Мы с бабушкой погуляли по церкви. Уважая мои безбожные чувства, она не крестилась на образа, как другие старухи, - кошмар! - даже молодые мужики... Но вот она поставила меня в очередь детей - мальчиков и девочек. Очередь шла к здоровенному веселому попу. Поп обмакивал кисточку в серебряный сосуд с водой, бил отрока или отроковицу по голове и бормотал что-то. Только он на меня замахнулся кисточкой, я расставил руки и боднул его стриженой головой в живот.
   - Антихрист тебя забери, - сказал поп незлобиво, а бабушка засмеялась, прикрыв рот уголком платка. Поп тоже вдруг развеселился, да и треснул следующего за мной мальчика по голове кисточкой так, что брызги полетели далеко в разные стороны. Я заслонился от этих брызг руками, но они на меня попали.
   - Обманщица, - сказал я бабушке. - Обещала, что не окрестишь.
   - Тебя и не окрестили. Это затем, чтобы тебя Бог хранил, - сказала она. - Богу-то все равно, крещеный ты или нет. Бог по делам людей судит, не по крестам. А крещение - оно во Исусе...
   Я шел домой, тащил на себе тоску. Я себе говорил, что если бы я не заставил себя пойти из Гавани к Смольному через весь город, то был бы последний дурак, - ни бабушки, ни тети Вали, ни Сережки маленького больше не повидал бы. К другой встрече с ними там, на небесах, я еще не был готов душой. Я и сейчас не готов - все чего-то боюсь. Насчет моей собственной жизни вопрос еще не стоял - тогда еще мне казалось, что я бессмертен. Может быть, это общее свойство живого. Но нет, настанет момент, и я очень четко, даже спокойно до ужаса осознаю, что жизнь моя кончилась. Это будет солнечным мартовским днем 1942 года на Тучковом мосту. И только одно у меня будет желание - еще немного, еще минутку посмотреть на солнечную красоту снега да на небо, блестящее, как шелк.
   Я шел домой, там меня поджидала горбушка. Весь свой хлеб я оставил на столе нетронутым, чтобы было зачем спешить домой. Я обжарю горбушку слегка на печурке, она даст упоительный запах, и закружится голова, и я усну сытый, и ноги мои будут гудеть и вздрагивать.
   На работе у нашей ямы тоже была печурка, сделанная мной. Теперь мы не столько работали, сколько сидели вокруг тепла, вели разговоры о делах на фронте, но всегда скатывались на воспоминания о еде, даже не так о еде, сколько о красоте продуктов, лежавших в магазинах на прилавках, и в бочках, и в кадушках, и в корытцах. На полках россыпью. На крючьях и на полу вдоль стен. В ящиках и в мешках...
   На Большом проспекте я остановился у Натальиного дома. Как-то стало мне нехорошо. Я забыл даже горбушку - так захотелось мне к ним. Таким вдруг обдало меня одиночеством - перепрыгнуть бы смертельную трясину, опоясывающую Ленинград, полететь бы к теплому морю, я ни разу у теплого моря не был - погреться бы там на звенящей гальке.
   Писатель Пе, если бы глянул на меня в тот момент, то потом написал бы в своем каком-нибудь ироническом рассказе, что юный балбес в полупальто с воротником из цигейки постоял у дома, где мог бы выпить стакан чая с сахаром, даже с пшеничной лепешкой, был бы умыт с мылом и обласкан, но, воспитанный суровой одинокой женщиной с неудавшейся женской судьбой и ее приятельницами, такими же амазонками поневоле, отказался от такой прекрасной возможности, поскольку женщин боялся, хотя и имел любопытство к ним и надеялся, что есть другая, высоконравственная порода женщин-подруг, можно сказать, гетер и валькирий, с которыми застенчивый герой может не опасаться насмешек, которые чувствуют тонко, понимают глубоко, мысли их возвышенны и грудь высока.
