— Что ж, Алатристе, твоя взяла…
   И не успел договорить — клинок кольнул его чуть пониже глаза. Малатеста застонал сквозь зубы, вскинул свободную руку к лицу по которому заструился тоненький ручеек крови. Не потеряв самообладания, тотчас почти вслепую сделал ответный выпад, едва не проткнув колет Алатристе. Капитан вынужден был отступить на три шага.
   — Отправляйся к дьяволу, — процедил итальянец. — Вместе с золотом.
   Продолжая угрожать капитану шпагой, он взлетел на фальшборт и спрыгнул вниз, растаяв во тьме, подобно тени. Алатристе, полосуя лезвием воздух, кинулся следом, но услышал только донесшийся из черной воды всплеск. И замер в оцепенении, почувствовав вдруг неодолимую усталость и тупо уставясь туда, где исчез итальянец.
   — Извини, Диего, малость замешкались, — услышал он за спиной знакомый голос.
   Рядом, тяжело дыша, стоял Себастьян Копонс — голова повязана платком, в руке — шпага, сплошь покрытая засохшей кровью. Алатристе все с тем же отсутствующим видом кивнул.
   — Потери большие?
   — Половина.
   — Иньиго?
   — Подкололи… Но ничего, не опасно. Капитан снова кивнул, не сводя глаз с мрачного черного пятна за бортом. За спиной слышались ликующие крики победителей и предсмертные стоны последних защитников «Никлаасбергена» — их добивали, не слушая мольбы о пощаде.
   Когда кровь унялась, мне стало легче, и силы мало-помалу начали возвращаться. Себастьян Копонс очень удачно перевязал рану, и с помощью Бартоло Типуна я добрался до трапа, ведущего на шканцы. Наши сбрасывали за борт убитых, предварительно очистив их карманы от всего мало-мальски ценного. Только и слышались зловещие всплески, и никому так и не довелось узнать, сколько же фламандцев и испанцев из экипажа «Никлаасбергена» погибли в ту ночь. Пятнадцать? Двадцать? Или больше? Прочие попрыгали в море во время боя и сейчас уже пошли ко дну или барахтались в темной воде, в пенной струе за кормой галеона, который северо-восточный ветер нес прямо на песчаные отмели.
   На окровавленной палубе вповалку лежали тела наших. Тем, кто штурмовал галеон с кормы, досталось крепче — Сангонера, Маскаруа, Кавалер-с-галер, мурсиец Шум-и-Гам, всклокоченные, с открытыми или плотно сжатыми ртами, замерли в тех самых позах, в которых застала их старуха-Парка. Гусман Рамирес упал за борт, а у лафета пушки, сердобольно прикрытый чьим-то колетом, кончался, негромко постанывая, Андресито-Пятьдесят-горячих: кишки из распоротого живота вывалились до колен. Энрикес-Левша, мулат Кампусано и Сарамаго-Португалец отделались ранами полегче. На палубе валялся еще один убитый, и я довольно долго всматривался в его черты, ибо и вообразить себе не мог, что подобная участь постигнет и счетовода. Глаза его были полуоткрыты, и, казалось, он до последней секунды следил за тем, чтобы все шло как должно и в соответствии с тем, за что платили ему его чиновничье жалованье. Лицо было еще бледней, чем обычно, губы под крысиными усиками недовольно кривились, как будто он досадовал, что лишен возможности составить официальный документ — как полагается, по всей форме, на бумаге, пером и чернилами. Смерть не придала значительности облику распростертого на палубе счетовода: он был, как и при жизни, тих и нелюдим. Кто-то рассказал мне, что вместе с людьми Копонса он вскарабкался на борт, с умилительной неловкостью путался в снастях, вслепую махал шпагой, владеть которой не научился, а вскоре, в первые же минуты боя, без стона и жалобы рухнул замертво, отдав жизнь за сокровища, не ему принадлежащие. За короля, которого лицезрел лишь однажды и то издали, который даже не знал, как его зовут, и при встрече, случись она, не сказал бы ему ни слова.
   Завидев меня, Алатристе приблизился, осторожно ощупал рану, потом положил мне руку на плечо. При свете фонаря я заметил на его лице отстраненно-рассеянное выражение: он еще не отошел от боя и с трудом возвращался к действительности.
   — Рад видеть тебя живым, — сказал он.
