Ренар написал добротный — по тем временам — детектив. Однако, как и у де Ла Ира, события в его романе носят сугубо частный характер, они никак не окрашены социально: и злодей Прозоп, и жертва его обитают словно бы в мире абстрактных межчеловеческих отношений.
   Сюжет беляевского рассказа имеет в основе своей четкий социальный конфликт. Обретя в результате новой операции полноценное зрение, Доббель, не сумевший найти работу, через месяц-другой возвращается к своему спасителю с просьбой… опять сделать его слепцом, видящим только движение электронов! Но поздно: «спаситель», усовершенствовав свой аппарат, уже запатентовал его. Ясновидящие слепцы никому больше не нужны, и безработному Доббелю (жертве не частного преступника, но — преступного общества) одна дорога — на улицу…
   Мы могли бы найти литературные параллели и для некоторых других произведений А. Беляева. С его романом о Штирнере, возмечтавшем — при помощи чудесного аппарата — стать «властелином мира», можно было бы, например, сопоставить повесть «Машина ужаса» не переводного — отечественного фантаста двадцатых годов В. Орловского. С повестью В. Орловского же «Человек, укравший газ» могли бы мы сопоставить роман «Продавец воздуха». В пару к беляевскому «Хойти-Тойти» можно было бы подобрать еще один роман М. Ренара — «Новый зверь (Доктор Лерн)», где взаимно пересаживались мозг человека и мозг быка… Но, оставив напоследок одно подобное сопоставление, воздержимся от всех прочих. Ведь и без того уже ясна истина, которую мы констатировали и в предыдущих очерках: выйти на оригинальную фантастическую идею (кстати, в беляевских книгах поистине оригинальных сюжетов и замыслов больше чем достаточно!) — это еще не все; самое главное — как и во имя чего эта идея используется.
   И вот в этом-то главном Александр Беляев, соединивший в своем творчестве научный оптимизм и социальную глубину с органическим синтезом фантастической идеи и динамичного сюжета, безусловно, явился новатором, несомненным первопроходцем в нашей советской фантастике.
   А теперь вернемся к первому рассказу Беляева.
   В 1978 году в «Искателе» был перепечатан рассказ немецкого фантаста начала нашего века Карла Груннерта «Голова мистера Стайла». Содержание его сводится к следующему. Появляются в популярной газете острые публицистические статьи, стилем своим заставляющие вспомнить талантливого журналиста, погибшего незадолго до того в железнодорожной катастрофе. И выясняется: доктору Мэджишену удалось вернуть и сохранить жизнь отделенной от туловища голове. Позднее Мэджишен конструирует и приспособления, с помощью которых «погибший» печатает новые свои статьи…
   Что ж, и этот рассказ мог быть читан Беляевым и сохранен в памяти. Приплюсуем к тому популярный и в дореволюционные времена аттракцион «живая голова»: она взирала на посетителей с блюда на столике, установленном посреди помещения, а тело ее владельца ловко маскировали отражающие пол зеркала, искусно встроенные между ножками стола…
   Можно, к слову сказать, вспомнить по этому поводу и рассказ малоизвестной русской писательницы В. Желиховской «Человек с приклеенной головой» (1891), в котором умелец-хирург доктор Себаллос тоже оживлял — отметим, крайне вульгарно — погибшего… Впрочем, мотив «живой головы» в русской литературе можно было бы выводить еще из «Руслана и Людмилы»: ведь именно с нею сталкивает Пушкин своего героя.
   Но ясно, что натолкнули Беляева на мысль о первом его фантастическом рассказе, переросшем впоследствии в широко известный роман, конечно же, не только и не столько литературные ассоциации, сколько прежде всего обстоятельства собственной жизни.
   «Голова профессора Доуэля», — писал он в одной из своих статей, — произведение в значительной степени автобиографическое. Болезнь уложила меня однажды на три с половиной года в гипсовую кровать. Этот период болезни сопровождался параличом нижней половины тела. И хотя руками я владел, все же моя жизнь сводилась в эти годы к жизни «головы без тела», которого я совершенно не чувствовал… Вот когда я передумал и перечувствовал все, что может испытывать «голова без тела».
