Я сказала:
   — Подаришь в Севастополе. Я приеду к тебе весной в гости, хочешь?

2

   И я приехала к нему в гости.
   Не весной, как обещала, а в начале лета, раньше не вышло с отпуском.
   Алыча, конечно, давно отцвела. Зато вовсю цвели розы.
   Одна из особенностей Севастополя — он почти всегда в цветах. Парад цветов в феврале и марте начинает алыча. И вместе с нею миндаль. Затем черед цвести персикам, сливам и абрикосам. Медленно разгорается на глазах иудино дерево — фиолетовые огоньки вспыхивают не только на его ветках, но также и на стволе, такое уж это странное дерево. В мае город заполняет до краев дурманный, чуть приторный запах акации, а июнь — это месяц роз.
   Июнь. Розы. Нетерпеливое ожидание счастья.
   Да, грустно сейчас вспоминать об этом!..
   Я сижу на Приморском бульваре. Букет, нет, букетище роз у меня в руках. Мыкола стоит, опершись на парапет. На нем командирская фуражка, белый китель.
   Все же, по-моему, форма курсанта больше ему шла. Фланелевка подчеркивала широкую выпуклую грудь, а из треугольного выреза, как башня, поднималась загорелая, крепкая шея. Но это ничего, он нравится мне и такой — лейтенантом.
   — К чему же вы готовите себя, товарищ лейтенант? — шутливо говорю я, продолжая начатый разговор.
   — Ты, может, удивишься, Надечка. Я готовлю себя к предстоящим мне пятнадцати — двадцати минутам.
   — Минутам?!
   — Видишь ли, на одной из своих лекций наш преподаватель сказал: «Чтобы разоружить вражескую мину, тем более неизвестного образца, понадобится, допустим, пятнадцать — двадцать минут. Мало? Накинем еще полчаса. Но к этим решающим в вашей жизни минутам вы должны готовиться неустанно, упорно — всю жизнь».
   — Готовиться — иначе тренироваться?
   — Шире. Тренировать не только пальцы, всего себя. Главным образом волю. Ты мне говорила об этом в Москве.
   И снова делается тревожно за него.
   — А если повезет и не будет этих пятнадцати — двадцати решающих минут? Обстоятельства сложатся так.
   — Но это не значит, что мне повезет!
   — Ну, не повезет, пусть так. Что тогда?
   — Все равно жизнь не пройдет даром, — задумчиво после паузы говорит Мыкола. — Она будет целеустремленной, пройдет в подготовке к подвигу.
   Слово «подвиг» он произнес негромко, смущаясь…
   Солнце только что зашло. Море за спиной Мыколы стало разноцветным, оно в багровых, розовых, белых и бледно-желтых пятнах. Словно бы это лепестки роз, покачиваясь, неторопливо плывут по воде.
   А мы тут толкуем о минах, о каких-то решающих минутах! Можно ли при взгляде на этот безмятежно тихий вечерний рейд поверить в неизбежность войны? Представить себе, что вот-вот она ринется сюда из густеющей на западе фиолетово-зеленой дали и мгновенно избороздит воду взрывами снарядов, бомб, мин?..
   Я подавляю вздох. Конечно, жене вот этого молодого лейтенанта будет очень трудно. И все же я хочу ею быть.
   — Ты вздохнула, Надечка? Почему? — Мыкола заботливо наклоняется ко мне.
   Я смотрю на него снизу вверх. Блестящие глаза его медленно приближаются…
   Но нам помешали.
   Из-за клумбы с цветами вдруг появились лейтенанты, целой гурьбой, товарищи Мыколы, тоже выпускники. Они тесно обступили нашу скамейку:
   — Здравия желаем! Мыкола, что же ты? Познакомь.
   И потом наперебой:
   — Мыкола-то какой скрытный! Спрятался за клумбой! И представьте, доктор, о вашем приезде ни гугу! Мы бы, конечно, встретили вас музыкой, цветами, — а как же иначе? Москвичка! Молодой врач! И первый раз в Севастополе!
   Кто-то шутливо обещал этой ночью опустошить для меня клумбу с розами. Кто-то громогласно декламировал: «Доктор, доктор! Я прекрасно болен!» В общем, стало шумно, весело, бестолково.
   Я смеялась. А что мне было делать! Пусть товарищи Мыколы видят, какая я у него!
   Но он замолчал и насупился.
   Быстро стемнело. На деревьях загорелись разноцветные фонарики. Лейтенанты стремительно увлекли нас есть мороженое, а потом на танцплощадку.
   — О Мыкола! Ты не танцуешь? — разочарованно сказала я. — Я так люблю танцевать! Это очень легко — танцевать. Может, рискнешь? Я поведу.
   Лейтенанты засуетились:
   — Заменим, доктор, заменим! Как не выручить товарища в беде! Разрешите?
   Кто-то галантно подхватил меня, завертел. Но, кружась, я оглядывалась на Мыколу. Он остался у стены.
   Внимание мужчин всегда приятно и всегда волнует. Женщина бы меня поняла. Притом не надо забывать, что до недавнего времени я была дурнушкой. И ведь это лишь красавицы могут позволить себе быть величественно-спокойными и безмолвными. Что им! В случае чего, профиль вывезет. А таким, как я, о которых снисходительно говорят: «Живая», надо похлопотать, чтобы понравиться.
   Короче, товарищи Мыколы не отходили от меня ни на шаг. В перерывах между танцами мы перебрасывались шутками, как снежками. Местные девицы смотрели на меня так, словно бы я прилетела сюда на помеле.
   И сам Мыкола был мрачен.
   Дурень ты мой, дурень! И блеск в глазах, и быстрые шутки, и смех, и задорное постукивание каблучками — все ото предназначалось только ему, одному ему, угрюмому моему большому мальчику, который стоял, подпирая спиной стенку и стараясь казаться равнодушным, даже безучастным.
   — Я хочу к Мыколе! — сказала я после румбы очередному партнеру.
   Он подвел меня к нему.
   — Ну что ты такой, Мыкола? Мне очень весело.
   — Я вижу.
   — Товарищи лейтенанты! Почему вы не научите вашего друга танцевать? Девушек, что ли, не хватает в Севастополе?
   — О доктор! Вы не знаете Мыколу. Он сторонится девушек. Он их боится. Это пятно на всем нашем доблестном Черноморском флоте.
   — У-у, медведь!.. Товарищи, вы уронили его в моих глазах.
   И меня снова умчали танцевать.
   Вот и все, что было сказано, насколько я помню. Конечно, переход слишком резкий после того разговора, который мы вели до этого наедине. Теперь-то я понимаю. Но тогда, в пылу танцев…
   Даже я не догадывалась о том, какой он самолюбивый, по-детски обидчивый, легко ранимый.
   И все же Мыкола не должен был поступать так, как он поступил. Когда, запыхавшись, я подлетела к нему, он вдруг сказал, отводя глаза:
   — Извини, не смогу проводить до гостиницы. Товарищи проводят. Надо дежурного подсменить. Меня только что вызвали в часть.
   Поднялся шум. Кто-то из лейтенантов самоотверженно предложил подежурить вместо Мыколы.
   — Мыкола? — негромко сказала я.
   — Нет, сожалею, извини.
   И он ушел. Ей-богу, я чуть было не разревелась тут же на танцплощадке.
   Но потом рассердилась и взяла себя в руки.
   — Какие строгости у вас в Севастополе! — сказала я своим лейтенантам, улыбаясь. — Вызывают даже с танцев. Ну, что делать! Потанцуем?
   И я танцевала и смеялась еще час или полчаса, хотя мечтала лишь о том, чтобы уйти в тень и выплакаться там.