   Но я знал, что это неправда. Может, и обрадуется — но потом, когда сердце забьется в прежнем ритме и все станет на свои места: а сейчас это было не более чем слова. Думал он о Гвальтерио Малатесте и о том, куда ветер и течение вынесут галеон. Мельком глянул на трупы своих сподвижников и даже Ольямедилью удостоил лишь беглым взглядом. Ничто, казалось, не занимало его, не отвлекало от дела, из которого он вышел живым и которое еще не было окончено. Хуана-Славянина послал на подветренный борт следить, куда идет наш корабль, Хуана-Каюка отрядил проверить, не притаился ли где-нибудь уцелевший член экипажа, и еще раз напомнил, чтобы никто ни под каким предлогом не смел спускаться в трюм. Под страхом смерти, мрачно повторил он, и Каюк, поглядев на него пристально, кивнул в ответ. После чего, прихватив с собой Копонса, капитан сам полез вниз. Ни за что на свете не мог я пропустить такого, а потому последовал за ними, хоть рана давала себя знать. Впрочем, я старался не делать резких движений, чтобы не разбередить ее.
   Копонс нес фонарь и подобранный с палубы пистолет, Алатристе держал шпагу наголо. Никого не встретив, мы прошли несколько кают и кубриков — в самой большой на столе увидели десяток тарелок с нетронутой едой — и оказались перед трапом, ведшим вниз, во тьму. Вот дверь, заложенная массивным железным брусом, запертая на два висячих замка. Себастьян, передав мне фонарь, пошел за абордажным топором, и после нескольких ударов дверь подалась. Я посветил внутрь.
   — В лоб меня драть… — вырвалось у арагонца. Здесь лежало золото и серебро, из-за которых мы убивали и умирали на палубе. И было их в буквальном смысле — как грязи, до верхней переборки высились тщательно перевязанные штабеля и ящики. Брусками и слитками, блиставшими, точно в немыслимом золотом сне, был вымощен весь трюм. В далеких копях и рудниках Мексики и Перу тысячи индейцев-рабов под бичами надсмотрщиков отдавали здоровье и жизнь, чтобы добыть эти сокровища, предназначенные для того, чтобы заплатить долги империи, набрать и вооружить армии, продолжить войну едва ли не со всей Европой, а равно и для того, чтобы осесть в карманах банкиров, чиновников, бессовестной знати и самого короля. Золото отсвечивало в зрачках капитана Алатристе, искрилось в широко открытых глазах Себастьяна Копонса и приковывало к себе мой взгляд.
   — Дурни мы с тобой, Диего, — промолвил арагонец.
   Это была истина очевидная и неоспоримая И я увидел, как Алатристе медленно склонил голову, соглашаясь со словами товарища. Распоследние олухи и остолопы, если не знаем, как поставить все паруса, как повернуть корабль, чтобы шел не на мель, а в открытое море, в те воды, что омывают берега, населенные свободными людьми, не ведающими богов, не признающими королей.
   — Матерь божья… — раздалось позади.
   Мы обернулись. Галеон и Суарес-морячок стояли на ступеньках трапа и в ошеломлении смотрели на сокровища. У обоих в руках было оружие, а за спиной — мешки, набитые всем, что попалось под руку.
   — Что вы здесь делаете? — спросил капитан.
   Всякий, кто знал его, насторожился бы уже от одного лишь тона, каким задал он этот вопрос. Но, видно, эти двое капитана не знали.
   — Прогуливаемся, — нагло ответил Галеон. Алатристе провел двумя пальцами по усам. Глаза его застыли и потускнели, как кусочки слюды.
   — Я запретил спускаться в трюм.
   — Ну да, запретил. — Галеон прищелкнул языком, а потом плотоядная улыбка превратилась в жестокую гримасу, от которой перекосилось покрытое рубцами лицо. — И мы теперь даже понимаем, почему.
   Он не спускал вспыхнувшего алчным огнем взора с золота, наваленного в трюм на манер щебня. Потом переглянулся с Суаресом, и тот опустил мешок на ступеньку, заскреб в затылке, будто не веря своим глазам.
   — Сдается мне, куманек, — сказал ему Галеон, — что надо будет сообщить об этом ребятам. Грех упускать…
   Слова застряли у него в горле, когда Алатристе без околичностей всадил ему в грудь шпагу — причем с такой стремительностью, что Галеон еще растерянно смотрел на свою рану, а клинок уже был извлечен наружу. Не успев закрыть рот, он только вздохнул напоследок и рухнул вниз — прямо на капитана, а когда тот увернулся — покатился по ступеням, пока не замер прямо у бочонка с серебром. Увидев такое, Суарес в ужасе выругался и поднял было свою алебарду, но, похоже, передумал — повернулся и со всех ног бросился по трапу вверх, подвывая от ужаса. Вой этот оборвался, когда Себастьян Копонс догнал его, схватил за ногу, повалил, оседлал и, за волосы закинув ему голову, одним взмахом кинжала перерезал горло.
