзоев вытащил из кармана гостинцы. Больные уселись в тесный кружок, выпили и закусили. Сестра, входившая в палату, сделала вид, что ничего не заметила. Мирзоев налил было и для нее полстакана и сделал ей томные глаза, но она отвернулась и вышла. Потом русские больные пели по-русски, а Мирзоев и земляк - по-тюркски. Потом Мирзоев спел хорошую русскую песню "Выхожу один я на дорогу..." "Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит", - пел он высоким, несильным тенором, и от умиления слезы проступали у него на глазах: хороша песня!..
   Довольный, ушел он из клиники и решил съездить на вокзал к московскому поезду.
   По пути прихватил какое-то семейство с узлами и чемоданами. Приехал на вокзальную площадь - денек только чуть смеркался... Семейство хотело уплатить мелочишку, но Мирзоев поглядел на детишек, на узлы и сказал: "Ну что вы, не надо мне ничего..."
   Скоро народ посыпал с вокзала - пришел московский поезд. К машине Мирзоева, хромая, подошел человек в демисезонном пальто и теплой кепке, в одной руке чемодан, другая глубоко запрятана в карман, на глазах черные очки...
   - В горисполком сколько возьмешь? - спросил он.
   Явно, командированный. Столковались. Командированный сел на заднее сиденье. Поехали.
   Мирзоев не был равнодушен к людям, которых возил, он всегда интересовался, кого везет и за какой надобностью. И он уже хотел повернуться к седоку и спросить прилично-сочувственно, указывая на очки и на руку, спрятанную в карман: "На Отечественной потеряли?.." - как вдруг седок положил здоровую руку ему на плечо и сказал:
   - Ахмет.
   Мирзоев повернулся, подскочил на сиденье: как только этот голос произнес его имя, он узнал его сразу.
   - Товарищ комбат! - закричал он.
   Машина вильнула и чуть не налетела на проходивший трамвай...
   - Смотри, черт, - сказал, улыбаясь, комбат. - Ты меня второй раз закатаешь!
   Мирзоев задохнулся, слезы брызнули у него из глаз.
   - Постойте, - сказал он. Остановил машину около тротуара, повернулся к комбату, и прохожие замедляли шаг, наблюдая с удивлением, как в машине целуются долго и нежно шофер и седок.
   - Нализались, - сказал кто-то.
   - Вы живые! - восклицал Мирзоев.
   - Да, брат, выпутался, - сказал комбат. - Ну-ка, поедем все-таки. А то мы вон толпу собрали.
   - Я вас везу к себе, - сказал Мирзоев, берясь за баранку.
   - В другой раз, - сказал комбат. - Мне в горисполком срочно.
   - Завтра! - сказал Мирзоев. - Завтра я вас лично отвезу в горисполком к началу занятий. Сегодня не может быть никакого горисполкома. Я вас во сне видел сколько раз. Мы только заедем на минутку в магазин "Гастроном".
   - Ладно, - сказал комбат, - только в горисполком все-таки сегодня, часа через два. Я всего-то на сутки. А водочки с тобой, по старой памяти, выпьем.
   Мирзоев не стал рассказывать о том, что у него вырезана почка и что он воздерживается пить по этой причине: совестно выскакивать с какой-то почкой перед человеком, который так пострадал. Он заехал в магазин и купил всякой снеди на все деньги, какие нашлись в карманах. Потом доставил комбата к себе на квартиру, завел машину по соседству в пожарный гараж, чтобы была под рукой, и, запыхавшись, примчался домой. Он был в детском восторге, ему приходилось изо всех сил держать себя в руках, чтобы говорить связно.
   - На-ка, выпей успокоительных капель, - сказал комбат, налив ему в стакан.
   Мирзоев обеими руками принял от него стакан, глотнул в экстазе - с отвычки водка опалила ему горло и в самом деле несколько успокоила.
   - Ну, как же вы? - спрашивал он счастливо, с любовью заглядывая комбату в очки. - Как вы?.. Где вы?..
   Комбат рассказал, что работает в Москве по строительной части. На вопрос: "А как вообще жизнь?" - ответил:
   - Да что. Время трудное, что же тут скрывать. Сам знаешь, какова международная обстановка. Ничего, переживем. Не такое переживали, вспомни-ка. - Он улыбнулся своей спокойной улыбкой.
