— Да, она удивительная, — тихо сказала Биата. — Ее уже давно нет, тысячи лет назад она перестала существовать как звезда. Мы наблюдаем трагедию. Там, где была звезда, сейчас облако водорода. А изображение звезды летит в космос, во все его бесчисленные стороны, и будет лететь еще тысячи лет, пока свет ее не рассеется в космосе. Люди других миров будут ждать ее появления, как ждали мы, как… — Биата оборвала фразу, улыбнулась, приложила палец к губам. — Тс-с! Смотрите!
   К огню ковылял оранжевый краб. За ним другой. Вера вскочила, услышав шорох за спиной. Крабы остановились в метре от огня, их глаза-бусинки отражали отблески пламени. Так они и сидели, тараща глаза, пока мы ужинали.
   Костя схватил пальмовый лист и хотел было разогнать крабов. Биата и Вера попросили не трогать их. Общество крабов придавало нашему пиршеству еще более экзотическую окраску.
   — Я всегда дружил с крабами, — сказал Костя, отбрасывая в сторону пальмовый лист и принимаясь вибрирующим ножом срезать макушку у кокосовых орехов.
   Биата с Верой зашли в воду и стали угощать Тави и Протея.
   Тави в знак наивысшего одобрения пронзительно свистнул и сказал:
   — Вкусно! Мясо совсем не похоже на тунцовое, у него вкус одного моллюска с большой глубины. Только еще вкуснее.
   Протей заметил, что мясо потеряло сочность, но есть его можно, и попросил еще.
   Вера, вся перемазанная жиром и сажей, выпила сок из ореха и, вздохнув, сказала:
   — Я никогда ничего подобного не ела. Наш стандартно изысканный стол утратил первобытную прелесть. А сок! Чудо, а не сок! Надо собрать все орехи, посадить рощу на вашем острове, остальные — к нам. Мокимото простит мне за это все причиненные ему огорчения.
   Протей сказал:
   — Женщины любят все необыкновенное.
   Костя поднял кокосовый орех:
   — Я согласен с моим другом Протеем. Жаль, что ни он, ни Тави не могут поднять чаши и выпить вместе с нами за всех женщин вселенной, независимо от того, ходят ли они большую часть времени по земле или плавают в морях и океанах, за их талант любить все необыкновенное! Хотя… последнее и не в мою пользу.
   Мы пили из импровизированных чаш прохладный, чуть пощипывающий язык сок. Вера сказала Косте:
   — С твоими талантами я бы не выступала с такими публичными заявлениями.
   — Какие там таланты…
   — Их так много.
   — Например?
   — Ну, хотя бы твой дар готовить. Ни один робот, напичканный самой изысканной программой, не сможет состязаться с тобой. Если же в его решающем устройстве возникнет такая идея, то у него от непосильной задачи перегорят все сопротивления и конденсаторы.
   — И только?
   — Никого еще из живущих под солнцем и всеми звездами, включая Сверхновую, природа так безрассудно не награждала таким количеством талантов. Только сегодня, пользуясь одними верхними и нижними конечностями, ты взбирался на самые высокие пальмы, ел сырых улиток, стоял на голове, пел колыбельную на языке приматов моря. Ты знаешь даже язык китов и вот уже осушаешь второй орех.
   — И только?
   — Вы заметили, — спросила Вера, — как много он может выразить всего-навсего двумя невыразительными словами и особенно молчанием?
   — Это признак непомерного честолюбия, — сказала Биата. — Во времена докоммунистических формаций из таких сверхчеловеков созревали диктаторы!
   — Какое емкое слово — созревали! — Вера театрально подняла палец. — Смотрите, этот процесс уже завершается на наших глазах. Он заставил Тави и Протея поймать рыбу, нас — собрать топливо, даже доставку соли взвалил на плечи Ивана, а мне милостиво разрешил вращать куски мяса над огнем.
   — Типичный тиран эры неустроенного мира, — сказала Биата.
   Костя скалил зубы, лицо его, вымазанное жиром тунца, лоснилось.