   Я смотрел на все это в оцепенении, застыв и не решаясь шевельнуться. Алатристе меж тем вытер лезвие о рукав убитого Галеона, чья кровь уже выпачкала штабель золотых слитков, и вдруг сделал нечто странное: сплюнул, будто в рот попала какая-то гадость. Плюнул, словно бы в самого себя, словно произнося безмолвное ругательство, и, встретившись с ним глазами, я затрепетал: капитан глядел, будто не узнавал, и на миг я испугался, что он ткнет шпагой меня.
   — Смотри за трапом, — сказал он Себастьяну.
   Присев на корточки возле распростертого тела Суареса и вытирая кинжал о рукав его куртки, Копонс кивнул. Алатристе прошел мимо, даже не взглянув на убитого моряка, поднялся на палубу. Я следовал за ним, чувствуя облегчение от того, что эта жуткая картина больше не маячит перед глазами. Наверху увидел, как Алатристе остановился и несколько раз глубоко вздохнул, словно возмещая нехватку воздуха в трюме В этот миг раздался крик Хуана-Ставянина и почти одновременно — заскрипел песок под килем галеона. Движение прекратилось, палуба накренилась набок, наши стали показывать на огоньки, мелькавшие на суше. «Никлаасберген» сел на мель у Сан-Хасинто.
   Мы подошли к борту Во тьме угадывались очертания баркасов, по берегу к самой оконечности косы двигалась цепочка огней, осветивших воду вокруг нашего корабля. Алатристе оглядел палубу.
   — Пошли, — сказал он Хуану-Каюку.
   Тот немного помедлил в нерешительности и с беспокойством спросил:
   — А Суарес и Галеон?.. Мне очень жаль, капитан, но я не смог их остановить… — Осекшись, он очень внимательно вгляделся в лицо моего хозяина, благо фонарь с кормы помогал различить его. — Уж извините. Как их не пустишь вниз?.. Не убивать же? — И снова помолчал. — А? — спросил он растерянно.
   Ответа не последовало. Алатристе продолжал оглядываться по сторонам.
   — Уходим с корабля! — крикнул он тем, кто копошился на палубе. — Помогите раненым.
   Каюк все всматривался в него и будто еще ждал ответа. Потом мрачно спросил:
   — Так что там с ними?
   — Не жди, не придут, — ответил капитан очень холодно и очень спокойно.
   И с этими словами наконец обернулся к Хуану, который открыл рот, но не произнес ни звука. Постоял так минутку и, отвернувшись, принялся поторапливать своих товарищей. Лодки и огоньки приблизились еще больше, а мы полезли по шторм-трапу на отмель, обнаженную отливом. Поддерживая Энрикеса-Левшу, у которого был сломан и кровоточил нос, а на руках имелись две приличных размеров колотых раны, ползли вниз Бартоло-Типун и мулат Кампусано с обвязанной на манер тюрбана головой. Хинесильо-Красавчик помогал ковыляющему Сарамаго — в бедре у того была дырка пяди в полторы длиной.
   — Чуть в евнухи не произвели, — жаловался Португалец.
   Последними появились Каюк, только что закрывший глаза своему куму Сангонере, и Хуан-Славянин. Андресито-Пятьдесят-горячих ни в чьей помощи уже не нуждался, ибо минуту назад отдал Богу душу. Из люка, ведущего в трюм, вынырнул Копонс и, ни на кого не глядя, прошел к трапу. А на борт влез человек, и я тотчас узнал в нем того рыжеусого, который давеча секретничал с Ольямедильей. Он был по-прежнему одет как охотник, обвешан оружием, а за ним поднялись еще несколько человек такого же примерно облика. С профессиональным любопытством оглядев палубу, заваленную телами, залитую кровью, рыжеусый окинул взором тело Ольямедильи и подошел к Алатристе.
   — Ну как? — поинтересовался он, кивнув на труп счетовода.
   — Как видите, — лаконично отозвался капитан. Рыжеусый посмотрел на него внимательно.
   — Чистая работа, — высказался он наконец.