3

   Лейтенанты всем скопом проводили меня до гостиницы. Ночь была хорошая, теплая, звездная, и на улицах так пахло розами, что еще больше хотелось плакать.
   По пути лейтенанты чопорно занимали меня разговорами о Мыколе, о его успехах в учебе, а также о достижениях в спорте.
   На следующий день я до обеда не выходила из номера, ждала телефонного звонка. Мыкола не позвонил. После обеда я пошла в его часть и через дежурного передала ему записку. В ней было: «Мыкола! Это глупо. Если не придешь до 8 часов, сегодня же я уеду в Москву!»
   Он не пришел.
   В вагоне, стоя у окна, я жадно высматривала его — вдруг все-таки прибежит прощаться? Не прибежал!
   Соседи по купе попались неудачные. Три каких-то болтливых толстяка, не то из Цебельды, не то из Шемахи. Они усиленно пытались угощать вином и орехами на меду. Но по тогдашнему моему настроению впору было сажать меня на цепь. Один толстяк даже сказал с огорчением: «Такая молодая, интересная — и уже такая сердитая!» А другой прибавил: «Тебя твой муж любить не будет».
   Почти всю дорогу я простояла в коридоре у окна, прижавшись лбом к стеклу. Напишет или не напишет?..

4

   Он не написал. Вероятно, ждал, что я ему первая напишу.
   Ах, какие же мы все-таки транжиры в молодости, как разбрасываемся чувствами, своими и чужими, как беспечно расходуем время на ссоры, споры, обиды, нисколечко не жалея ни себя, ни других…
   Наконец я перестала ждать от него писем.
   Плохо было все, очень плохо, дальше некуда. Коса нашла на камень.
   …Нет, я напрасно осуждаю Мыколу. Я виновата во всем, одна я. Не надо было тогда танцевать. Нельзя было в тот вечер танцевать.
   Ведь то, что Мыкола сказал о себе, было несомненно лишь подготовкой к объяснению в любви. Он просто начал издалека — по своей привычке к обстоятельности. Как бы показывал мне жизнь, которая предстояла нам. Хотел предупредить: «Вот я какой, видишь? Неразговорчивый, угрюмый, замкнутый, с головой погруженный в свое любимое минно-торпедное дело. Возьмешь меня таким?»
   Сомневался ли он в моем ответе? Не знаю. Я видела его глаза, ощущала его дыхание на своем лице. Я потянулась к нему. Но…
   Наверное, я была слишком смущена в тот момент, взбудоражена, растеряна. Получилось неловко. Если бы лейтенанты догадались запоздать, и я была представлена им как будущая жена Мыколы… Если бы, наконец, сам Мыкола был посмелее… Но я опять его упрекаю…
   Боже мой, боже мой! Сколько лет только и делаю, что веду в уме этот бесконечный, мучительный разговор с Мыколой — осуждаю его, объясняю ему, оправдываюсь перед ним. Как бы репетирую нашу будущую встречу.
   Но ведь встречи не будет! Сегодня мне сказали об этом. А я как безумная по-прежнему хожу по кругу, продолжаю подбирать доказательства своей правоты или своей вины, не знаю. Словно бы мне еще предстоит встретиться с Мыколой…