   — Как мне теперь понятно изречение нашего старика: он говорит, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Все же я иду дальше в своих благодеяниях и открываю танцы! Всегда после пиршества устраивались танцы.
   Вера запела, прихлопывая в ладоши, мы подхватили странный, только что родившийся напев. Тави и Протей ответили ритмичным пощелкиванием, они тоже стали танцевать, стоя вертикально в воде.
   Волны плотно укатали песок. Он был влажен и слегка пружинил под ногами.
   Биата подала мне руку. На ее оранжевом лице светилась радость.
   Наши двойные тени заметались по песку, создавая невообразимую сумятицу.
   Усталые, мы бросились в лагуну.
   После купания мы с Костей поплыли на ракету — она застыла метрах в пятидесяти от берега, — а девушки остались в палатке.
   Палатка светилась, как гигантский цветок «факела Селены». Эти кактусы сажают в Мексике по краям дорог, они раскрывают лепестки только ночью, а с первыми проблесками зари сворачивают их.
   На крохотном экране видеофона мелькали отпечатки событий прошедших суток.
   Грузовая ракета вернулась с Луны.
   Новый рудник в Антарктиде.
   Применение иллюзорных красок в диагностике неврозов…
   График затухания Сверхновой стоял последним в телехронике.
   Костя включил гидрофон и разговаривал с дельфинами. К нам приплыли Хох и Бен: недалеко от острова они заметили Черного Джека и еще несколько касаток, охотившихся на кальмаров.
   Костя включил пеленгатор, и сразу же на нем появились импульсы передатчика Тави, проглоченного Джеком или кем-либо из его свиты.
   — Мы еще смогли бы его догнать, — сказал Костя, следя, как голубая искорка медленно по диагонали пересекает один из квадратиков градусной сетки пеленгатора. — Но мы этого не сделаем, Ив?
   — Пусть плывет.
   — Я знал, что ты скажешь именно так! Ох и влетит нам за это от Нильсена! Ему не терпится поскорее заточить Джека в океанариум и начать его перевоспитывать. Наш старик другого мнения. Вчера он сказал, что ничто в мире не убудет, если этот предводитель команчей останется на свободе. Ты не знаешь, кто эти команчи?
   — Не знаю.
   — Надо послать запрос.
   — Надо…
   Вера и Биата вышли из палатки.
   Гул прибоя заглушил их голоса, а они стояли к нам лицом, как черные статуи на светящемся фоне палатки. Мы смотрели на них, и удивительное ощущение охватывало сознание: Черный Джек, Оранжевая звезда, все события в мире отошли куда-то, забылись.
   Исчезло все, кроме бушующего океана и двух девушек на сверкающем песке.

Николай Коротеев
ПОТЕРЯННЫЙ СЛЕД
(Отрывок из повести)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   От студеной воды Тимоша очнулся, закашлялся, со стоном перевернулся на живот. Охнул от боли.
   — Живой! — весело воскликнул молодой голос.
   — Полсотни плетей такому парню — только пощекотать, — отозвался сипло другой. — Ему полторы сотни шомполов, так заговорил бы. Чтобы кости сквозь мясо засветились.
   Молодой солдат хмыкнул.
   — Пусть полежит, — приказал сиплый. — Сдается мне, шельма этот парень.
   Тимоша по голосам догадался, что молодой солдат сидел у него на шее, когда его пороли, а сиплый порол вместе с ефрейтором. Матерые гады, видать. Так отделали деда Фому, что тот визжал на всю округу. Потом за него принялись. Он не порадовал палачей криком, хоть все губы себе искусал от боли.
   Правда, на двадцать пятом, на тридцатом ли ударе он потерял сознание.
   И не помнил себя, пока водой не окатили.
   Ныло все тело, каждая мышца, даже самая маленькая, дрожала, словно просила пощады. Но Тимофей опять упрямо сжал зубы. Не было сил шевельнуться. Хотел открыть глаза — тоже не мог. Только тяжело дышал. В горле клокотала вода, но откашляться не мог. Такое усилие казалось невероятным.