   Алатристе промолчал. На борт продолжали подниматься очень хорошо вооруженные люди — кое у кого были аркебузы с зажженными фитилями.
   — Ну, кораблем теперь займусь я, — сказал рыжеусый. — Именем короля.
   Я видел, как хозяин мой кивнул, и следом за ним направился к борту, по которому уже полз вниз Себастьян Копонс. Алатристе обернулся ко мне все с тем же отсутствующим видом и протянул руку. Я оперся на нее, ощутив такой знакомый запах железа и кожи, перемешанный с запахом крови — крови тех, кого он убил сегодня. Он бережно поддерживал меня, покуда мы не спрыгнули на отмель, оказавшись в воде по щиколотку, а потом, когда побрели к берегу, — и по пояс, отчего стала зудеть моя рана. Выбрались наконец на твердую землю, присоединились к остальным. В темноте вырисовывались силуэты вооруженных людей, а также многочисленных мулов и телег, готовых перевезти содержимое «Никлаасбергена».
   — Побожусь, — сказал кто-то, — мы честно заработали свою поденную плату.
   И шутейные слова эти произвели действие нежданное и магическое — взломали лед молчаливого напряжения, сковывавший всех. Как всегда бывает после боя — я видел такое во Фландрии не раз и не два — люди заговорили: поначалу будто нехотя, отрывисто и кратко, перемежая фразы кряхтеньем и вздохами, а потом все живее и вольнее. Вот послышалась наконец и неизбежная похвальба, сопровождаемая смехом и божбой. Стали вспоминать перипетии боя, вызнавать, при каких обстоятельствах сложил голову тот или иной товарищ. О гибели счетовода Ольямедильи никто не сожалел: этот унылый субъект в черном приязни себе здесь не снискал, да и потом слишком сильно бросалось в глаза, что он — не этого поля ягода. Кто просил его лезть не в свое дело?
   — А где же Галеон? Вроде был живой…
   — Да, я видел его после боя…
   — И Суарес-морячок тоже не сошел на берег. Те, кто не знал причины, недоумевали, а кто знал — помалкивали. Прозвучало вполголоса несколько реплик, но тем дело и кончилось, ибо Суарес не успел обзавестись друзьями, а Галеона недолюбливали многие. Так что отсутствие обоих никого всерьез не опечалило.
   — Ну и пес с ними, нам больше достанется, — сказал кто-то, и слова эти были встречены грубым смехом.
   Наперед зная ответ, я спросил себя: а если бы я лежал на палубе, холодный и твердый, как вяленый тунец, неужели и меня удостоили бы подобного надгробного слова? Я видел поблизости безмолвный силуэт Хуана-Каюка и, хоть лица его различить не мог, знал — он смотрит на капитана Алатристе.
   Мы двинулись к ближайшей харчевне в рассуждении подкрепиться там и переночевать. Плутоватому хозяину стоило лишь глянуть на своих перевязанных, обвешанных оружием посетителей, чтобы склониться в поклоне и залебезить, как будто заведение его почтили своим присутствием испанские гранды. И вскоре затрещали в очаге дрова, чтобы просушить мокрую одежду, мигом появилось вино из Хереса и Санлукара вкупе с обильным угощением, коему все мы отдали дань, ибо хорошая резня разжигает поистине волчий аппетит. Мелькали кувшины и кубки, недолгий век был сужден жареному козленку — без церемоний расправились мы с ним, и вот наконец пришел черед выпить за упокой души павших, а следом — за блеск золотых монеток, выложенных перед каждым из нас на стол: незадолго до рассвета их принес и раздал рыжеусый, приведший с собою лекаря, который в числе прочих обработал и мою рану: почистил, стянул края двумя стежками, наложил мазь и свежую повязку. Мало-помалу под воздействием винных паров люди стали засыпать прямо за столом. Время от времени постанывали Левша и Португалец, да растянувшийся на циновке в углу Себастьян Копонс похрапывал так же безмятежно, как, бывало, делал он это в грязи фламандской траншеи.
   Я же заснуть не мог жгла и ныла рана — первая моя рана, однако я покривил бы душой, сказав, что она вселяла в меня неизведанную доселе и несказанную гордость. Ныне, по прошествии времени, когда прибавилось отметин у меня и на шкуре, и в душе, та, первая, стала едва заметной черточкой вдоль ребер, ничтожной по сравнению с полученной при Рокруа или прочерченной острием кинжала Анхелики де Алькесар, и все же иногда, проводя по шраму пальцем, ясно, будто дело было вчера, я вижу бой на палубе «Никлаасбергена» и кровь Галеона, обагряющую золото короля.
