Их обнимали, целовали, дарили цветы.
Но затем произошло нечто совершенно загадочное.
Когда разгрузка была окончена и транспорты туг же отвалили от причалов
и в сопровождении контрминоносца "Лейтенант Борри" начали вытягиваться на
рейд за Воронцовский маяк, со стороны нашей Черноморской улицы раздался
громоподобный орудийный залп, и полоса шрапнели разорвалась перед носом
транспортов.
Транспорты застопорили машины, а контрминоносец развернулся бортом к
Одессе, и тотчас же на его боевой рубке замигали ослепительные вспышки
фиолетового огня: миноносец начал какие-то торопливые переговоры с берегом.
На оцепленном Приморском бульваре устанавливали орудия. Сосредоточенные
и суровые матросы с маузерами на поясах работали молча и быстро.
Тотчас же вся Одесса узнала, что в трюмах транспортов был спрятан
большой груз оружия, вплоть до легких танков.
Французы решили одним ударом убить двух зайцев: избавиться от
революционных русских солдат, а на обратном пути из Одессы в Константинополь
зайти в Крым и выгрузить оружие Врангелю.
Одесские власти узнали об этом от солдат Экспедиционного корпуса и
запросили по радио распоряжения из Москвы.
Москва приказала не выпускать французские транспорты и потребовать от
французов, чтобы во избежание излишнего кровопролития врангелевское оружие
было выгружено в Одессе.
Французы упорствовали. В Одессе говорили, что всю эту наглую и
жульническую историю с оружием придумал генерал д'Ансельм. Даже его союзники
- деникинцы - считали, что д'Ансельм глуп, как пробка, и скуп, как Плюшкин.
Прошло два дня. Вся Одесса толпилась на берегу, гадая, чем все это
кончится. Французы упорствовали и держали в котлах пар: трубы транспортов
все время дымились.
Очевидно, французы искали какого-нибудь выхода из положения, в котором
был бы хоть оттенок благородства. Но они, конечно, ничего не придумали,
кроме применения грубой силы.
Из Константинополя в Одессу была отправлена сильная эскадра французских
военных кораблей. Командующий эскадрой передал в Одессу радио с угрозой
открыть по городу огонь из тяжелых орудий и снести весь город, если
транспорты не будут отпущены.
Я помню до сих пор ту жгучую горечь и досаду, когда мы узнали, что
Москва предложила выпустить французов, чтобы спасти Одессу. Тогда мы еще не
были так сильны на море, чтобы принять бой со всей французской эскадрой.
В день ухода французских транспортов я пошел на Фонтаны, оттуда было
видно открытое море. С обрывистого берега я увидел морской горизонт,
затянутый пеленой тяжелого и непроницаемого дыма. Это подходила французская
эскадра. Она остановилась ;в нескольких милях от берега, дожидаясь своих
транспортов.
Транспорты уходили полным ходом. За ними несся, юля и перебегая от
транспорта к транспорту, контрминоносец "Лейтенант Борри". Все же одна из
наших батарей не выдержала и дала вслед уходящим французам залп шрапнелью.
Я испытал тогда жестокую обиду за Францию и за французов, обиду за
великую французскую культуру, за Дидро и Вольтера, Гюго и Стендаля, за Золя
и Коро, за Пастора и Делакруа, за всех великих французов, которых никто из
нас не отделял от русских. Они казались нам такими же родными, как Пушкин,
Толстой, Чехов, Они были жестоко унижены политическими маклаками Франции и
их представителем - надутым, как петух, генералом д'Ансельмом. Я представлял
себе, с каким холодным презрением Стендаль или Гюго приказали бы расстрелять
этого генерала за его трусливую подлость.

    "День мирного восстания"



Электричество в Одессе давно не горело. О нем забыли. Лампочки обросли
пыльной корой. Выключатели, если их случайно поворачивали, взвизгивали от
ржавчины.
Единственным человеком из нас, который радовался этому, был Володя
Головчинер.