   - Международная обстановка - да, - сказал Мирзоев. - Нет, я в смысле вашего личного устройства. Вашего личного, чисто бытового устройства.
   Комбат немного нахмурился.
   - Ну, что ж личное, чисто бытовое, - сказал он. - Живу, как все. - И, оглядев стол, добавил: - А ты, кажется, устроился неплохо.
   - Я живу очень хорошо, - сказал Мирзоев. - Не хуже директора, между нами говоря.
   - Зарабатываешь слева, - сказал комбат. - Понятно.
   - Знаете, - сказал Мирзоев, с тревогой почувствовав, куда ведет разговор, - иметь такую машину и такого директора, как у нас, и не заработать слева - это надо быть форменным идиотом.
   Он достал еще свертки и выложил яства на тарелку.
   - Слишком, слишком хорошо живешь, - сказал комбат. - Это тебе вредно. Откровенно сказать, - прибавил он, - я воевал не за то, чтобы несколько веселых парней могли зарабатывать слева и жить без забот.
   - Я понимаю вашу мысль, - сказал Мирзоев, покраснев. - Я тоже. Я воевал за то самое, что и вы.
   - Постой, - сказал комбат, откинувшись на спинку стула и глядя на Мирзоева черными очками, - ты же комбайнер?.. Ну да, комбайнер. Где же твой комбайн, лодырь собачий? Чего ты околачиваешься в директорских шоферах?
   - Вы думаете, он меня отпустит?.. Ого!
   - Да ты у него просился?
   - Сколько раз, - не моргнув, сказал Мирзоев. - Слышать не хочет.
   - Врешь, врешь, - сказал комбат. - Вижу, что врешь.
   Он взглянул на часы и встал, обдергивая пиджак на фронтовой манер, как гимнастерку.
   - Время. Вези.
   - Еще пятнадцать минут! - вскричал Мирзоев. - Вы должны меня выслушать! Сядьте, я вас прошу! Наш спор не кончен.
   - Да какой же спор? - сказал комбат добродушно. - Спора нет и не может быть.
   Действительно, спора не было, но в душе Мирзоева под влиянием смущения, огорчения и водки поднялся такой вихрь, что ему показалось, будто они с комбатом ожесточенно спорят уже несколько часов.
   - Вы должны выслушать, - твердил он, хватая комбата за плечи. - У каждого может быть своя точка зрения. Вы должны узнать мою точку зрения.
   - Ладно, валяй, - сказал комбат. - Только быстро.
   - Вы сядьте, пожалуйста. Такую вещь я не могу быстро.
   Комбат терпеливо сел. Мирзоев перевел дух и заговорил вдохновенно.
   Он был фантаст. Мысли рождались в его мозгу мгновенно.
   Он сам был уверен, что исповедует то, что только что пришло ему в голову.
   Почему люди жалуются на жизнь? Потому что они недостаточно активны.
   Разве Советская власть говорит мне: "Не думай, я буду думать за тебя"? Да ничего подобного. Только дураку она говорит: "Поступай вот так-то, а то пропадешь". Умному она говорит: "Думай хорошенько, думай сам; все обдумай, а я тебе помогу". Я умный, я думаю сам.
   Молодой человек хочет быть инженером. Держит экзамен и проваливается. Озирается кругом и видит, что еще успеет в этом году поступить учиться на агронома. Есть, видите ли, вакантные места, и смотрят сквозь пальцы на то, что он плохо знает алгебру. И только из-за того, что он плохо выучил алгебру, он идет учиться на агронома, когда он не отличает редьку от капусты. И пожалуйста - судьба человека испорчена. Он будет растить редьку и думать про эту редьку: чтоб ты провалилась. Вы скажете, что все-таки он молодой, что при нем остается и любовь, и физкультура, и хорошая погода, так что он все равно и с редькой будет счастлив. Я не так понимаю счастье...
   Человек мечтает жить в Тбилиси, а живет тут у нас. Я его спрашиваю: почему же ты не живешь в Тбилиси? Он говорит: меня не прописали. Вы понимаете, его не прописали, он заплакал и поехал жить в этот климат... Могу я к нему относиться серьезно?