5

   Не повезло, нет. Ужасно, как нам не повезло! Почему мы но встретились в Севастополе весной 1942 года? Мы же могли встретиться. Возможно, я проходила по коридору штольни, когда Мыкола лежал в медпункте. Нас разделяла всего лишь стена…
   Весной 1942 года я получила назначение в военный госпиталь, который размещался в Новороссийске.
   Ощущение было такое, что Мыкола где-то близко. Но лишь ощущение. Трезво рассуждая, он мог быть и на Балтике, и на Баренцевом море, а то и на Тихом океане.
   Вдруг, просматривая подшивку флотской газеты, я наткнулась на его фамилию. Оказалось, что теперь он младший флагманский минер ЧФ [2]и находится в Севастополе.
   Тотчас же я засобиралась в Севастополь. Удалось упросить начальство отправить меня туда с очередным караваном для сопровождения раненых, эвакуируемых из осажденного города.
   Всю дорогу от Новороссийска я думала о нашей нелепой ссоре.
   Некоторые люди, наверное, считают, что Мыкола грубоват. Но ведь это лишь защитная реакция. Он как бы надевает на себя кирасу. В ней, конечно, неудобно: ни повернуться, ни согнуться. Но зато он защищен.
   Отсюда и его молчаливость. О подобных ему говорят, что они отгораживаются молчанием, боясь, как бы невзначай им не сделали больно.
   С наступлением темноты, уже перед самым Севастополем, атаки на наш караван прекратились. Я вышла на палубу. Очень медленно и осторожно, двигаясь строго в затылок друг другу, — это, кажется, называется кильватерной колонной, — корабли пересекали внешний рейд.
   Бочком я протиснулась к борту между ящиками с боеприпасами и продовольствием для Севастополя. Палуба, не говоря уже о трюме, была так заставлена ими, что удивительно, как наш транспорт не перевернулся, увертываясь от авиационных бомб.
   У борта стоял какой-то моряк, не сводя глаз с воды. Она была очень густая на вид и черная, как только что залитый асфальт.
   — По узкой тропочке, однако, идем, — подал голос моряк. — Мин здесь фриц накидал — страшное дело!
   — С самолетов кидал?
   — Правильнее сказать, не кидал — осторожненько в воду спускал на парашютах. И продолжает спускать. Чуть ли не каждый день. Нашим минерам работы хватает.
   — А минеры каждый день пробивают проход?
   — Тралят, да.
   У меня ёкнуло сердце. Ведь Мыкола минер.
   Мы остановились у бона. Откуда-то выскочил катерок и быстро потащил в сторону сеть заграждения, будто отводя перед нами завесу у двери.
   Караван стал втягиваться в гавань.
   Темная, без огней, громада берега придвинулась. Вот он, Севастополь! Город-крепость, город — бессменный часовой, город-мученик, на протяжении столетия второй раз переживающий осаду.
   И где-то там, на берегу, Мыкола…
   Я провела в Севастополе немного, около суток, причем большую часть времени в штабе Севастопольского оборонительного района.
   Он размещался в штольне, которую вырубили до войны в крутом скалистом склоне. Вплотную к скале пристроили бункер с очень толстыми стенами и потолком.
   Очень душно и сыро было там, внутри. Как в подлодке, которая долго не всплывала на поверхность. (Прошлой осенью мне пришлось побывать в такой.) И сходство было еще в другом. Так же извивались вдоль стен магистрали парового отопления, вентиляции, водопровода и многочисленные кабели связи. Так же много было всяких приборов и механизмов. Так же впритык стояли столы и койки в каютах-кельях, расположенных по сторонам узкого коридора.
   В этой духоте и тесноте с непривычки разболелась голова, хотя вентиляторы вертелись как одержимые.
   — Ночью погрузите раненых на транспорт — и живенько из гавани, как пробка из бутылки! — сказали мне. — У нас не принято задерживаться.
   Перед уходом я все же улучила минуту: справилась у дежурного по штабу о минере Григоренко.
   Мне ответили, что старший лейтенант в командировке.
   — А где, нельзя ли узнать?
   — Нет.
   Но я была настойчива.
   — Значит, в город вернется не скоро?
   — Да как вам сказать, товарищ военврач… Он-то, в общем… так сказать, в окрестностях Севастополя. Может, стоило бы и подождать. Но ведь вы торопитесь, ночью уходите в Новороссийск.