- У каждого времени, - говорил он с апломбом, как будто открывал
необыкновенную истину,-есть свой стиль. Стиль нашего времени - приближение к
патриархальной жизни. Посудите сами, электричество ушло в невозвратное
прошлое. Трамвайные рельсы зарастают крапивой. На площадях городов цветет
картошка. Из воздуха исчезли последние молекулы копоти. Вместо обуви мы
носим греческие котурны, а вместо водки пьем чистую воду. По-моему, это
прекрасно. Начинается золотой век.
Однажды мне нездоровилось. Я не пошел в Опродкомгуб и до вечера
пролежал у себя в дворницкой. Стояла поздняя весна. Цвели каштаны, и над
морем взошел затуманенный месяц.
Я мирно читал при коптилке десятый том энциклопедии Брокгауза и Эфрона,
как вдруг произошло нечто непонятное и тревожное - тонкий волосок в
электрической лампочке под потолком начал желтеть и, далеко не дойдя до
полного накала, остановился и замер. Он залил все вокруг таким тусклым и
неприятным светом, как будто комната превратилась в морг.
Я оцепенело смотрел на лампочку, соображая, почему она горит так
тускло. Очевидно, немощный ток с натугой протискивался по ржавым проводам,
едва пробивался через пыльные соединения, обмотанные высохшей изоляционной
лентой, и застревал в затянутых паутиной механизмах электрических счетчиков.
"В конце концов он разгорится", - уверял я себя, но свет не усиливался,
а, наоборот, убывал. Но его все-таки было вполне достаточно, чтобы осветить
ряды хмурых профессорских книг в дубовых шкафах.
Я подумал, что неожиданный свет загорелся, конечно, неспроста. Он был
загадочным предостережением. Подумал так, конечно, не я один. В Одессе
началась скрытая паника. Одесситы поняли, что появление света предшествует
неприятностям. Но каким?
На это намекнул мне Торелли. Он постучался и вошел в дворницкую желтый,
с побелевшими глазами. Через рyky У нeго было перекинуто новенькое женское
пальто с обезьяньим воротником.
- Я вас попрошу, - сказал Торелли торопливо, - повесить это пальто у
себя на вешалке. На несколько дней. Это пальто моей сестры.
Я был озадачен, но взял у Торелли пальто и повесил в шкаф. Пальто было
легкое и пахло духами. Очевидно, после болезни сестра Торелли Рахиль - еще
молодая и миловидная женщина, рыжая от веснушек, - не надевала это пальто ни
разу.
- А в чем дело? - спросил я Торелли.
- Дело в логике. - Торелли неестественно хихикнул и потер руки. - Мы с
вами прекрасно знаем, что в Одессе угольного штыба для электростанции хватит
всего на три ночи. А между тем станцию пустили. Значит, за три ночи что-то
произойдет. И это "что-то" обязательно требует электрического света.
- Что может случиться? - растерянно спросил я.
- Я знаю?! - Торелли пожал плечами. - Варфоломеевская ночь! Избиение
младенцев! Похищение сабинянок! Последний день Помпеи! Что вам больше
понравится. Привет, до завтра!
И он исчез, оставив меня в полном недоумении.
В конце концов, ничего не придумав, я лег спать. Выключатель, когда я
повернул его, заверещал, но лампочка не погасла. Я начал вертеть
выключатель. Он пищал все пронзительнее и злее, но лампочка продолжала
гореть. Она даже не мигала. Тогда я влез на стул, обернул лампочку газетой и
попытался вывинтить ее. Но она прикипела к патрону и потому лопнула со
звуком выстрела и и погасла, теперь уже навсегда.
Я лег, не закрывая окон. Гул моря то сонно вкатывался ко мне в
дворницкую, то отливал из нее так равномерно, что быстро усыпил меня.
Проснулся я на рассвете. Капли росы собирались на ветках туи за окном.
В саду было тихо и пусто. Только в углу, около стены, где всегда стояла
старая бочка с известью, чернело нечто большое и бесформенное.