   Отсюда-то оно и идет-то жгучее впечатление достоверности происходящего, с каким читается «Голова профессора Доуэля». Разработка этого сюжета, ставшего под пером А. Беляева неизмеримо глубже и значительней всех предшествующих литературных вариаций, явилась для писателя своеобразным вызовом собственной болезни, физической беспомощности, которую с лихвой перекрывало неукротимое мужество духа.
   А болезнь не ушла, побеждена она лишь временно и еще часто будет возвращаться к писателю, на долгие месяцы приковывая его к постели…
   Но не только физические преграды вставали на его пути.
   Советская литература делала свои первые шаги, и в литературной критике нередко проявлялась резкая субъективность суждений. Находились люди, в корне отрицавшие фантастику. «Бессмысленные мечтания» видели они в ней, «пустое развлекательство», и только. Ненаучную, вредную маниловщину.
   Те же, кто все-таки признавал за фантастикой право на существование, слишком крепко привязывали ее к «нуждам сегодняшнего дня». В ходу была формула, гласившая, что «советская фантастика — изображение возможного будущего, обоснованного настоящим». Собственно, сама по себе эта формула не вызывала тогда особых возражений, но у многих критиков она превратилась в некое всемогущее заклинание, с помощью которого мечте подрезались крылья и горизонты ее ограничивались ближайшими пятью — десятью годами.
   «Фантастика должна только развивать фантастические достижения науки», — писал, например, в журнале «Сибирские огни» критик А. Михалковский.
   Я добросовестнейшим образом пролистал множество комплектов газет и журнальных подшивок двадцатых-тридцатых годов. И почти не обнаружил статей, проникнутых хоть малой долей симпатии к творчеству А. Беляева — едва ли не единственного писателя в предвоенной нашей литературе, столь преданно и целеустремленно посвятившего себя разработке трудного жанра.
   «Шила в мешке не утаишь, и в каком бы «взрослом» издательстве ни вышел новый роман А. Беляева, он прежде всего попадает в руки детей», — с откровенным беспокойством начинает критик М. Мейерович рецензию на «Человека, нашедшего свое лицо». И далее отказывает этому роману даже… в «минимуме убедительности».
   Другой критик, А. Ивич, рецензию на тот же роман заканчивает снисходительным похлопыванием по плечу: мол, у него (это у 56-летнего больного писателя, автора уже шестнадцати романов!) лучшие произведения — «впереди»…
   Даже и сейчас, полвека спустя, становится до боли обидно за писателя, к подвижническому труду которого с таким непониманием относились при его жизни. Становится особо ощутимой та горечь, с которой он, по воспоминаниям близких ему людей, «чувствовал себя забытым писателем, забытым коллегами, непонятым критиками». Становится, наконец, просто страшно, когда узнаешь, что пожилой, скованный гуттаперчевым ортопедическим корсетом человек этот в 1932 году поехал работать в Мурманск — плавать на рыболовном траулере. Не потому, что требовалось пополнить запас жизненных впечатлений. Нет. Просто зарабатывать на хлеб…
   Но в одном критик предпоследней книги фантаста оказался прав: впереди у Беляева был «Ариэль» — действительно превосходный роман!
   Эта книга — восторженный гимн человеку. Всю свою тоску и боль, всю свою жажду жизни вложил писатель в роман о юноше Ариэле, взлетевшем навстречу солнцу, свету, счастью — без крыльев, без каких бы то ни было миниатюрных моторчиков, «без ничего!». «Всего-навсего» управляя движением молекул собственного тела…
   Сегодня уже редко услышишь, чтобы кто-то, рассуждая об Ихтиандре, непременно оговаривался, что, дескать, реальное решение задачи даст не биология, а техника; не люди-амфибии, а люди, вооруженные специальными аппаратами, освоят неизведанные глубины. Техника техникой, но поистине фантастические достижения биологов дают основание верить в возможность совсем иных решений, близких к мечте Беляева. Так, может быть, и говоря об Ариэле, мы со временем перестанем подменять великолепную беляевскую мечту о свободном парении в воздухе стыдливой оговоркой о том, что вот, «может быть, удастся снабдить человека столь совершенными крыльями, что он с их помощью овладеет искусством свободного полета…»?! Ведь мечта-то была не о крыльях, даже и самых-самых новейших, а именно о полете «без ничего»!