   Мне говорят: почему не женишься, столько кругом девушек. Потому что я знаю, на какой я женюсь. Я ее еще не встречал. Если встречу завтра, то завтра женюсь. А если не встречу, то не женюсь ни на ком. Я не плыву по течению. Я выбираю себе жизнь.
   Он замолчал со страстно блестящими глазами. Когда он начинал свою речь, она представлялась ему до конца последовательной и убедительной. И вдруг мысль оборвалась и за нею не оказалось ничего.
   - Вы понимаете, чего я хочу?
   - Понимаю, - сказал комбат. - Ты хочешь еще выпить. Чтобы дойти окончательно.
   Он налил Мирзоеву еще водки.
   - Я хочу, - торжественно сказал Мирзоев, поднимая стакан, - чтобы человек не был иждивенцем. Чтобы он не плыл, куда его несет, а размышлял и выбирал. Боже мой, в нашей ли жизни мало возможностей выбора?.. Когда нашей молодежи открыты все дороги...
   - Хватит, - сказал комбат и встал решительно. - Ты полчаса учил меня жить, а теперь еще начнешь агитировать за Советскую власть... Поехали.
   Мирзоев убито натянул свое кожаное пальто. Он не убедил комбата, наоборот, еще больше испортил дело: у комбата суровое лицо; он рассердился...
   Комбату стало жаль Мирзоева. Он обнял его здоровой рукой.
   - Ахмет, - сказал он, - послушай меня. Это все бред собачий. Упражнения блудливого и праздного ума. Дело, брат, настолько ясное, что яснее быть не может: раны нам нанесли страшные, стройке нашей помешали... Сейчас залечиваем раны, возобновляем стройку, дорога у нас у всех одна - в коммунистическое общество, без этого народу не будет ни счастья, ни настоящего устройства. И нечего тут воду мутить. А если принять твою речь всерьез, то иждивенец - не тот, кто в трудной жизни свое дело делает и заработка слева не ищет, а иждивенец настоящий, махровый, ничем не прикрытый - это ты. Ты плывешь по течению. Я не плыву!.. Не понимаешь? Подумай и поймешь: ты же умный...
   В город ехали молча. Простились коротким поцелуем. Комбат отклонил предложение Мирзоева отвезти его завтра на вокзал: он попросит машину в горисполкоме... Обменялись адресами и обещали писать. Очень поздно Мирзоев вернулся домой.
   В своей комнате он долго стоял неподвижно, не снимая пальто и не зажигая света. Мелко и нежно тикали часы на его запястье...
   - Стоп, - сказал Мирзоев.
   Где он только ни шлялся сегодня, чтобы уйти от этого отвратительного настроения. Ходил до поздней ночи, исходил весь поселок - не ушел.
   Все равно как в морду дали...
   В сущности, что за драма? Он же всегда смотрел на эту службу как на временную. Может человек, отвоевав, отдохнуть и подкормиться на легкой работе? Он имеет настоящее место в жизни. А может быть, он пойдет учиться. На инженера.
   Сколько это лет учиться? Года два в техникуме. Потом четыре (или пять?) в институте. Минимум шесть лет. Гм...
   Сколько студенты получают стипендию?..
   Вспоминалась легкость нынешнего бытия, разные житейские соблазны, дамочка с швейной машиной - ух, мировая дамочка...
   Комбат сказал: "Пиши в дальнейшем..."
   Вернуться в совхоз? Заработок на комбайне очень и очень приличный... Воображаю, как меня будут встречать!
   Или лучше в студенты?..
   В общем, буду говорить с директором. Я не хочу, чтобы хорошие люди плевали в физиономию. Прижму директора в машине: отпускайте на учебу, я эти вузы и втузы отстаивал своей кровью, имею право, в конце концов...
   - Трудно тебе будет, лодырь собачий, - сказал кто-то из темноты голосом комбата.
   Мирзоев улыбнулся темноте.
   - Товарищ комбат, дорогой, это кому-нибудь будет трудно, а Мирзоеву везде будет замечательно. Такой он человек.