Д долго всматривался в эту черную кучу, похожую на копну сена. В куче
было что-то пугающее, но я пересилил страх, вылез в сад через окно и подошел
к ней.
Куча состояла из нескольких старых, но дорогих шуб. Была шуба на
хорьковом меху, с бобровым воротником, было два старомодных демисезонных
драповых пальто, были каракулевая женская шуба и меховой жакет из кенгуру.
Под слоем шуб я нашел низенькую, обитую штофом табуретку на вычурных
золоченых ножках. Такую табуретку я видел как-то в театре на "Пиковой даме"
под ногами у старой графини.
Я хотел вытащить табуретку, чтобы рассмотреть ее, но не рассчитал своих
сил - поднял ее и тут же уронил. Мне показалось, что табуретка налита
свинцом.
Я ударил по ней ногой и услышал, как внутри нее, под нарядным штофом
эпохи Людовика XIV, звякнуло нечто металлическое. Тайна сгущалась. Но прежде
чем заняться ее разгадкой, я побежал за хлебом в ближайшую лавку. Она была
открыта только два часа в день. Я боялся опоздать и остаться без хлеба.
Когда я вернулся, то куча шуб оказалась уже прикрытой соломой и старыми
листьями так тщательно, что никто бы и не подумал, что здесь что-то
спрятано.
История эта, как все непонятное, начала меня раздражать. Я знал, что
ключ от единственной калитки со двора в сад был у Просвирняка, и пошел к
нему за объяснениями.
Поведение Просвирняка всегда было для нас своего рода барометром. Если
при встрече с Яшей или со мной он отводил глаза, делал вид, что плохо нас
слышит, и, разговаривая, перебивал нас и кричал на кухню работнице, бывшей
монахине: "Неонила, не лейте так много постного масла!" или еще что-нибудь в
таком же роде, то это означало, что положение Советской влас"ги в Одессе в
какой-то, даже в самой маленькой степени, пошатнулось.
Если же Просвирняк был настороженно любезен и хохотал неестественным
басом, подбирая снизу обеими руками свою черную бороду, то это
свидетельствовало о крепости Советской власти.
На этот раз Просвирняк был сдержанно любезен, но глаза у него побелели
от злобы. Выслушав мой рассказ о залежах шуб и табуретке, он смиренно, но
подчеркнуто ответил:
- Вам, глубокоуважаемый Константин Георгиевич, как советскому
служащему, хотя и ограниченной, но все же с некоторой ответственностью за
деяния ваших хозяев надлежало бы знать, что с сегодняшнего числа в Одессе
объявлен "День мирного восстания". Продлится этот день, по разъяснению
властей, четыре дня.
- Я не был еще в городе, - ответил я. - Что это за "День мирного
восстания"?
- Так вот, попрошу ознакомиться! - Просвирняк положил на стол передо
мной серый листок бумаги. Руки его тряслись. - Собственноручно отклеил от
стены своего дома вчера в одиннадцать часов вечера.
Я прочел приказ Одесского губисполкома о том, что в целях экспроприации
у имущих классов богатств, являющихся отныне народным достоянием, в Одессе
объявляется "День мирного восстания".
В этот день у всех без исключения граждан будут отобраны излишки вещей
и продовольствия, кроме самых необходимых, указанных в списке.
Я посмотрел этот список. Там было напечатано: "Оставить в пользовании
каждого гражданина комплект верхней носильной одежды, комплект белья, пару
ботинок (кроме сапог), головной убор" и так далее, вплоть до "одной ложки
столовой и одной чайной, ножа, вилки, кружки, самой необходимой посуды для
варки пищи и ста граммов сахара".
"В случае нахождения золота и драгоценных вещей, иностранной валюты, а
также предметов роскоши и спекуляции скрывающие их лица будут преданы суду,
как за измену Родине и контрреволюцию".
- Хана! - неожиданно сказал Просвирняк, и я даже вздрогнул. Впервые я
услышал из его медоточивых уст крепкое слово.