   Пекло солнце, подсушивая и стягивая кожу на спине. Она саднила, зудела отчаянно.
   Где-то поодаль брезгливо кричал офицер с розовым и сытым лицом херувима.
   — Я вам покажу, что такое настоящая власть! Каждого десятого — расстреляю! Только пусть попробуют, дезертиры, не явиться! Ясно? Срок — неделя.
   Над площадью висели зной и безмолвие. Будто она была пуста, совсем пуста. Но Тимоша-то знал: на ней собраны все жители деревни, куда они с дедом пришли утром. Площадь окружает цепь солдат, держащих наперевес винтовки с примкнутыми штыками.
   — На колени, свиньи!
   Нет, капитан, прохаживавшийся перед толпой, не кричал. Он говорил негромко, сквозь зубы. Он не давал себе труда кричать.
   — Шапки долой! На колени!
   Тихий шелест, вздохи. Раскаркалось воронье, подравшееся, видно, из-за мест на церковных крестах.
   Наконец Тимоша с трудом разомкнул веки. Он увидел лужицы во вмятинах от лошадиных копыт, замшелый бок колоды, из которой пила скотина. Покосился налево, встретился взглядом с дедом Фомой.
   — Очухался, Тимоша?
   — Очухался…
   — Забыл я упредить тебя… — начал дед шепотком, с трудом шевеля разбитыми губами. — Вопить надо бы… Очень супротив порки помогает. Тебя порют, а ты вопи, что силы есть. А если не вопить, то вмиг сомлеешь, а то и совсем того…
   — Гадам на радость?
   — Порют когда, тут не до умствования… Молчишь, сожмешься в кулак — порка-то вдвойне больнее…
   — И без умствования тошно… — произнес Тимоша, облизывая запекшиеся губы. — А вы, дед Фома, туда же…
   — Истину говорю… Азарт у иродов является… И молчал ты перед этим сукиным сыном, капитаном, зря. Подозрение на себя навлек…
   — Подлости учишь…
   — Хитрости воинской! Слышал, опять тебя на допрос хотят.
   — Слышал…
   — Повинись. С испугу, мол, молчал. Язык, ваше благородие, не повиновался. Лихой вы, ваше благородие, вот и испугался.
   — А сапоги лизать, коль попросит?
   — Тьфу! Тоже герой нашелся! Давай говори, что к своим людям пришел. Тайные сведения передал.
   Во рту пересохло. Собравшись с силами, Тимоша дотянулся до лужицы, окунул в нее искусанные в кровь губы. Вода сначала обожгла раны. Потом боль притерпелась, словно облегчение наступило.
   — Не мудри, Тимошка! — шипел дед Фома.
   Тимоша прикрыл веки. Они дрожали, и от света нестерпимо резало глаза, словно в них накидали песку. И на зубах скрипел песок. Настоящий, пыльный, с площади.
   — Ладно… — ответил он деду Фоме.
   Ладно-то оно ладно, только не свихнулся ли дед после порки? «Как же это я на виду у всех виниться буду? Что скажут обо мне Ефим Медведев, Семен Крупяной, Василий Семенов? Струсил, скажут… А может, и нет? Сами стоят на коленях на площади перед капитаном. Оно, видно, дед прав…»
   Но тупое упрямство, злоба на капитана с холеной мордой, перепоясанного новенькой портупеей, желтой и скрипучей, перехватили горло. Однако Тимоша одернул себя.
   Это ты, брат, брось. Не в тебе, не в твоем характере загвоздка. Тебе дело поручили, а не характер показывать. Вот дело и делай. И сегодня тебе надо добраться до смолокурни деда Фомы и передать отцу, что в Еремеевке мужики готовы выступить. Только вот подмоги просят.
   — Идут… за тобой… — услышал Тимофей. — Повинись…
   Шаги слышались совсем рядом.
   Тимошу молча подхватили под мышки и поволокли.
