– А как ты выбираешь, в кого стрелять? – спросил Фольк. – Палишь в кого попало или намечаешь цель?
   И тогда серб произнес нечто в высшей степени любопытное. В этом деле нет случайности, объяснил он. Или же она очень мала. Кто-то решил пройти по бульвару именно в этот момент. Остальное – его, снайпера, дело. Одних он убивает, других нет. Все очень просто. Зависит от того, как человек идет, бежит, стоит. От цвета волос, движений, поведения. От того, какие ассоциации вызывает человек, когда он на него смотрит. Накануне он прицелился в молодую девушку. Под его прицелом она прошла метров пятнад-цать-двадцать, но внезапно сделала что-то такое, что напомнило ему маленькую племянницу – снайпер открыл бумажник и показал Фольку семейную фотографию. И он передумал стрелять, а затем выбрал женщину, которая выглядывала из окна неподалеку, – кто знает, может, надеясь увидеть, как застрелят непутевую девушку, которая рассеянно бредет по бульвару. Вот почему, сказал он, случайность – понятие относительное. Всегда существовало нечто, заставлявшее выбрать ту или иную цель – не считая, разумеется, чисто технических сложностей. Например, в детей целиться труднее, потому что они не стоят спокойно ни минуты. То же самое с водителями: автомобиль движется слишком быстро. Внезапно снайпер прервал беседу, насторожился, его лицо заострилось, зрачки сузились, он наклонился к винтовке, приставил приклад к плечу, прижал правый глаз к видоискателю и мягко коснулся пальцем курка. Jagerei, прошептал он сквозь зубы на скверном немецком, словно его могли услышать там, внизу. Охота началась. Прошло несколько секунд, прежде чем ствол винтовки совершил плавное круговое движение влево. Затем раздался сухой щелчок, приклад ударил в плечо, и в этот миг Фольку удалось снять в фас его худое напряженное лицо: один глаз прищурен, щеки небриты, губы безжалостно сжаты: обычный человек, со своими предпочтениями, воспоминаниями, привязанностями и антипатиями, снятый в момент, когда он убивает. Он выставил новую экспозицию, как вдруг снайпер убрал щеку от приклада, холодными глазами посмотрел в объектив «Лейки» и, поцеловав три сложенных пальца на руке, которой только что нажал спусковой курок – указательный, средний и безымянный – поднял их в сербском приветствии победы. Хочешь знать, в кого я выстрелил, спросил он. Почему выбрал эту цель, а не другую? Фольк, который в этот время замерял свет с помощью экспонометра, покачал головой. Если моя камера не снимает, значит, объекта не существует. Мгновение снайпер пристально смотрел на Фолька, улыбаясь, затем, став серьезным, спросил, не проезжал ли он два дня назад неподалеку от Масарикова моста за рулем белого «фольксвагена» с разбитым ветровым стеклом и надписью «Ргевз-Моутаг», приклеенной красной клейкой лентой к капоту? Фольк замер, не успев упаковать экспонометр в парусиновую сумку, и задал встречный вопрос, ответ на который предвидел заранее. Серб нежно похлопал оптический «цейсе» своей винтовки. Потому что ты, ответил он, был у меня на прицеле целых пятнадцать секунд. Оставалось всего две пули, я подумал и сказал себе, не стану сегодня убивать этого «глупана». Этого придурка.

14

   Выслушав историю, Иво Маркович некоторое время задумчиво молчал. Они сидели в башне, попивая принесенное Марковичем пиво. Тот сидел на нижней ступеньке винтовой лестницы, Фольк на стуле, возле заваленного красками стола.
   – Как видите, – сказал Фольк, – невежество игрока не означает отсутствия правил… Из всех возможных траекторий, по которым летит пуля, только одна действительно реальна.
   Маркович сделал глоток и покачал головой. Он разглядывал шрам на руке.
   – Опять ужасные тайные законы?
   – Они самые. Включая эволюцию необратимости…
   – Меня удивляет, что вы интересуетесь такими вопросами.
   Фольк пожал плечами:
   – Интересоваться – не самое удачное слово. Представьте себе человека, который ничего не знает о шахматах и при этом каждый вечер ходит в бар посмотреть, как играют другие.
   – Понятно. Рано или поздно он узнает правила.
   – Во всяком случае, понимает, что они существуют. Но даже если он будет наблюдать за игрой всю жизнь, сам он никогда не узнает одного – количества возможных ходов: единица со ста двадцатью нулями.