- Так вот, Даниил Семенович,- сказал я,- будьте добры забрать из-под
моих окон все ваши вещи и спрятать их, где вам будет угодно. Я, можете себе
представить, не хочу быть расстрелянным из-за ваших шуб, траченных молью, и
табуреток, набитых золотом.
- Вы глубоко ошибаетесь, Константин Георгиевич, - ответил расстрига
нежным голосом и прижал руки к груди. - Напрасно гневаетесь. Две шубы,
правда, мои, а табуретку принесла свояченица генерала Ренненкампфа. По
сердолюбию своему не мог отказать, поскольку сам прятал при ней собственный
скарб. Войдите в мое положение. Как стемнеет, я все унесу.
- Хорошо, - согласился я. - До вечера так до вечера.
Просвирняк, забыв, должно быть, что он расстрига, воздел руки к небу и
сказал вдохновенным и лживым голосом, как с амвона (при этом глаза его на
мгновение сверкнули бешеным огнем):
- Братоубийственные времена! Поистине нет предела человеческой скверне
и проискам антихриста!
Он опустил руки и продолжал уже обыкновенным голосом:
- Вас я уважаю, но жилец из третьей квартиры, монтер товарищ Гаварсаки,
повергает меня в смятение. Он скупает взрывчатые вещества. Когда-нибудь всех
нас заберут вместе с ним и поставят к стенке. Ручаюсь головой! Опасайтесь
его! Посматривайте, чтобы он не закопал в саду свою дьявольскую пиротехнику.
А шубы - это пустое дело. Ну, в крайнем случае "товарищи" отберут. Я готов
ко всему.
Я ушел, нисколько не сомневаясь, что Просвирняк не уберет из сада свои
вещи. И я оказался прав. Когда я вернулся к вечеру вместе с Яшей, то куча
вещей уже протянулась вдоль ограды целым валом. Вещи так же тщательно были
укрыты соломой, как и первая куча, теперь уже казавшаяся мне ничтожной.
Около вала из вещей сидел на венском стуле и дремал почтенный старец с
вылинявшими баками. Он выглядел настолько старомодно, что можно было
подумать, будто в саду идет съемка фильма из времен Гончарова или
Островского.
- Вещи вы, конечно, не убрали, - сказал я Просвирняку. - Ну, да бог вам
судья. Но что за персонаж сидит в саду на стуле?
- Страж, - таинственно ответил Просвирняк. - Между нами говоря, вещей
понатаскали со всей Черноморской: уж очень место укромное. Но людей,
естественно, пробирает двойной страх. С одной стороны, все могут отобрать
власти, а с другой, не ровен час, наскочат одесские налетчики. Вот и решили
караулить по очереди. До минования опасности. Товарищ Гаварсаки тоже совался
в сад со своей пиротехникой. Но я его не пустил.
- С какой пиротехникой?
- Сулеи хотел спрятать. Двухведерные бутыли с неизвестной жидкостью.
Убогий умом человек этот Гаварсаки.
- Нда-а-а! - сказал Яша, ознакомившись с общим положением в саду и в
доме.- Я могу предсказать, что дело у вас окончится хорошенькой катастрофой.
В городе в тот день меня прежде всего поразило невиданное уличное
оживление. Особенно бросалось в глаза большое количество детских колясок
всех сортов и вообще обилие всяких приспособлений для перевозки мелких
вещей, вплоть до навьюченных, как мулы, велосипедов и маленьких деревянных
платформ на низеньких колесиках. Среди детских колясок большинство
представляло совершеннейшие развалины, связанные рваными веревками.
Весь этот поток детских колясок катился в сторону Греческого базара.
Туда же, грохоча, резво бежали подталкиваемые сзади деревянные платформы.
Туда же торопились запыхавшиеся люди с узлами и чемоданами. Туда же тащили
настольные лампы и швейные машины, грудастые портновские манекены и
зубоврачебные кресла.