   Что-то темнит этот дежурный! Как понимать: «В общем, неподалеку»? Где это неподалеку от осажденного Севастополя мог находиться Мыкола? Немцы взяли город в обхват, прижали его защитников спиной к морю. Только со стороны моря Севастополь еще открыт.
   Тогда мне не пришло в голову, что, выполняя особое задание командования, Мыкола находится именно в море, точнее — на дне его. Это дежурный и назвал командировкой, оберегая военную тайну.
   Я вышла из скалы и перевела дух.
   «Мыкола жив — это главное, — думала я, — Иначе мне сказали бы о его смерти, а не об этой странной командировке. А если уж по-военному говорить: был жив на сегодняшнее число, на такой-то час. Ну, не привередничай! — мысленно одернула я себя. — Во время войны и то хорошо».
   Я миновала Приморский бульвар. Веселые лейтенанты, помнится, шутливо называли его на иностранный лад: Примбуль. (Боже, как давно это было!)
   На месте той клумбы с розами торчал счетверенный пулемет, упершись дулами в небо. Памятник Затопленным Кораблям на скале напротив был поврежден — мне объясняли — одной из тех мин, которыми в ночь на 22 июня начали немцы войну на Черном море. А чуть подальше, там, где когда-то была танцплощадка, высились под камуфлированной сетью стволы зенитной батареи, и прислуга сидела наготове на маленьких, похожих на велосипедные, седлах.
   Я засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось здесь таким, каким было в мой первый приезд. И небо. Я вспомнила, что сейчас конец марта, в Севастополе должны цвести алыча и миндаль.
   В этом году они не успевали расцвесть. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало серой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы у меня было время, я бы навестила его и поклонилась ему. Это цветенье было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаваться отчаянию.
   Я уже подходила к госпиталю, когда начался очередной налет на город.
   Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась Вселенная.
   До госпиталя я не успела добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.
   Подобной бомбежки я не испытывала еще ни разу, хотя на фронте с начала войны. Небо затягивалось плотной пеленой. Немецкие бомбардировщики шли сомкнутым строем.
   Рядом мужчина в ватнике что-то бормотал торопливо. Я подумала: молится. Оказалось: считает самолеты.
   — Около пятисот прошлый раз насчитал, — сообщил он. — Сейчас, наверное, не меньше.
   Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…
   …Туча прошла над городом. Соседи мои стали выбираться из щели, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Всё серо и черно было вокруг. С разных сторон раздавались крики о помощи.
   До ужаса похоже на землетрясение, как мне описывал его Мыкола, но, конечно, это было во сто крат более разрушительно, бессмысленно. Улица мгновенно изменилась. На месте нескольких домов курились пожарища. Еще дальше, за крышами уцелевших домов, раскачивались, взметались и опадали огромные языки пламени.
   Но где же госпиталь? Я не узнала его — здание как-то перекосилось, край его обвалился.
   Когда подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.
   На земле билась и корчилась женщина в белом халате, с оторванными по колено ногами.
   Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье ее и халат сбились вверх. Еще не успев почувствовать боли, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и при этом просила:
   — Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!
   Я перевидала немало раненых, в том числе и женщин, но сейчас мучительно, до дрожи, поразило, как она натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже колен уже нет.
   — Наша это, наша! Санитарка! — громко объясняли мне суетившиеся подле нее женщины. — Вчера троих на себе вытащила, а тут сама…
   — Жгут! — скомандовала я, склоняясь над раненой. — Закручивайте жгут! Потуже!
   А та все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:
   — Ну бабоньки же…
   Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Я вспомнила тетю Пашу с маяка, которую спас во время землетрясения Мыкола. Но запрокинутое, без кровинки лицо было еще совсем молодое, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы было восемнадцать — девятнадцать.