   Не изгладился из памяти моей и капитан Алатристе, каким видел я его в ту ночь, когда боль не давала мне уснуть: привалившись спиной к стене, он сидел на табурете поодаль от прочих, глядел, как сочится в окно сероватый свет зари, медленно и методично подносил к губам стакан, пока глаза его не сделались похожи на матовые стекляшки, а голова, повернутая ко мне в профиль и оттого особенно напоминающая орлиную, не склонилась на грудь; глубокий сон, похожий на смертное забытье, сковал его члены, отуманил сознание. Но я к тому времени прожил рядом с ним достаточно, чтобы понять: Диего Алатристе и во сне продолжал брести через холодное высокогорье своей жизни, безмолвно, одиноко, себялюбиво отстраняя от себя все, что не вмещается в мудрое безразличие, свойственное человеку, который знает, сколь ничтожно расстояние от бытия до небытия. И убивает исключительно ради того, чтобы выжить и поесть досыта. И покорно исполняет правила странной игры — древнего ритуала, — соблюдать которые люди, подобные моему хозяину, обречены от начала времен. Все прочее — ненависть, страсти, знамена — не имеют к этому ни малейшего отношения. Ах, насколько легче было бы, если бы вместо горестно-отчетливой ясности, сопровождавшей любое его деяние или мысль, был капитан Алатристе наделен такими бесценными дарами, как глупость, фанатизм или подлость. Ибо лишь им одним — глупцам, фанатикам или мерзавцам — дано счастье не страдать от угрызений совести.

Эпилог

   Гвардейский сержант, которому его желто-красный мундир придавал особенно внушительный вид, узнал меня, а потому поглядел со злобой. Да, это с ним — с этим вот тучным усачом — мы неделю назад обменялись у стен королевского дворца несколькими резкими словами, и потому, вероятно, он удивился, увидев меня в новом колете, тщательно причесанного и принаряженного что твой Нарцисс. Дон Франсиско протянул ему пропуск на прием, устраиваемый их королевскими величествами магистрату города Севильи по случаю прибытия «флота Индий». Вместе с нами входили и прочие приглашенные — богатые купцы с женами в брильянтах и мантильях, дворяне не первой степени знатности, заложившие, надо думать, последние пожитки, чтобы одеться как подобает, духовенство в сутанах и мантиях, старшины цехов и гильдий. Едва ли не все они пребывали в молчаливом и восхищенном оцепенении и на импозантных караульных гвардейцев — испанцев, бургундцев и немцев — поглядывали с опаской, словно ожидая, что вот-вот раздастся вопрос «А вы тут зачем? », и их тотчас выставят за ворота. Каждый знал, что августейшую чету увидит лишь на мгновение да и то издали, и все сведется к необходимости обнажить и склонить голову при проходе короля и королевы, однако возможность побывать в садах древнего арабского дворца, присутствовать на подобном действе, а назавтра рассказывать, как, разодевшись пышней испанского гранда, вращался ты в самом изысканном обществе, грела сердце любого простолюдина. И когда завтра же Четвертый Филипп попросит у отцов города одобрить новый налог или обложить неслыханной прежде податью только что прибывшее золото, давешний прием подсластит Севилье эту горькую пилюлю: как известно, больней всего ранят удары, задевающие кошелек, — и она проглотит ее, не поморщившись.
   — А вот и Гуадальмедина, — сказал Кеведо.
   Граф Альваро де ла Марка, занятый беседой с дамами, заметил нас издали, рассыпался в учтивейших извинениях и, с поразительной ловкостью лавируя в толпе, двинулся в нашу сторону, сияя самой лучезарной из своих улыбок.
   — Черт возьми, Алатристе. Как я рад!
   С обычной своей обходительностью он приветствовал дона Франсиско, похвалил мою обновку и дружески похлопал по спине капитана.
   — Да и не я один, — добавил он многозначительно.