Могучее это движение происходило в тишине. Особенно удивительно было
полное молчание детей в колясках. Все дети, очевидно, спали богатырским
сном. Никто из них ни разу не заплакал, не вскрикнул. Кроме того, все эти
наглухо закрытые и закутанные в колясках дети были, очевидно, будущими
исполинами: коляски прогибались под их неимоверной тяжестью. Колеса скребли
по ободранным кузовам.
Стихийное движение колясок длилось весь день. Служащие Опродкомгуба
наблюдали за ним из окон. Малейшая остановка или замедление вызывали у
зрителей беспокойство. Люди, высунувшись из окон, тревожно окликали людей,
толкавших коляски:
- Что там? Не пропускают? Тогда заворачивайте на Пересыпь. Туда придут
в последнюю очередь.
- Да нет, пропускают, - неохотно отвечали с улицы.- Тут только одна
коляска развалилась и всех задерживает.
- А что в ней? - с живым интересом спрашивали из окон.
- Да банки с халвой, - отвечали с улицы. - Там ее пудов пять, этой
халвы. Целое депо!
Как только я пришел в Опродкомгуб, Торелли мне объяснил смысл
происходящего в городе передвижения людей и колясок из одного квартала в
другой.
Этой ночью изъятие излишков было произведено в районе Греческого
базара. Поэтому жители других районов, скажем Вокзального, где изъятия еще
не было, свозят к Греческому базару, как в безопасное убежище, свои ценные
вещи. А завтра, если очистится Вокзальный район, весь этот поток колясок и
людей хлынет обратно, чтобы освободить место для вещей с Французского
бульвара.
- Это как на войне, - сказал Торелли. - Вы же знаете, что снаряд редко
попадает два раза в одно и то же место. Поэтому, чтобы спастись, лучше всего
прятаться в свеженькую воронку. Так вот, наш Греческий базар и оказался
такой воронкой.
Всю ночь мы с Яшей не могли уснуть. За окнами шмыгали, как летучие
мыши, владельцы вещей, сваленных в саду. При малейшем шуме они будто
проваливались сквозь землю.
Не могли мы уснуть еще и потому, что каждую минуту ждали появления
отряда, производящего обыски. Никто из нас не знал, когда дойдет наконец
очередь до нашей Черноморской улицы.
Поэтому мы с Яшей лежали, прислушиваясь к необъяснимым шумам,
долетавшим с улицы и из сада, и развлекались тем, что старались найти
причину каждого звука.
Из главного дома слышался тихий гул. То был слитый встревоженный шепот
жильцов всех четырех квартир. Но в этом гуле все же выделялись нудные жалобы
товарища Гаварсаки. Ему все не удавалось сбыть с рук свои сулеи с
неизвестной взрывчатой жидкостью.
- Не к добру мы развеселились, - говорил Яша Лифшиц. - Я на вашем месте
вытащил бы из вещей в саду эту табуретку с золочеными ножками и выкинул ее к
чертям. Забросил бы в соседний двор, что ли? Вы понимаете, что из-за нее вы
рискуете головой? Как вы докажете, что она не ваша?
- Так встаньте и выкиньте сами, - спокойно ответил я. - Будете иметь
дело со всей оравой владельцев. А мне теперь все равно.
Яша промолчал, но по его сопению я понял, что он начинает злиться.
- Эй вы, представители имущих классов! - вдруг вспылив, прокричал он в
окно, за которым испуганно метнулась чья-то грузная тень. - Губернаторы и
статс-дамы! Перестанете вы мельтешить у нас под окнами или нет? Спать не
даете с вашим кодлом!
У Яши от гнева поднялся, как всегда, хохолок темных волос на затылке. В
саду и в доме после Яшиного крика "воцарилась", как говорится, испуганная
тишина. Я начал хохотать, уткнувшись лицом в подушку.
- Вы чего? - накинулся на меня Яша.
- Во-первых,- ответил я,- вы не знаете значения слова "кодло", а
во-вторых...