   Большой это дар — видеть «то, что временем сокрыто». Александр Беляев в совершенстве владел этим даром. И он не растерял его, не растратил на полпути: сберечь этот редкий дар помогла ему безграничная читательская любовь к его книгам.
   Критики в один голос обвиняли «Человека-амфибию» в научной и художественной несостоятельности. А роман этот, опубликованный в 1928 году журналом «Вокруг света», в читательской анкете был признан лучшим произведением за пять лет работы журнала… В том же 1928 году он вышел отдельной книгой. И тут же был дважды переиздан, — настолько велик был спрос на эту книгу!
   В печатных выступлениях доказывалась ненаучность «Головы профессора Доуэля». А юная читательница из Курска писала — пусть наивно, но очень искренне: «Прочитав такой роман, я сама решила учиться на врача, чтобы делать открытия, которых не знают профессора мира…» И ведь уже тогда, в предвоенные годы, не только рядовые читатели восторженно отзывались о книгах Беляева. Высокий гость — знаменитый Герберт Уэллс! — говорил в 1934 году на встрече с группой ленинградских ученых и литераторов (среди них был и А. Беляев): «…я с огромным удовольствием, господин Беляев, прочитал ваши чудесные романы «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия». О! они весьма выгодно отличаются от западных книг. Я даже немного завидую их успеху…» К слову сказать, среди читателей Беляева был в студенческие годы и известный наш хирург В. П. Демихов. Тот самый доктор, который, словно беляевский Сальватор, подсаживал собакам вторые головы (и они жили, эти вторые, и даже покусывали за ухо тех, к кому были «подселены»…), приживлял им второе сердце (и одна из собак умерла лишь на тридцать третьи сутки, это было в 1956 году — за добрый десяток лет до сенсационных экспериментов Кристиана Барнарда), а в 1960 году выпустил монографию «Пересадка жизненно важных органов в эксперименте», проиллюстрированную совершенно фантастическими фотографиями, на одной из которых лакали молоко две головы одной дворняги. И в том же 1960-м в лаборатории Демихова, набираясь опыта, ассистировал молодой еще хирург из Кейптауна Кристиан Барнард…
   …Такая вот прослеживается интересная взаимосвязь. Книги фантаста, разрушая неизбежную инерцию мышления, растормаживают воображение — играют роль того неприметного подчас первотолчка, каковым для самого фантаста оказывались порою произведения его коллег по жанру. И — совершаются удивительнейшие эксперименты, о которых долго-долго шумит охочая до сенсаций пресса… А сами эти эксперименты, в чем-то подтвердив несбыточный, казалось бы, прогноз фантаста, рождают новый интерес к его книгам, обеспечивают им вторую, новую жизнь.
   Своим творчеством Беляев утверждал в советской фантастике романтику научного поиска, активную гуманистическую направленность, беззаветную преданность высокой Мечте, веру в величие человека и его разума. Осваивая новые темы, придавая своим произведениям остросоциальное звучание, писатель прокладывал дорогу новым поколениям советских фантастов.
   Книги Беляева будили интерес к науке, учили добру и мужеству, заражали всепоглощающей жаждой познания. Это-то их качество и находило живейший отклик в сердцах читателей.
   Впрочем, почему «находило»?
   Прошло сто четыре года со дня рождения Александра Романовича Беляева. И сорок шесть лет с тех пор, как его не стало: измученный болезнью и голодом, писатель умер 6 января 1942 года в захваченном фашистами городе Пушкине под Ленинградом… Давно нет среди нас первопроходца советской фантастики. А книги его живут. Изданные в миллионах экземпляров, они и сегодня не задерживаются на полках библиотек, они и сегодня с нами, и сегодня находят отклик в наших сердцах.