   Лукашину приснилась война. Он лежал в окопчике, близко кругом разрывались мины. Всякий раз как, противно мяукнув, рвалась мина, Лукашин падал лицом на подсохшую, колючую, жирно пахнущую землю и думал: вот сейчас; вот конец; вот меня уже нет. Вдруг рыхлый бугорок перед лицом Лукашина зашевелился, начал вспухать, посыпались комья в окопчик, из земли показались человеческие пальцы, потом стала подниматься голова. Лукашину стало так страшно, что он и о смерти думать перестал.
   "Ну, что, Сема? - сказала голова и подмигнула веселым глазом. - Когда приступаешь к занятиям в конторе?" Лукашин закричал и проснулся. Марийка сидела около него, испуганная, и говорила:
   - Что с тобой? Приснилось что-нибудь?
   Она поцеловала Лукашина, укрыла его и прижалась к нему, бормоча что-то теплым сонным голосом. Но он боялся заснуть, чтобы опять не увидеть страшное, и попросил:
   - Не спи. Говори что-нибудь.
   - Что же говорить? - спросила она, засмеявшись. - Стих наизусть, что ли?
   Но он сказал:
   - Мы так до сих пор и не решили, куда поставить кроватку.
   - Как не решили? - сказала Марийка бодрым, деловым тоном. - Ты забыл: между шифоньером и столиком; если столик отодвинуть к окну, станет в аккурат. И как хочешь, Сема, придется купить цинковую ванночку: ванночка будет служить лет десять, а так что? В тазу годов до трех докупаешь, не больше.
   - Можно и в корыте купать, - сказал Лукашин.
   Марийка всплеснула руками.
   - В деревянном корыте, где грязное белье стираем?! Ну, Сема...
   Лукашин вздохнул. Ванночка так ванночка. Тут была граница его мужского царства.
   - Какую он фамилию будет носить? - спросила Марийка и засмеялась: так не шло к тому, о чем они говорили, слово "фамилия". - Твою или мою?
   - Конечно, мою, - сказал Лукашин. - И ты - мою, какая у тебя может быть своя фамилия. - И он собрался поцеловать Марийку, но подумал, что эта женщина во многом перед ним виновата, и сказал другим тоном, очень веско: - Но только, Марийка, семейная жизнь может получиться тогда, если и муж и жена идут на уступки. Один раз я уступлю, другой раз - ты. А у нас получается такая картина, что уступаю только я, а ты делаешь все, что хочешь, и не считаешься со мной ни на копейку.
   - Семочка, - скороговоркой и шепотом отвечала Марийка, привалившись к нему, - ангел мой, котик мой, прямо совести у тебя нет, ну, когда же я с тобой не считалась?!
   - Я тебя просил, - сказал Лукашин, - оказать мне пустяковую услугу я говорю о кожаной куртке, - ты отказала. Раз. Я тебя просил не бегать по соседям, когда я дома, но это, видать, выше твоих сил. Два.
   Он долго перечислял Марийкины вины и в темноте загибал пальцы, чтобы не сбиться со счета. Марийка слушала-слушала и вдруг сказала радостно:
   - Сема, ты вообрази, мне теперь все время соленого хочется. Ничего бы не ела, только огурцы и селедку. И до того хочется - ужас!
   - Глупая ты у меня, - сказал Лукашин, сбившись со счета. - Что мне с тобой делать, что ты такая глупая?
   За поздней беседой засиделись два старика - Веденеев и Мартьянов.
   Мартьянов пьян. Большое мясистое лицо его налилось кровью. Печь уже остыла - пока нет больших морозов, Мариамна топит экономно, - но Мартьянову жарко. Он расстегнул рубаху на широкой груди.
   - Вот так я жил, - говорит он, тяжело отдуваясь, - вот такая была моя, Никита, блудная и черная жизнь...
   Склонив аккуратно остриженную седую голову, сощурясь, Веденеев задумчиво водит по столу тоненькую рюмку...
   - Только что крови не лил, - к этому не причастен, нет, - а почему? Совести боялся?
   - Нет, - тихо говорит Веденеев, - не совести.
   - Кодекса боялся, ну да. Формально - руки чистые. А фактически сколько грехов на мне?..
   - Можешь не считать, - говорит Веденеев так же тихо. - Мы сочли без тебя.
   - Ты мне одно скажи, - говорит Мартьянов, подперев обеими руками большую лохматую голову и приблизив ее над столом к Веденееву, - отробил я свою черноту перед людьми или нет?
   Веденеев молчит.