Но я не успел досказать. В комнату без стука вошел со двора товарищ
Гаварсаки. Он молча, но с укоризненным видом остановился в дверях. Он даже
скрестил на груди руки.
- Вам что угодно, молодой человек? - спросил его Яша.-"Спокойной
ночи!", как говорят в таких случаях хамам.
Но Гаварсаки даже не посмотрел на Яшу. Надо кстати сказать, что
Гаварсаки обладал наружностью, которая могла смутить самого невзыскательного
человека. Его длинное землистое лицо с вытянутым и несколько отогнутым в
стороны черным носом, его маслянистые глаза, обведенные желтыми скорбными
кругами, его заплетающиеся ноги и бубнящий голос выдавали неудачника,
привыкшего безропотно сносить удары судьбы. Соображал Гаварсаки очень туго,
и никогда нельзя было поручиться, что он понял все, что ему говорят.
Гаварсаки продолжал молчать и долго и внимательно, приоткрыв рот,
осматривать дворницкую. Потом он наконец произнес:
- Можно бы поставить вот тут, за дверью... Так туда влезет только одна
сулея. А их у меня три. В глазах у Яши я увидел испуг.
- Что он говорит? - спросил Яша. - Чего он хочет?
- Или засунуть их в шкаф? - спокойно спросил самого себя Гаварсаки. -
Вещи у меня аккуратные. Чистый эфир.
- Какой эфир? - с ужасом спросил Яша и сел у себя на койке.
- Я же вам говорю - чистый. "Этер сульфурикус". Вы что, шутите? За
каждую сулею дают три пуда муки и бутылку лампадного масла. Это вам не жук
начихал на скатерть. Если найдут, ну, тогда, конечно, вас под ноготь и к
стенке! Но в дворницкую к вам они не зайдут. Клянусь жизнью. Это же нежилое
помещение, подсобное. На что оно им сдалось! А у меня сулеи стоят прямо
посередке комнаты, как на сцене. У меня от этого нервозность разыгрывается.
Я, товарищи, теряюсь до головной боли.
Яша вскочил, вплотную подошел к Гаварсаки и сказал шипящим, неслыханно
злым голосом:
- Вон отсюда, иначе я вышвырну вас за дверь как щенка. Вон!
Гаварсаки с удивлением посмотрел на Яшу, поскреб в затылке и неохотно
вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь. Перед этим он спросил
меня:
- Он что у вас? Сильно психический?
Яша запер дверь на ключ, задул коптилку, лег, долго ворочался в темноте
и проклинал себя за то, что нелегкая принесла его на Черноморскую улицу.
Я начал засыпать. Странный, несколько резкий запах доходил до меня из
глубокой дремоты. Я внезапно почувствовал, что теряю вес и у меня медленно,
но верно останавливается сердце.
Оно ударило едва слышно в последний раз, потом затихло совсем без
всякой боли и страха, и волна теплой, блаженной свежести окутала меня. Я
даже засмеялся от наслаждения.
Тотчас я услышал, как будто из глубины вселенной раздался громоподобный
рев Яши Лифшица:
- Вставайте! Скорее! Эфир!
Яша дернул меня за ногу. Я тяжело сел на койке и снова упал на нее. Яша
схватил меня за плечи и, шатаясь, подтащил к низенькому оконцу дворницкой.
- Вылезайте в сад! - кричал он и толкал меня в спину.- О, проклятый,
сукин сын! Чертов пиндос Гаварсаки! Скорее! Мы пропадем! Скорее!
Я с трудом высунулся в окно. Оттуда кто-то подхватил меня и выволок в
сад. Это был Торелли. За мной вылез в окно Яша. В дворницкой стоял сильный,
неприятный запах.
- Заклинаю всех господом богом! - рыдающим голосом кричал Просвирняк,
воздевая руки к небу.-Не курите здесь и не зажигайте огня! Покорнейше
умоляю! Иначе дом взлетит на воздух. Не подходите к канализационным
колодцам. Это смертельно!