   Не поднимая головы, он исподлобья глядел вперед. Сапоги волочивших его солдат поднимали пыль. Вот и знакомые ботинки, желтые краги на медных пряжках. А вот еще такие же. Откуда? Тимоша поднял взгляд и увидел тощего офицера с гибким хлыстом в левой руке. На конце хлыста — ременная петелька.
   Вид незнакомого предмета обеспокоил Тимошу. И форма на незнакомом офицере была не такая, как на капитане: длинный френч с большими накладными карманами, фуражка с широким козырьком и вздернутой впереди тульей.
   А за спиной офицера во френче — отец Евлампий!
   — Он, ваше благородие, он, Тимофей, Макарова сын. Моими молитвами воитель за веру, царя и отечество Федька Макаров возвращен под родимый кров. Без вести считался пропавшим, а вот объявился. Сапожничает. Одноногим вернулся и георгиевский кавалер. Жена — богомольная прихожанка.
   — Чего же он, щенок, молчал? Тимоша набрал полную грудь воздуха:
   — Оробел, ваше высокопревосходительство!
   Капитан рассмеялся раскатисто, на всю площадь. Сказал что-то на незнакомом языке офицеру во френче, и тот криво усмехнулся. Заржали и солдаты, державшие под мышки Тимошу.
   — Молчать! Хамы! Смирно!
   Солдаты выпустили Тимошу, он хлопнулся лицом в пыль, чуть приподнялся на руках.
   — Видите, отец Евлампий, где у этого народа ключ от языка. Стоит его как следует обработать — и рот открыт.
   Теперь рассмеялся отец Евлампий. Высокий и тощий, он сложил руки на торчащем животе, который мелко дергался. Потом, подойдя к капитану, отец Евлампий сказал негромко:
   — Отличный мастер его отец. Если сапожки вам понадобятся…
   — Уговорили, отец, уговорили… Скоро будем гостить в вашем селе — чтоб были. Ясно? Тебя, сволочь, спрашивают.
   — Будут, ваше высокопревосходительство…
   — Пшел!
   Тимоша с усилием поднялся, но стал твердо. Офицер во френче вскинул брови:
   — Ого!
   — Мартынов! — крикнул капитан. — Ты, гад, стой! Ну-ка, Мартынов, добавь, чтоб на карачках уходил.
   Ефрейтор плюнул в кулак, размахнулся, готовясь бить наотмашь. Тимоша чуть подался назад. Кулачище проскочил мимо. А сам Мартынов, развернувшись на каблуках, едва не угодил в лицо капитану.
   С дико вытаращенными глазами Мартынов грохнулся перед офицером на колени.
   Офицер во френче загоготал. Потом он положил длиннопалую руку на плечо белого от ярости капитана и, сделав неопределенный жест, мягко увлек его за собой. Но капитан обернулся:
   — Двадцать пять горячих Мартынову!
   Тимоша, которого шатало из стороны в сторону, насколько мог быстро постарался покинуть площадь. За ним, стеная и охая, бочком-бочком полз дед Фома.
   Подойдя к толпе, Тимоша наткнулся в первом ряду на широкогрудого, с сивой бородой кузнеца Медведева:
   — Ну, сердешный…
   — Будут, будут сапоги готовы в срок.
   — Вали, вали! Шляются тут… Дома им не сидится! — Медведев грубовато подтолкнул Тимошу. — Телега ваша во дворе волостного правления стоит, — добавил он тихо и понимающе подмигнул.
   — Спасибо, дяденька! — Тимоша попытался улыбнуться. — В срок…
   — Деду помоги.
   Тимоша направился к Фоме, но тот, войдя в толпу, резво поднялся на ноги:
   — Давай, Тимоша, бегом. Не приведи господи, передумает сукин сын капитан.
   Они торопливо пробрались сквозь смыкавшуюся за ними толпу, миновали солдат. Из последних сил пробежали по пустынной улице, распугивая хлопотливых кур и важных петухов.
   У волостного правления Тимоша хотел было отвязать вожжи от коновязи, но в глазах потемнело, и он ухватился за грядку телеги, чтобы не упасть.