   – Понимаю. Вы говорите об игре, где правила – не отправная точка, а место прибытия, верно?
   – Черт побери, какое точное определение!
   Маркович поставил банку на пол и достал сигарету. Он ощупал карманы в поисках спичек, и Фольк кинул ему свою пластмассовую зажигалку, которая лежала в столе.
   – Оставьте ее себе, – сказал он. Маркович поймал зажигалку на лету.
   – Отлично, – заключил он, глубоко затянувшись. – Надеюсь, теперь я понимаю, чтб вы здесь делаете. На самом деле я подозревал нечто подобное, но не мог себе представить, что вы зашли так далеко. С другой стороны, посмотрев на ваше творение, – он убрал в карман зажигалку и указал на фреску, – я должен был предвидеть ваши последние выводы.
   Фольку захотелось есть. Если бы не странный посетитель, он сварил бы себе макароны на газовой плите, стоявшей на верхнем этаже башни. Поднявшись, он прошел между Марковичем и лежавшими на ступенях книгами, чтобы достать из сундука, где хранилась одежда, консервы и пистолет.
   На двоих не хватит. Надо было сходить в поселок за продуктами.
   – И вы считаете, что вырваться невозможно? – спросил Маркович снизу. – Что нами правят эти неизбежные законы? Тайные законы мироздания?
   – Звучит слишком громко. Но именно таково мое мнение.
   – По-вашему, этим законам подчиняются приметы, по которым охотник ищет жертву?
   – Несомненно.
   Перегнувшись через перила, Фольк показал Марковичу банку сардин и пакет пшеничных сухарей. Тот кивнул. Прихватив с собой другую банку, пару тарелок и вилки, Фольк спустился вниз и разложил все это на салфетке в свободной части стола. Оба ели молча, запивая сардины все еще прохладным пивом, которое принес Маркович.
   – Что касается примет и охотников, – сказал Маркович, жуя сардины, – снайпер по-своему тоже был художник.
   Фольк усмехнулся:
   – А почему бы и нет?… Для искусства моя работа имеет большее социальное значение, нежели пустая филантропия. По крайней мере, так утверждают.
   – Не совсем понимаю.
   Фольк повторил. Продолжая жевать, Маркович поразмыслил над его словами и покачал головой. Он как будто даже обрадовался этой идее.
   – Искусство, – проговорил он задумчиво. – Ваш взгляд вполне в духе нынешнего времени. Честно говоря, мне никогда не приходило в голову рассматривать ваши снимки с подобной точки зрения, сеньор Фольк.
   – Мне тоже понадобилось несколько лет, чтобы начать видеть вещи иначе.
   Съев полбанки сардин, Фольк внезапно почувствовал приближение приступа. Он неторопливо поискал обезболивающее, проглотил две таблетки, запив глотком пива, извинился перед Марковичем, вышел на солнце и прислонился к стене, ожидая, пока утихнет боль. Когда он вернулся, Маркович посмотрел на него с недоумением.
   – Вы плохо себя чувствуете?
   – Сейчас уже лучше.
   Они переглянулись, не произнеся больше ни слова. После еды Фольк поднялся на кухню сварить кофе и вернулся, держа в руках дымящиеся чашки. Маркович закурил еще одну сигарету и вновь принялся разглядывать фреску – ту ее часть, где колонна беженцев покидала объятый пламенем город в сопровождении закованных в железо палачей – то ли средневековых рыцарей, то ли солдат будущего.
   – Там, на стене сверху, трещина, – сказал Маркович.
   – Да, я знаю.
   – Как жаль. – Маркович досадливо покачал головой. – Еще не закончено, а уже трещины. Впрочем…
   Он умолк, и Фольк посмотрел на его повернутое в профиль лицо, устремленное к заинтересовавшему его фрагменту: глаза смотрят вверх, подбородок небрит, в зубах сигарета, внимательные серые глаза рассматривают сюжет на стене – берег моря, уплывающие под дождем корабли, на первом плане – ребенок смотрит на лежащую лицом кверху мать, чьи бедра испачканы кровью. Помимо личных профессиональных воспоминаний Фолька, женский образ был в немалой степени вдохновлен картиной Боннара «Беззаботная». Хотя для женшины, изображенной на фреске, такое определение подходило мало.
   Маркович продолжал изучать фрагмент:
   – Позволите мне задать один наивный вопрос?
   – Разумеется.