 
«Жить же нам на Земле…»
   Ивана Антоновича Ефремова едва ли нужно представлять любой — пусть самой широкой — аудитории. Его книги хорошо известны и тем, кто любит остросюжетные, овеянные дымкой романтики рассказы о моряках и геологах, и тем, чье увлечение — через страницы исторических романов и повестей проникать в прошлое человечества, и, наконец, тем, для кого желанный собеседник в неисчерпаемом океане книг — научная фантастика. А поскольку все, что писал Ефремов, отличается исключительной свежестью материала, доскональнейшим проникновением в детали и поистине завидной художественной добротностью, книги его не просто известны, они любимы, относятся к избранным, к тем, которые нет-нет да и вновь перелистываешь, восстанавливая в памяти взволновавшие когда-то страницы…
   Обо всем том, что предшествует интервью, журналисты обычно умалчивают. Вопрос-ответ, вопрос-ответ — такова устоявшаяся схема журнально-газетных бесед с известным человеком.
   По некоторым причинам мне, однако, хочется отступить от канона.
   «Подготовительная сторона» этой встречи началась для меня… в конце сороковых — начале пятидесятых годов, когда попала в мои мальчишеские руки основательно потрепанная, без обложки книжка «Белый Рог» И. А. Ефремова. На фамилию автора я поначалу внимания не обратил, но зато залпом проглотил содержимое.
   …Геолог, поверивший древнему преданию и на вершине отвесного пика обнаруживший легендарный золотой меч. Алмазы, скрытые в недрах Восточной Сибири, точно где-нибудь в Южной Африке. (Кто мог тогда догадаться, что совсем скоро это пророчество станет явью?!) Таинственные развалины средневековой обсерватории где-то в Каракумах. Гигантский динозавр, «оживший» перед палеонтологами в закрытой со всех сторон долине…
   Все это было для меня, пожалуй, поинтереснее Жюля Верна и Стивенсона, Майна Рида и Купера. Ведь, что ни говори, капитан Немо и Робинзон Крузо, Натти Бумпо и одноногий Сильвер — все они были затеряны в самом безнадежном прошлом; в них можно было играть, но верить, что они где-то рядом, явно не имело смысла. А тут, у Ефремова, — наши дни, мои (правда, взрослые, но какое это могло иметь значение?) современники… И оказывается, такая бездна тайн и загадок в окружающем меня мире!
   «Я уверен, сильно ошибаются те, кто полагают, что романтике не будет места на нашей планете, измеренной вдоль и поперек. Огромный, бесконечно просторный мир творческого исследования окружает нас. Стоит лишь заглянуть в него, чтобы убедиться, как смешны рассуждения о скуке жизни…» Это сейчас я вынужден был заглянуть в книгу, чтобы процитировать авторское посвящение к сборнику «Белый Рог», долгое время я помнил его наизусть — таким откровением предстало оно двенадцатилетнему мальчишке.
   Позднее разыскал я и «Пять румбов», и «Звездные корабли», и «На краю Ойкумены» и случайно набрел в книжном киоске на маленькую книжицу в твердом переплете — первое издание «Путешествия Баурджеда». Уже «знатоком», перечитав к тому времени массу фантастики, встретил я «Туманность Андромеды». Величественная и грандиозная панорама грядущего, она становилась естественной вехой в нашей фантастике; казалось немыслимым после нее писать и читать скучную «фантастику ближнего прицела» — рассказы о шоферах-роботах или миниатюрных радио- и телепередатчиках.
   И вот…
   Наконец, решившись, заказываю Москву.
   В ожидании звонка мысленно репетирую: «Иван Антонович, «Уральскому следопыту» хотелось бы взять у вас интервью. А поскольку у меня командировка в Ленинград и еду я через Москву — я мог бы…» — …А, следопыты?! Как же — знаю, знаю… — звучит в трубке искаженный помехами голос.