   Он был по-всегдашнему элегантен — весь в бледно-голубом шелку, затканном серебром, с фазаньими перьями на шляпе — и на фоне этого вертопрашьего изящества особенно суров казался облик дона Франсиско в строгом черном одеянии с вышитым на плече крестом Сантьяго и еще скромнее — наряд моего хозяина, выдержанный в блёкло-бурых тонах: старый, но выштопанный и чистый колет, полотняные штаны, сапоги.. Впрочем, сверкали начищенные ножны шпаги, глянцевито лоснился ременный пояс, к коему была она пристегнута. Имелось, конечно, и кое-что новое: фетровая широкополая шляпа с красным пером на тулье, белоснежный и накрахмаленный валлонский воротник, который Алатристе носил на солдатский манер расстегнутым, и обошедшийся в десять эскудо кинжал, заменивший тот, что был сломан при встрече с Гвальтерио Малатестой, — отличный кинжал длиною почти в две пяди, с клеймами оружейника Хуана де Орты на лезвии.
   — Не хотел идти, — молвил дон Франсиско, указывая на Алатристе.
   — Догадываюсь, — отвечал Гуадальмедина. — Однако приказы не обсуждаются. — Он фамильярно подмигнул. — Тебе ли, старому рубаке, этого не знать?
   Капитан промолчал. Он держался скованно — озирался по сторонам, не знал, куда девать руки, и без нужды оправлял колет. Стоявший рядом Гуадальмедина кивал направо и налево, раскланивался со знакомыми, улыбкой приветствовал то супругу купца, то жену стряпчего, усиленно обмахивавшихся веерами и тем побарывавших застенчивость.
   — Скажу тебе, Диего, что пакет прибыл по назначению, чему все очень рады. — Граф засмеялся и понизил голос. — Впрочем, не все: одни — больше, другие — меньше… С герцогом Медина-Сидонией от огорчения случился приступ, и он чуть не сыграл в ящик А когда Оливарес вернется в Мадрид, твоему другу, личному королевскому секретарю Луису де Алькесару придется держать перед ним ответ и давать объяснения.
   Произнося все это, Гуадальмедина, как безупречный придворный кавалер, не переставал посмеиваться и отвешивать поклоны.
   — Зато граф-герцог на седьмом небе… Если бы Ришелье громом убило, и то он не обрадовался бы сильней… Потому и потребовал, чтобы ты непременно сегодня был здесь — желает приветствовать тебя, пусть хоть издали, когда будет обходить гостей вместе с их величествами. Личное приглашение от первого министра. Это ли не честь?
   — Наш капитан считает, что наивысшую честь ему оказали бы, предав все дело скорейшему забвению, — сказал дон Франсиско.
   — И он не так уж неправ! — воскликнул Гуадальмедина. — Порою милости сильных мира сего опасней, нежели их нерасположение… Так или иначе, Алатристе, счастье твое, что ты солдат, ибо царедворец из тебя, как из дерьма — пуля. Порой мне приходит в голову, что еще неизвестно, чье ремесло хуже…
   — Каждому — свое, — кратко ответствовал капитан.
   — Ну да ладно, речь не о том… Его величество вчера сам попросил Оливареса рассказать, как было дело. Я при этом присутствовал и могу засвидетельствовать, что министр нарисовал довольно живую картину. И хоть наш помазанник — не из тех, кто дает волю чувствам, но пусть меня вздернут на суку, как последнюю деревенщину, если в продолжение рассказа он не моргнул раз шесть или семь, а для него это означает высшую степень душевного волнения.
   — Любопытно, обретет ли сие волнение иное выражение, — промолвил практичный дон Франсиско.
   — Если вы имеете в виду денежное, то есть такие кругленькие штучки с орлом и решкой, то — едва ли. Наш государь в смысле скупердяйства заткнет за пояс самого Оливареса, у которого снегу зимой не выпросишь… И король, и его министр считают, что уже расплатились и, быть может, даже слишком щедро.
   — Так и есть, — заметил капитан.
   — Раз ты так считаешь, значит, так тому и быть. — Альваро де ла Марка пожал плечами. — Мы разожгли любопытство короля, напомнив, кому года два назад в театре пришли на выручку принц Уэльский и Бекингем… И его величеству угодно поглядеть на тебя… — Граф многозначительно помолчал. — Потому что позапрошлой ночью на берегу Трианы было слишком темно… — И снова замолчал, вглядываясь в бесстрастное лицо Алатристе. — Ты слышал, что я говорю?
   Мой хозяин оставил это без ответа, словно полагал: то, на что намекает Гуадальмедина, не имеет ни малейшего значения, а потому и вспоминать об этом не стоит. Нечего голову забивать всяким вздором. Через мгновение смысл этого безмолвного высказывания дошел до графа, и он, не сводя глаз с Алатристе, медленно качнул головой и слегка улыбнулся — понимающе и дружелюбно. Потом оглянулся и заметил меня.