   – Почему на вашей фреске все такое угловатое и столько прямых линий?
   Фольк протянул ему кофе и сделал глоток из своей чашки.
   – Я убежден, что прямые линии лучше организуют пространство. У каждой структуры есть собственная динамика. Свои правила дорожного движения.
   – Даже если дело касается войны?
   – Я рисую так, как вижу. Линия – это форма, определенность, правила, называйте как хотите, в противоположность мягкотелости точек, запятых и пятен… В противоположность цвету и жизни. Первым это заметил некий тип по имени Сезанн.
   – Я не знаю никакого Сезанна.
   – Не важно. Я говорю о художниках в целом. Когда-то я ими не интересовался, а может быть, даже презирал, но со временем понял.
   – Вы имеете в виду известных художников?
   – Ну да, старых и современных мастеров. Пьеро делла Франческа, Паоло Уччелло, а также Пикассо, Брака, Гриса, Боччиони, Шагала, Леже…
   – Ах да, конечно… Пикассо.
   Маркович подошел поближе к фреске, наклонился, чтобы лучше рассмотреть детали, держа в одной руке сигарету и в другой чашку.
   – По-моему, – сказал он, – Пикассо тоже нарисовал картину о войне. «Герника», так она называется. Хотя на самом деле не сразу скажешь, что она о войне. По крайней мере, это другая война, не такая, как эта. Вы так не считаете?
   – Пикассо ни разу в жизни не видел войны.
   Маркович посмотрел на Фолька и покачал головой. Это он понимал. Понимал своей исключительной интуицией, так удивлявшей Фолька. Он повернулся к мертвецам, гроздьями висящими на деревьях, нарисованных углем на белой стене.
   – А другой ваш земляк, Гойя?
   – Гойя знал войну, он испытал ее на своей шкуре.
   Маркович снова кивнул, внимательно рассматривая наброски. Он долго смотрел на мертвого ребенка возле колонны беженцев.
   – Кажется, Гойя нарисовал гравюры, посвященные войне.
   – Это лучшие гравюры, каких никто никогда не делал. Никто не видел войну так, как он, никто не познал так глубоко низменную человеческую природу… Когда в конце концов он потерял уважение к чужому мнению и академическим нормам, он принялся изображать такое, что не под силу никакой, даже самой современной фотографии.
   – К чему же тогда эта ваша панорама? – Маркович все еще смотрел на мертвого ребенка. – Зачем рисовать то, что уже было кем-то нарисовано, причем более удачно?
   – Каждый должен рисовать то, на что он способен. То, что видел. Или видит.
   – Прежде, чем умрет?
   – Конечно. Прежде, чем умрет. Никто не должен уйти, не оставив за спиной горящую Трою.
   – Троя… Что-то я перестаю понимать.
   Маркович неторопливо прошелся вдоль фрески и задумчиво улыбнулся.
   – Знаете что, сеньор Фольк?… Благодаря вам я никогда не смогу разделять уверенность тех, у кого есть дом, семья и друзья.
   Улыбка обнажила дырку в зубах. Он остановился около рвущихся в битву воинов, над которыми Фольк работал накануне. Клонящееся к горизонту солнце заглянуло в окно, придавая нарисованной сцене необыкновенную яркость: доспехи воинов заблестели, словно сделанные из настоящего металла. Эффект возникал благодаря тонким линиям, проведенным белым титаном по серому тону вороненой стали орудий и оттененным нежными чуть более светлыми мазками.
   – Говорят, что перед смертью, – сказал Маркович, – нужно посадить дерево, написать книгу и родить сына. Сын у меня был, теперь его нет. Деревья, которые я посадил, сгорели… Возможно, я должен написать картину, сеньор Фольк. Как вам кажется, я бы смог?
   – А почему бы и нет? Картину может написать любой в меру своих возможностей.
   – Значит, мы могли бы сотрудничать?
   – Пожалуйста, если хотите.
   Маркович поправил очки, подошел ближе к фреске и принялся разглядывать детали – доспехи, забрала и ратные рукавицы. Затем сделал шаг назад, обвел взглядом стену, посмотрел на Фолька и робко кивнул на стол с кистями, тюбиками и банками с краской.
   – Можно попробовать?
   Фольк улыбнулся и кивнул:
   – Делайте все, что угодно.