   Мне чудятся в нем отзвуки добродушного стариковского брюзжания, и я уже с некоторой опаской рисую в уме предполагаемый внешний облик маститого нашего фантаста. Шестьдесят пять исполнилось ему — возраст, кажущийся мне, мягко говоря, солидным. И в портрете, который я пытаюсь воссоздать по виденным фотографиям и этому голосу, увы, очень мало от того неутомимого путешественника-искателя, каким рисовался мне прежде автор захватывающих, известных всему миру книг. Но тем самым я, пока совершенно того не подозревая, готовлю себе весьма и весьма приятное удивление…
   Вопрос-ответ, вопрос-ответ… О чем же спросить Ивана Антоновича? Как уместить в десяток вопросов весь свой интерес к писателю и его творчеству?
   Старательно просматриваю пухлое «досье» — папку с вырезками, где собраны многочисленные беседы журналистов с Ефремовым, его ответы на всевозможные журнально-газетные анкеты.
   Каждая из вырезок что-то несет в себе. Я узнаю, например, что Иван Антонович находит изъяны в той реформе русской орфографии, какая была предпринята в 1918 году: исчезают — а отчасти уже исчезли — некоторые оттенки в звучании русских слов… Узнаю, каким оригинальным способом — выстригая из журналов фотографии красавиц и комбинируя их — «конструирует» писатель внешний облик своих героинь… Узнаю, что в отличие от большинства собратьев-фантастов он предсказывает долгое и завидное будущее железнодорожному транспорту. Правда, транспорту с куда большей, нежели сегодня, шириной колеи и поистине «корабельным» объемом вагонов!.. Узнаю, что фантаст Ефремов отрицательно относится к идее индивидуального физического бессмертия человека, что столь же отрицательно оценивает писатель существующую у нас систему «специальных» школ. Узнаю и еще многое, очень многое; и постепенно и у меня самого набирается десятка полтора вопросов такого вот узкопрактического плана.
   На всякий случай провожу перед отъездом маленький «референдум» среди своих знакомцев, любителей фантастики. В результате заношу в записную книжку еще одну серию самых разномастных вопросов.
   А потом, уже в Москве, «процеживаю» заготовленное… «Процеживаю» при деятельной помощи старою товарища, московского журналиста, которому предложил пойти вместе со мной к Ивану Антоновичу. (Честно говоря, побоялся, что, не имея навыков интервьюера, не смогу записать все нужное. А диктофон звучной марки «Дон», о получении которого для редакции два месяца перед этим хлопотал и который все же «выбил» — буквально за день до командировки, — увы, оказался типичным кабинетным аппаратом, но уж никак не грезившейся мне портативной «коробочкой», которую легко унести в портфеле…) Остается лишь полчаса до назначенного Ефремовым срока, когда, отметя все мелкое, незначительное, случайное, мы извлекаем наконец из пишущей машинки листок с «основополагающими» вопросами.
   Спешим к метро, спешим на метро, спешим от метро… Останавливаемся в подъезде нужного нам дома на улице Губкина, чтобы отдышаться, поправить галстуки и вообще придать себе вид, полностью соответствующий нашим представлениям об интервьюерах.
   Ровно в шесть мы у дверей квартиры на втором этаже. Открывает нам сам Иван Антонович, и я обрадованно вздыхаю: вдребезги разлетается сложившийся в моей голове облик «маститого старика»!
   Крупные черты лица. Большие — временами кажущиеся огромными — голубые глаза. И весь он — очень большой, широкоплечий, могучий, именно могучий, как-то и не приходит на ум другое слово, когда вот так, вблизи, смотришь на него. Такой, каким единственно и должен был быть, по давнему моему разумению, автор написанных им книг. В довершение ко всему приятный и сильный, с басовыми нотками голос, в котором тоже ничего стариковского; вот и верь после этого телефонной трубке…
   По-настоящему знакомимся мы в кабинете, где кажутся огромными — под стать хозяину — стеллажи с книгами вдоль одной из стен.