   И потом уж до самой ночи, до конца погрузки, я не могла забыть ее, вернее, голос ее. Раненых — в перерывах между налетами — доставляли на пирс, я размещала их в надпалубных надстройках и в трюме. Снова и снова немцы обрушивали на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, грохотало, выло, трещало. А в ушах, заглушая шум бомбежки и артобстрела, звучал по-прежнему этот тихий, с просительными интонациями угасающий голос: «Бабоньки…»
   Даже сейчас, после известия о Мыколе, не могу без волнения вспомнить ту санитарку…
   Причал еще раз качнуло от взрыва, потом, к моему удивлению, внезапная тишина разлилась над Севастополем.
   Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:
   — Точно — двадцать четыре ноль-ноль. Фрицы отправились шляфен. За это время вам и надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.
   Я знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить своих мертвецов и эвакуировать морем раненых.
   Мы обязаны выскочить из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это наш единственный шанс. Немецкая авиация, подобно кошке у щели, сторожит выход из гавани. Когда станет светло, транспорт с ранеными должен быть уже вне досягаемости вражеских самолетов, которые базируются на ближайшие к Севастополю аэродромы…
   Да, такая неправдоподобная тишина разлита вокруг, что даже не верится. Только весной в лунную ночь бывает подобная тишина. Но ведь теперь как раз весна и луна. Тени от домов очень длинны, ямы и пожарища черны — пейзаж ущелья.
   Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как наш транспорт отваливает от причала.
   Чего бы я не дала, лишь бы не уезжать, дождаться возвращения Мыколы из его загадочной командировки в «окрестности Севастополя»!
   Но на войне каждый выполняет свой долг. Да и кто оставил бы меня здесь, даже если бы я знала, что Мыкола вернулся? Кто разрешил бы мне ходить за ним, когда на моих руках целый транспорт, битком набитый ранеными, эвакуируемыми в тыл?
   Опять выбежал вперед маленький катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая «ворота» перед нами. Справа по берегу чернеет громада Константиновского равелина. И вот уже в лунном свете заискрился внешний рейд.
   Стараюсь сосредоточиться на этом, чтобы не думать о Мыколе.
   Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади — корабли конвоя. Идем друг за другом, как по ниточке.
   Но сейчас в поведении команды чувствуется как-то больше уверенности, чем утром. Мой расторопный фельдшер, сбегав на мостик, уже разузнал, в чем дело. Оказывается, днем на рейде произведена специальная, внеочередная, расчистка фарватера, вытралены какие-то новые, особо опасные мины.
   Но я еще не знаю, что вытралили их благодаря Мыколе.
   Море под килем стало менее опасным. Но воздух опасен по-прежнему. Поэтому огни погашены, иллюминаторы задраены. Только над мостиком гигантским светляком во тьме висит картушка компаса под козырьком.
   Все, кто на палубе, предельно напряжены, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, не сводят глаз с неба.
   И все дальше, невозвратнее уплывает от меня берег. Я пристроилась у борта. Адски продувает, просто окоченела на сквозном ветру. Издали Севастополь выглядит как бесформенная груда камней. Лишь кое-где между камнями раскачиваются языки пламени и тлеют уголья. Времени у севастопольцев мало. За ночь, пожалуй, не всюду успеют потушить пожары.
   А через два — три часа в костер подбросят сучьев, и он опять запылает. Город-костер…
   Блестки на черной глади мерцают и переливаются. Трудно смотреть на море из-за этих блесток. Щемит глаза, забивает слезой. Я украдкой отираю их ладонью.
   Этого не хватало еще!
   Но как мне нужно было повидаться с Мыколой! И я знаю, что ему это тоже было нужно. Только со мной он мог поделиться своими мыслями и переживаниями, со мной одной!
   Тлеющих угольев во мраке уже не видно. Вокруг мерно вздымается и опадает искрящееся море. До Новороссийска так далеко, столько часов пути…