   Мгновение поколебавшись, Маркович поставил чашку, отложил сигарету и наконец указал на двоих воинов, которые сражались на земле, пытаясь просунуть кинжал в отверстие между доспехами, покрытыми шипами, болтами и гайками и делающими их похожими на роботов. Тогда Фольк подошел к столу, открыл одну из герметично закупоренных банок, где хранилось небольшое количество смешанной краски, и поддел кисточкой номер шесть немного слегка подсиненных белил.
   – Попробуйте придать блеск одному из этих кинжалов, – объяснил он. – Достаточно одной тонкой линии. Можете опереться о стену, краска высохла.
   Он указал нужное место, протянул кисть Марковичу и тот, стоя на коленях, вгляделся в игру бликов, изображенных Фольком в других местах, и провел тоненькую полоску вдоль лезвия кинжала, который один из воинов занес над своей жертвой. Он проделал это неторопливо, с большим вниманием, стараясь изо всех сил. Затем встал на ноги и вернул кисть Фольку.
   – Ну как? – спросил он.
   – Замечательно. Если вы встанете здесь, то увидите, что теперь кинжал стал более грозным.
   – Да, вы правы.
   – Хотите нарисовать еще что-нибудь?
   – Нет, спасибо. На первый раз достаточно.
   Фольк сполоснул кисть и положил ее сохнуть. Маркович все еще разглядывал фреску.
   – Вы не замечали, что ваши солдаты похожи на машины?… Со всеми этими гайками и таким количеством железа. – Он повернулся к Фольку, словно ему только что задали вопрос и он подыскивал подходящий ответ. – Машины для убийства.
   – Теперь вы видите, что рисовать не так уж сложно. Просто надо немного сосредоточиться. – Фольк указал на стену. – Технические приемы полностью соответствуют здравому смыслу.
   Лицо Марковича посветлело:
   – Значит, это так просто?
   – Конечно.
   – А мне казалось, в вашем ремесле столько загадок Столько тайн.
   – Тайны есть в любой хорошей картине. Тем не менее это всего лишь краска, нанесенная кистью на холст или стену.
   – Вы считаете вашу фреску хорошей картиной?
   – Вовсе нет. Она посредственна. Но я стараюсь сделать так, чтобы она была похожа на хорошие картины.
   Маркович взял чашку кофе, отпил глоток и с интересом посмотрел на Фолька.
   – Вы говорите, что любая картина рассказывает историю. Даже те, которые зовутся абстрактными, всякие там современные картины?
   – Картины, которые интересуют меня, действительно о многом говорят. Взгляните.
   Он протянул руку к лежащим на ступеньках книгам, взял три из них, положил на стол и принялся перелистывать страницы, пока не наткнулся на то, что искал. Это была репродукция картины Аньелло Фальконе, классического художника-баталиста XVII века: «Сцена грабежа после битвы».
   – Что вы видите на этой картине?
   Маркович подошел поближе и почесал затылок Поставил чашку кофе на стол и закурил новую сигарету.
   – Не знаю, – сказал он, пуская дым. – Была тяжелая битва, а теперь солдаты-победители снимают с убитых одежду и драгоценности. Всадник в доспехах – их командир, он выглядит очень властным. Похоже, он требует отдать ему женщину, которую собираются насиловать. – В этот миг Маркович посмотрел на Фолька. – Да, здесь действительно целая история. Вы правы.
   – А вот еще одна картина, – продолжал Фольк.
   – Кто ее автор?
   – Шагал. Скажите, что вы на ней видите?
   – Не знаю… По-моему, какая-то абстракция.
   – Это не абстракция. Вполне реальные события. Люди, предметы. Впрочем, простите, что перебил. Продолжайте.
   – Дайте подумать… Не знаю. Прямые линии, геометрические фигуры, как на вашей фреске, хотя у вас нет таких острых углов и вы не расчленяете людей и предметы. Старик, самовар, крошечные человечки танцуют… Неужели здесь тоже какая-то история?
   – Конечно.
   – А как называется картина?
   – Вон, внизу написано мелкими буквами. – «Пьяница». Это русский солдат. Он вернулся с войны, или собирается вернуться, а может быть, наоборот, идет на войну, и так напился, что уже не отличает водку от чая. С головы слетела шапка, он очень удивлен, потому что прямо на столе танцует одна его знакомая крестьянка. Может быть, она танцует с человеком, который и нарисовал картину.
   Маркович снова почесал затылок Он явно смутился.
   – Все-таки как-то странно…
   – Каждый рассказывает по-своему. Я ведь сказал, что солдат пьян как сапожник Посмотрите на другую картину… Как она вам?