   — Забирайся, — услышал он словно издалека донесшийся голос деда Фомы. — Забыл, старый, упредить тебя — вопить надо. Эх, молодость!
   Плохо соображая, Тимоша кое-как забрался в телегу, лег ничком на сенную подстилку. Вернулись боль, и злость, и обида.
   Дед Фома стоя размахивал кнутом и дико закричал на престарелую кобыленку. Потянув телегу, кобыленка с трудом перешла на рысь, мелкую, тряскую, и в брюхе у нее звонко ёкало. Только выехав за околицу, дед Фома, кряхтя, улегся рядом.
   — Понял теперь, почему вопить надо?
   «С дедом лучше не спорить, — подумал Тимоша. — Иначе он всю дорогу будет обучать, как под плетьми поудобнее устраиваться. Тоже, оказывается, уметь надо. Но лучше не учиться… Попить бы…»
   Продолжая разговор, дед Фома изредка толкал Тимошу в бок, спрашивая, слушает ли он. Тимоша отвечал, что, мол, да, а сам думал совсем о другом.
   Полгода прошло с тех пор, как распахнулась в их избе дверь и в клубах морозного духа вошел, тукая культяпкой по полу, отец.
   С появлением отца в их семье и вокруг произошло столько событий, сколько Тимоша не мог упомнить за все прожитое им время. Он невольно делил свою жизнь на две неравные половины.
   Куцый кусочек — «до возвращения отца», и бешеный водоворот событий — после.
   Столько понадобилось передумать, понять и пережить за эти месяцы…
   Уже на другой день по возвращении отец достал из чулана холщовый мешок. В нем хранились немудреные инструменты деревенского сапожника. Небольшая толстая палка с круглой металлической пяткой на одном конце и стальной лопаткой на другом — «ведьма», колодки, вар, дратва, жестяные коробочки с деревянными и железными гвоздями, фартук. Вынули из чулана отцовский столик и табуретку. Все сохранила мать, даже мешок с обрезками кожи, хорошей, довоенной, спиртовой. Такую достать теперь нечего было и думать.
   Запахло в избе моченой кожей, застучал бойко «пятачок» сапожного молотка.
   Дом словно преобразился. Будто светлее в нем стало. А может, и действительно светлее. Тимоша побелил печь, мать выскребла закоптившиеся стены, пол, стол и лавки. И не то чтобы отец придирался к непорядкам в запущенном доме. Он умел с улыбкой вспомнить, как светилась свежей известью печь, и Тимоша уже не знал покоя, пока не принимался с радостью за работу. Стоило побелить печь — стали особенно заметны потемневшие бревна стен, и мать принялась за уборку.
   — К пасхе, — говорила она, — и у нас в этом году будет настоящее светлое воскресенье.
   Она стала веселой и бойкой. Раньше, начав какое-либо дело, она вдруг задумывалась, все валилось из рук, и они, тяжелые, набрякшие, бессильно ложились на колени. Она могла сидеть так часами, уставившись в крестовину оконного переплета либо на узкий коптящий огонек жировика. И черный платок, надетый по-монашески, сливался с темнотой, притаившейся в углах, и был ясно виден лишь треугольник желтого, изможденного лица.
   Теперь мать помолодела. Платки стала носить светлые, яркие. Глаза ее блестели. Работа кипела, и руки будто не знали устали. Изменились ее походка и осанка. Пропала сутулость, тяжелая поступь. Уложенная кичкой коса чуть оттягивала назад голову, и порой Тимоше казалось, что мать выглядит такой гордой, какой была, наверное, только царица. Когда Тимоша впервые за долгое время услышал веселый, беззаботный смех матери, он поначалу решил, что в доме кто-то чужой, так необычен показался ее смех сам по себе.