   Говорю несколько слов об «Уральском следопыте» — журнале, в котором работаю. О фантастике в нем, о готовящихся публикациях. Среди них упоминаю статью о знаменитом Эдгаре Берроузе — авторе «Тарзана» и многочисленных космических романов. Выясняется, что Ефремов на языке оригинала читал марсианский цикл Берроуза; у нас завязывается оживленный разговор о книгах и героях американского фантаста («Интересный был писатель, — подытоживает Иван Антонович и предостерегает: — Но и написать о нем надо интересно…»). С Берроуза мы переключаемся на Хаггарда, с Хаггарда — на…
   Но старая фантастико-приключенческая литература неисчерпаема, говорить о ней оба мы можем, по-видимому, бесконечно: Иван Антонович — потому, что немало перечитал таких книг в юности, я — потому, что с некоторых пор всерьез занялся собиранием старой фантастики… А товарищ мой уже посматривает на часы. Время летит быстро — так понимаю я деликатный его жест, — пора и переходить к делу, с которым пришли. Что ж, дело есть дело…
   — Иван Антонович, читателей всегда интересует, как писатель становится писателем? По отношению к вам этот вопрос вдвойне интересен, Что заставило вас — зрелого, сложившегося ученого, человека, уже нашедшего, казалось бы, свою тропу в жизни, начать все сначала в качестве литератора?
   — Причиной тому два обстоятельства. Прежде всего, неудовлетворенность системой доказательств, которыми может оперировать ученый.
   Планы и замыслы любого ученого, как, впрочем, и всякого другого человека, необычайно широки. А исполняются они, я думаю, в лучшем случае процентов на тридцать. Вот и получается: с одной стороны всевозможные придумки, фантазии, гипотезы, обуревающие ученого, а с другой — бессилие добыть для них строго научные доказательства. Добыть на данном этапе, при жизни… И ясное сознание этого бессилия.
   А в форме фантастического рассказа я — хозяин. Никто не спросит: где вычисления, опыт? что взвешено, измерено?
   Никто не спросит… Я вспоминаю любопытный факт из биографии Ефремова. В 1929 году он написал статью, в которой обосновывал возможность взятия с океанского дна образцов коренных пород. Отослал ее в солидный немецкий журнал «Геологише Рундшау». Через некоторое время рукопись вернули с рецензией профессора Отто Пратье, крупнейшего в те годы специалиста по морской геологии. Этот последний заявлял, что дно океана наглухо закрыто рыхлыми осадками и потому предложенные автором статьи исследования — ненаучный вздор. Между тем сегодня подобные исследования — самое будничное дело…
   … - Второе обстоятельство — неудовлетворенность окружающим миром. Она, замечу, свойственна каждому человеку: полностью могут быть довольны лишь животные, да и то далеко не всегда.
   Писатель, как и ученый, мечтает о лучшем, о гораздо лучшем. Но тяжелый воз истории катится своими темпами к далеким горизонтам, и темпы эти не упрекнешь в излишней поспешности… А живем-то мы сейчас!
   Отталкиваясь от несовершенств существующего мира, всякий человек пытается так или иначе улучшить жизнь. Один разобьет цветник, другой может спеть — споет. Ну, а если у третьего хорошо работает фантазия, развито воображение? Что ж, он попытается создать свой мир — явления, которые хотел бы видеть состоявшимися, достижения, не осуществимые в пределах биографии современников. Словом, мир — для себя, мир — в себе.
   Но существующий в вас мир, мир только для вас — это неживой мир. Он — открытие ваше, изобретение, создание, но он — мертв. И как при всяком открытии — музыкальном, научном, любом другом — естественно желание рассказать об открытом вами мире, сделать его явным для других.
   Так вот и рождается писательская потенция.
   Я начал с рассказов о необыкновенном — романтических рассказов о необыкновенных явлениях природы. Почему я обратился к приключенческому жанру? Да потому, что категорически не согласен с теми, кто склонен считать приключенческие книги литературой второго сорта. Герои таких книг всегда сильные, смелые, положительные, неутомимые; под их влиянием читателю и самому хочется сделать что-то в жизни, искать и найти… Убежден: будь у нас изобилие таких книг — меньше было бы поводов для появления в нашей «большой» литературе унылых произведений с пассивными, страдающими «героями» — растерянными хлюпиками, злобными эгоистами. Но хороших приключенческих книг у нас до сих пор до обидного мало, еще обиднее — недостаточное внимание к ним… Ну, а в те годы, когда я писал первые свои вещи, приключенческих книг, можно сказать, не было совсем…