   Маркович принялся внимательно рассматривать следующую репродукцию. «А он молодец, – подумал Фольк. – Сообразительный, восприимчивый ученик.»
   – Еще более странно. Выглядит как рисунки на заборах в бедном районе. И надпись внизу: «In Italian»[10]… Чья она?
   – Жан-Мишель Баскья, негр испано-гаитянского происхождения. Эту картину он написал в восьмидесятых годах.
   – А разве она как-то связана с войной? – Да, представьте себе. Здесь, как видите, нет ни кавалерии, ни пьяных солдат. Речь идет о другой войне, которая отличается от той, которая приходит на ум, когда мы слышим это слово. Хотя по сути та же самая война… Видите надписи и круг вот тут слева? Деньги, blood, кровь, In God We Trust[11]. Свобода как зарегистрированная марка Эта картина тоже по-своему рассказывает о войне. Мятежные рабы против Рима. Варвары с баллончиком в руках, рисующие на стенах Капитолия.
   – Я не совсем вас понимаю.
   – Неважно. Это пустяки.
   Его вновь захлестнули болезненные воспоминания. Перед тем как отправиться с ним на войну, Ольвидо сделала портрет Баскья для журнала «Опе+Uno». Это была ее последняя работа, а сам художник несколько месяцев спустя скончался от передозировки героином, слушая диски Чарли Паркера. Открыв книгу на странице с его репродукцией, Фольк отхлебнул остывший кофе.
   – Кажется, – сказал вдруг Маркович, – я понимаю, что вы имеете в виду.
   Он повернулся и пристально смотрел на Фолька, задумчиво втягивая сигаретный дым.
   – Вы тоже кое-что должны понять, сеньор Фольк, – добавил он. – Это касается вашей теории. Я имею в виду историю с моим портретом. Вы приняли участие в процессе, начавшемся не по вашей вине, однако именно ваша знаменитая фотография повлияла на мою судьбу. Именно ваша фотография разбила мою жизнь. Сейчас я убежден, что это не было чистой случайностью, что существуют некие причины, которые столкнули нас с вами именно в том месте и в тот день. И как следствие процесса, начатого вами, или мной, или кем-то другим – не важно, кем именно – я оказался здесь. Чтобы убить вас, не забывайте.
   Фольк выдержал его пристальный взгляд.
   – Я не забываю, – ответил он. – Ни на минуту.
   – Дело в том, – продолжал Маркович, – что вы не можете на меня за это злиться. Понимаете? Как и я в свою очередь не могу злиться на вас. Наоборот. Я вам благодарен, вы многое помогли мне понять. По вашим словам, мы с вами – две случайности и, одновременно, неизбежные следствия тех самых законов, которые вы стараетесь отобразить на своей фреске после неудачных попыток расшифровать их с помощью фотографии. По сути дела, ненависти и жестокости нет места в этом мире. Они ему не свойственны. Люди терзают друг друга, ибо таков закон природы, объективный бесстрастный закон. Или я ошибаюсь?… По вашему мнению, разумные люди обязаны убивать друг друга, когда наступает надлежащее время, как палач, исполняющий приговор, который его лично совершенно не касается. Правильно?
   – Более или менее.
   Взгляд Марковича стал ледяным: – Я рад, что мне удалось вас понять, что мы наконец договорились, потому что именно так я сам буду вас убивать. И в этом убийстве, поверьте, не будет ровно ничего личного.
   Фольк задумался. Он не чувствовал ни малейшего смятения, словно речь шла о судьбе кого-то постороннего. К своему величайшему удивлению, он оставался абсолютно спокоен. Стоящий напротив него человек был прав: все происходило именно так, как должно произойти. В соответствии с правилами или, точнее, с единственным правилом. Он покосился на фреску, затем вновь посмотрел на своего собеседника. Маркович казался очень серьезным, однако в выражении его лица ничто не выдавало угрозы или враждебности. Казалось, он просто ждет ответа или какой-нибудь реакции. Терпеливо, спокойно. Тактично.
   – Вы со мной согласны, сеньор Фольк?
   – Полностью.