6

   При встрече опишу Мыколе, как холодно и страшно было мне в ту ночь, как нескончаемо долго тянулась она.
   Опять? Да опомнись ты! Он же умер, умер! А я по-прежнему думаю о нем как о живом…
   А, быть может, он все-таки жив? Мне кажется, я почувствовала бы, если бы он умер. Да, почти уверена, что почувствовала бы — на расстоянии. И ведь мертвым Мыколу не видел никто.
   Безумие? Пусть. Только бы давало мне силы жить.
   Конечно, о Мыколе нельзя писать как о мертвом. (Моя мама сказала бы: накликать смерть!) И к чему эта шумиха с «увековечением», о котором сегодня (или вчера?) толковал суетливый Володька? Ведь он уже написал один очерк о Мыколе. Ну, и хватит с него.
   Вскоре после моего возвращения в Новороссийск очерк был напечатан, и я прочла его, даже вырезала из газеты. Понятно, не из-за каких-то там литературных достоинств. Написан он, в общем, неважно, поверхностно.
   Но иначе и не могло быть. С чего бы Мыколе пускать этого Володьку в душу к себе? Вот почему гайки, предохранители, контакты еще получились кое-как, а сам Мыкола виден за ними едва-едва. Я-то ведь знаю Мыколу!
   Единственное, что удалось в очерке, это эпиграф. Он кстати. Перечитывая слова Макаренко о проблеме советского героизма, я снова вижу перед собой упрямое, юное, воодушевленное лицо курсанта, который приехал в Москву для участия в параде. И снова, после паузы, он с трогательным удивлением говорит: «Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!..»
   …Ничего, прошло! Немного закружилась голова — от монотонных мыслей. Никто в ординаторской, по-моему, и не заметил.
   Меня окликает озабоченная медсестра:
   — Надежда Викторовна! Новенький, Евтеев из пятой палаты, жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.
   — Ранение в голову?
   — Да. Сами посмотрите или Доре Гдальевне сказать? Вы бы, может, прилегли? Вторые сутки в госпитале.
   — Нет. Сама посмотрю. Иду.
   Вторые сутки! Да я просто ума не приложу, что делала бы сейчас, если бы не было столько работы в госпитале.

3. НА ПОРОГЕ СЕВАСТОПОЛЯ [3]

   Разве так проста и примитивна проблема советского героизма? Разве это такое легкое и логически прямое действие? Советская отвага, советская смелость — это вовсе не бесшабашное, бездушное, самовлюбленное действие. Это всегда служба советскому обществу, нашему революционному делу, нашему интернациональному имени. И поэтому всегда у нас рядом со смелостью стоит осторожность, осмотрительность, не простое, а страшно сложное, напряженное решение, волевое действие не безоблачного, а конфликтного типа.