   Но кое-что в доме представлялось Тимоше непонятным. Почему отец, так любящий мать, многое скрывает от нее? Вот хотя бы то, что Тимоша, приезжая на короткие побывки со смолокурни деда Фомы, не сидит дома. Отец поручает ему развозить по окрестным деревням готовый товар. Там он по секретным поручениям отца встречается с мужиками, которые не то что за сапоги, но и за набойки не смогли бы заплатить. Он передает им странные и таинственные сообщения о каком-то поступающем товаре, о готовности к определенному сроку сапог или просит подкинуть гвоздей.
   Сначала Тимоша не догадывался ни о чем. Только совсем недавно он понял, что речь идет об оружии, о патронах, порохе, капсюлях.
   В свои наезды домой из урмана Тимоша замечал, что деревни точно лихорадило. Побор шел за побором, мобилизация за мобилизацией. Временные требовали всё новых рекрутов — воевать с Москвой. Царские еще недоимки выбивались с таким свирепым рвением, будто каждый мешок зерна или картошки решал судьбу «автономной Сибири, без коммунистов».
   Теперь Тимоша вез на своей спине доказательство «любви к народу», «народной власти», как говорили о себе временные.
   Поглядит сейчас любой мужик на спины Тимоши и деда Фомы и без лишних слов поймет, что может ждать и его, если через несколько дней появятся каратели и в селе. Редко в какой семье нет парня призывного возраста или самого хозяина, который бы не удрал в урман, прослышав про набор на войну «с Москвой».
   — Тпру! — Дед Фома остановил повозку. — Вот этой тропкой прямо к смолокурне выйдешь. А я, стало быть, в деревню.
   Морщась от боли, Тимоша сполз с телеги. Рубашка прилипла к рубцам, к разодранной плетьми коже. Каждое движение стоило больших усилий. И голова кружилась.
   Тимоша сошел с дороги. Его окружили сумрачные ели. Пахло болотом. Он с трудом отыскал тропинку, о которой говорил дед Фома. По ней ходил, верно, он один и то не часто. Под низко распластавшимся лапником приходилось то и дело нагибаться. Иногда ветви задевали по спине. Тимоша замирал и по-гусачьи шипел от жгучей боли. От ходьбы под душным пологом ельника, от слабости, от ломоты в каждом суставе все тело покрылось липким холодным потом, который попадал в свежие рубцы на спине. Они саднили, чесались. Зуд стал нестерпимым.
   Пройдя версты три, Тимоша совершенно выбился из сил. Упал на траву. Очень хотелось заплакать, но он сжал зубы и только усиленно пошмыгал носом. Потом пошел дальше. Стало вроде бы легче.
   Солнце клонилось к западу. Надо было спешить. И так они задержались с дедом в Еремеевке. Не по своей воле. Но мог ли кто предполагать, что с ними приключится такое! Попали в самое пекло, когда солдаты сгоняли на площадь всех жителей Еремеевки. Уже по дороге на площадь Тимоша догнал кузнеца Медведева и передал, что к ним на помощь придут мужики из соседних деревень — проучить карателей. Выпороли же их под замах — чтоб не шлялись — вместе с родичами дезертиров.
   Тимоше казалось, что он бежит к смолокурне, а на самом деле он, поскуливая, чтобы превозмочь боль и слабость с трудом перебирался от одного дерева к другому.
   Наконец Тимоша увидел смолокурню: большой сарай и маленький домик между огромными кедрами. В двух окошках избенки слабо проступал желтый свет. Тимофей хотел крикнуть, да голоса не было. И силы оставили его. Он встал на четвереньки и пополз, а это оказалось труднее, чем идти.
   Добравшись до порога, Тимоша головой толкнул дверь, захрипел:
   — Отец…
   Сильные руки подхватили его.
   Тимоша потерял сознание, а очнулся па лавке в привычной глуховатой тишине деревянного дома. Он приподнял голову. В избушке горел ровным, чуть коптящим огоньком жировик. У стола сидели двое. Спиной к Тимоше — отец. Второй лысый, с маленьким живым лицом. Тень его затмевала половину избенки.
   Долго Тимоша не мог понять, кто это. Наконец вспомнил: жестянщик из города. Он ходил по деревням с деревянным ящиком на плече.