   – Разумеется, – добавил затем Маркович, – гораздо увлекательнее и проще убивать из чистейшей ледяной ненависти. Это приносит удовлетворение. Кровь закипает в жилах, и ты, завывая от восторга, перерезаешь жертве горло… Это похоже на алкоголь или секс, – добавил он. – Они успокаивают, приносят облегчение. Но людей, долгое время созерцавших один и тот же пейзаж, подобно нам с вами, такого рода облегчение не удовлетворяет. Одна и та же сломанная бритва – среди мусора в разоренном доме, на каменистой горе за колючей проволокой, в глубине картины, куда стремишься всю жизнь… Я говорю о местах, откуда не возвращаются.
   Он огляделся, как будто хотел проверить, не забыл ли чего. Затем повернулся на каблуках и вышел из башни. Фольк направился вслед за ним.
   – Одна из наших встреч закончится иначе, – предупредил Маркович.
   – Посмотрим.
   Маркович бросил окурок на землю и тщательно растер его носком ботинка. Затем пристально, не мигая посмотрел в лицо Фольку и впервые протянул ему правую руку. Мгновение помедлив, Фольк ответил рукопожатием. Сильные, крепкие руки. Руки крестьянина, заметил он. Грубые и опасные. Маркович совсем было собрался повернуться и уйти, как вдруг остановился.
   – Вы должны съездить в поселок, – задумчиво сказал он. – И увидеть ту женщину с корабля. У вас мало времени.
   Фольк улыбнулся. Грустно, едва заметно.
   – А что же будет с картиной?… Кто ее закончит?
   Во рту Марковича опять сверкнуло черное дупло. На сей раз его улыбка казалась виноватой.
   – Боюсь, она останется незавершенной. Самое главное вы уже нарисовали. Остальное закончим вместе. Только уже по-другому.

15

   На следующий день Фольк отправился в поселок. Он оставил мотоцикл на узкой, залитой солнцем улице; фасады домов, сбегавших вниз до самой кирпичной стены, окружавшей порт, белели так ослепительно, что пришлось зажмуриться. Он снял деньги со счета, потом зашел в скобяную лавку, где обычно заказывал краски, и оплатил последний заказ. Выйдя оттуда, не спеша прошелся до рыбацкой пристани, где постоял неподвижно, глядя на пришвартованные корабли и сохнущие у причала сети. Когда часы на здании мэрии за его спиной пробили двенадцать раз, он уселся под навесом ближайшего ресторанчика, откуда открывался великолепный вид на портовую гавань и синеющее за ней открытое море, чью поверхность слегка бередил левантийский ветерок, доносившийся откуда-то со стороны далекой белесой полосы Кабо-Мало. Он заказал пиво и сидел неподвижно лицом к морю, глядя на пустынный пирс, куда обычно причаливал туристический катер. Он думал об Иво Марковиче. О последних словах, которые Маркович произнес накануне перед уходом. Вы должны съездить в поселок. Увидеть женщину с корабля. У вас мало времени.
   Познакомиться с женщиной. Незаметно для себя самого Фольк улыбнулся. На его огромной фреске не оставалось места для новых женщин. Все на своих местах: изнасилованная мать с перепачканными кровью бедрами, испуганно толпящееся людское стадо под прицелами палачей, умирающая девушка-африканка, глядящая в глаза зрителю, и та, другая женщина на первом плане, чей рот раскрыт в беззвучном крике ужаса. И повсюду Ольвидо Феррара – в каждом уголке, в каждом мазке обширной панорамы, которую невозможно ни вообразить, ни создать без ее присутствия. Как тот вулкан, изображенный в красном, черном и буром тонах, который представлял собой вершину панорамы, точку, где сходятся все линии, все перспективы, вся сложные и безжалостные истории жизни и ее случайностей, управляемых строгими законами, беспощадными и точными, словно полет коварных стрел из колчана Аполлона; того Аполлона, что шествовал к Трое, ночи подобный, натягивая безжалостный лук – все то же смертельное пересечение прямых и извилистых линий. Послушный неизбежности Парок. Я понимаю, что ты ищешь, сказала как-то раз Ольвидо. Это было в Кувейте, только что оставленном иракскими войсками. Они прибыли сюда накануне вместе с механизированной североамериканской частью и находились на пятом этаже «Хилтона», где не было ни электричества, ни стекол в черных прямоугольниках окон. Они взяли первый попавшийся ключ на стойке портье в пустом холле, а по лестницам рекой текла вода из лопнувших труб. Войдя в номер, они сняли покрывало, засыпанное сажей, как и весь город после пожара на нефтехранилище, и, обессиленные, всю ночь спали глубоким сном, в котором их преследовали объятые пламенем цистерны и треск перестрелки.