Я пришел в себя. Чуть светало. Сад был полон испуганных жильцов. Все
они жались к каменной ограде.
Под старой акацией лежала на подостланном одеяле сестра Торелли.
- В чем дело? - спросил я, озираясь. - Был обыск?
- Как бы не так! - ответил мне Торелли фальшивым бодрым голосом. - Бог
вместо обыска предпочел сотворить чудо.
Тогда все жильцы вдруг начали, как по команде, смеяться. Женщины
качались от смеха, прикрывая рты платками. Мужчины беззвучно тряслись.
Торелли хихикал и взвизгивал, а Просвирняк похохатывал, приглаживая бороду.
Даже Яша кашлял от смеха и отплевывался.
Мне стало страшно.
- Перестаньте! - крикнул я.- Что случилось?
Оказалось, что в два часа ночи отряд, производивший обыск, дошел до
соседнего дома. Тогда обезумевший от страха Гаварсаки схватил свои сулеи с
эфиром, вылил их в отлив в уборной и тотчас исчез в неизвестном направлении.
Тяжелые, ядовитые волны эфира хлынули в дом, ворвались по трубам в
дворницкую, в соседний дом, начали сочиться сквозь фланцы и расползаться из
канализационных колодцев по улице и дворам.
Все население нашего и соседнего дома успело бежать. Сестру Торелли
едва вынесли на руках. Отряд отступил, обошел зараженные эфиром дома и, явно
торопясь, чтобы не угореть, начал обыскивать дальние дома. К утру он ушел,
грозя найти Гаварсаки хотя бы на дне морском и оторвать ему голову.
В тот же день вещи из сада рассосались по владельцам. Они исчезли
удивительно быстро и незаметно. Расстрига подмел сад, потом прошел дождь,
прибил пыль, смыл все следы ночного смятения, и снова синяя приморская
тишина плотно окружила дворницкую и больше уже не исчезала.
Яша вернулся к себе в город. Вместо него ко мне на Черноморскую
переехал Володя Головчинер.
Такова уж во все времена человеческая благодарность. Гаварсаки
возвратился домой через неделю невредимый, но иссохшийся и очумелый. В
квартирах еще попахивало эфиром.
И несмотря на то что Гаварсаки спас жильцов дома от обыска, все они
дружно обрушились на него. Почти не было дня, чтобы они не рассказывали о
нем всяческих смехотворных и глупых историй.
Гаварсаки скреб затылок и безуспешно пытался найти у жильцов хоть каплю
сочувствия. Но ее не было. Только Володя Головчинер терпеливо выслушивал
его. По когда Гаварсаки уходил, он тоже вздыхал и безнадежно качал головой.
- Нет, такой гражданин, конечно, керосина не выдумает!

    Австрийский пляж



Карантинную гавань защищала от моря высокая стена из бетонных плит.
Стена эта переходила в рейдовый мол.
Сильные зимние штормы пробили в этой стене широкую брешь и намыли под
стеной со стороны моря небольшой песчаный пляж. Первыми начали пользоваться
этим пляжем во время интервенции австрийские солдаты. Поэтому этот очень
уютный, теплый и пустынный пляж и> получил название "Австрийского".
До этого пляжа идти из города было дальше, чем до большого
Ланжероновского. Поэтому на Австрийский пляж ходили только любители
безлюдья. А может быть, и любители той морской старины, какая сохранилась
главным образом на гравюрах в пожелтевших журналах. Потому что на
Австрийский пляж надо было идти через порт, мимо вросших в землю,
разряженных шарообразных мин и окрашенных в желтый и красный цвет буев, мимо
каменных трапов к воде и сигнальных мачт, старых шаланд и бухт истлевшего
каната, наконец, мимо загадочного маленького дома на молу с белой башенкой и
проржавленным балконом. Первый этаж этого дома был глухой, без окон. Это
придавало ему некоторое сходство с фортом или блокгаузом.
Дом покрывала марсельская черепица. Вокруг его флагштока часто пел