   — Люди доверчивы, Федор Терентьевич, — негромко говорил жестянщик. (Тимоша вспомнил, что его зовут Иваном Парамоновичем.) — Не всё они сразу понимают, не всё предвидеть могут, пока не испытают на своей шкуре. Сам посуди. Крепостного права Сибирь не знала. Власти помещичьей не нюхала. Земли гулящей — сколь хошь. Немного Советская власть могла здесь дать мужику. Не то что в России.
   — А власть?
   — Так надо узнать, что это такое, — усмехнулся Иван Парамонович. — А вот как закрутили эсеры все гайки, пошли самоуправствовать, сечь, стрелять да вешать… куда хуже, куда резвее, чем раньше, так все ясно и стало.
   — Еще бы…
   — Парень у тебя крепкий. Жаль его.
   Отец вздохнул.
   — Значит, вышел наш с тобой связной из строя. Так я сам по деревням пройдусь. На субботу, значит, сбор. А ночью и ударим.
   Иван Парамонович надел картуз и попрощался с отцом.
* * *
   В субботу, едва начало смеркаться, небольшой вооруженный отряд вышел из избенки и гуськом направился по тропинке к дороге, где их должны были ждать подводы и еще человек десять мужиков, приведенных на место встречи дедом Фомой.
   Двигались споро. Выйдя на дорогу, увидели в густых уже сумерках три подводы. Отец, Иван Парамонович вместе с Тимошей устроились на подводе, которая катилась впереди, а за нейипоодаль тронулись остальные. Хорошо смазанные колеса не скрипели, и лошади ступали по пыли проселка бесшумно.
   Иногда Тимофей оглядывался назад. При свете звезд он видел черные стены подступившего к самому проселку урмана, и на светлеющей дорожной пыли угадывались силуэты лошадей и дуги над их головами.
   Лежа на охапке сена, заботливо брошенной дедом Фомой, он прислушивался к негромким разговорам. Отец и Иван Парамонович расспрашивали деда о деревне, о том, где расположились солдаты, где живут офицеры, сколько всего войск в селе. Сначала Тимоша обиженно молчал, потом не выдержал:
   — Я же вам все рассказал!
   — А ты не кипятись, — сказал отец. Он был сосредоточен. — Мы не сомневаемся в твоих словах, а уточняем.
   В разговор вступил Никанор. Ему предстояло вести группу партизан на здание волостного правления, в котором разместились солдаты. Иван Парамонович с десятком мужиков из Тимошиной деревни нападут на дом купца Киселева. Там остановились офицеры. И волостное правление и дом Киселева имели по два выхода — парадный и черный, во двор. У парадных наверняка стоят часовые. У выходов во двор — вряд ли. Вряд ли каратели, упрятавшие в амбар неблагонадежных, ожидают нападения. Нигде еще не слышали о подобном.
   Выехали на поле. Стало светлей и теплее. Запахло прогретой солнцем землей, скошенным хлебом.
   Потом телега съехала в овраг и остановилась. Здесь было прохладнее и темнее, чем на дороге, запахло сыростью. Подождали, когда подъедут две другие повозки. Коноводы отвели лошадей в кустарник и надели им торбы с овсом.
   — Надо спешить, мужики, — сказал дед Фома. — Скоро луна взойдет.
   Макаров собрал вокруг себя отряд и последний раз объяснил задачу каждой группы. Он с четырьмя стариками оставался на высоком, левом берегу ручья, что протекал как раз за огородами Киселевского дома и волостного правления, стоящих рядом. Они будут уничтожать тех, кто попытается уйти в урман, в тайгу. Она начиналась сразу на левом берегу ручья. Застигнутые врасплох каратели, конечно, будут стараться прорваться туда.
   Затем Федор вручил деду Фоме и Тимоше по две «лимонки»:
   — Ваше дело вывести людей на назначенное место. Как снимут часовых, бросайте в парадные гранаты. Тогда мало кто решится бежать на площадь. Ясно?
   — А как же, вестимо.