   Я все же заставил себя вспомнить горбушку. Я ее поджарю на печурке. Пойдет такой запах.
   А Писатель Пе - да что он понимает в валькириях! - он-то в это время был в Уфе, учился в школе, подлец, да еще имел наглость получать тройки.
   Завыли сирены воздушной тревоги. Редкие прохожие зашли в подворотню и как бы уснули, прислонясь к стене. Уже поздно было. Поздно и холодно. В небе возник привычный опадающий звук. Захлопали зенитки. Над домами взлетела зеленая ракета и зашуршала по мглистому небу, рассыпая искры в сторону Балтийского завода. И вскоре туда полетели фугасы.
   Память моя как лес. Многослойный лес, где каждое дерево, каждый цветок живет по своим часам. Где тропы, идущие рядом, выводят к различным ягодникам, где птицы поют вразнобой, но выпевается песня.
   Птицы - существа вздорные, они ломают форму леса своим полетом.
   Однажды такой вот зигзаг по воле винных паров и радостного вожделения ухи привел меня на знаменитую реку Дон.
   У реки, на степном шляху, отжала наш автобусик на обочину похоронная процессия. Шли пионеры, несли на подушке казачью фуражку с детской головы, на другой подушке несли пионерский галстук. Дети несли крышку гроба, обитую кумачом. Они же несли на полотенцах гроб с телом мальчика в белой рубашке и синей курточке, наверное, четвероклассника. За гробом сурово, с пониманием высоконравственной энергии их молчаливого движения, шли одноклассники, все в форме. За ними, чуть поотстав, шли взрослые: женщины в черных косынках, мужчины с черными повязками на рукавах. Мы вылезли из автобуса, сняли шапки.
   Догоняла процессию хромая старуха, может, прабабка, а может, просто старая-престарая женщина. У нее я спросил:
   - Бабушка, кто этот мальчик? Почему так торжественно?
   Старуха глянула на меня черным взглядом, сразу зачислив меня в дураки, - я это понял.
   - Казак, - сказала она и пошла так быстро, как позволяли ей больные ноги, и все же медленнее, чем требовало ее сердце, уставшее считать ушедших казаков.
   Я думаю обо всех от рождения предназначенных служению отечеству, в этом смысле я зачисляю и себя в казаки, но чаще других я вспоминаю все же моего старшего брата, который по своим талантам, уму и сердечной щедрости был предназначен для возвеличивания человека, для вечного его движения к самосовершенствованию.
   "Какова культура, такова и политура!" - это у Писателя Пе на стенке висит в кухне. Еще у него висит: "Эх, ма!" На тарелке. С тарелки легко смыть и положить свиную отбивную.
   Еще у него написано слово "НАВОЗ" на экране телевизора губной помадой. Он, когда насмотрится телевизора, - звереет. "Большой разлив беспробудной нравственности", - так он говорит. И матерится. Как будто орет в лесу. Я знаю, поорать в лесу сильно хочется после дивных интеллигентных художественных дебатов.
   - Врывается мужик на скотный двор в костюме из новой стопроцентной шерсти, в "саламандре", - Герой Соцтруда, - кричит: "Дайте вдохнуть чистого, я с собственного юбилея убег!.." А вот при коммунизме люди будут жить где хотят и есть что хотят. Я буду жить в Толедо. А есть буду волованы с телятиной... Невский весь испортили. Каждое лето прокладывают фановую трубу.
   Если Писатель Пе умрет, я умру тоже. Но я умру раньше, он изведет меня своим брюзжанием.
   - А помнишь ли ты, как звали ту немку, которая в нашего Пашу Сливуху втюрилась?
   - Эльзе. А почему ты спрашиваешь?
   - Хорошо, что ты помнишь, а я забывать стал. Ты правда помнишь? А эти негодяи не верят. Я написал рассказ, так одна свинья с лебяжьей шеей подходит и говорит ласково: "Не верю". Другая сволочь бородой трясет, тоже не верит. Я ему сказал, что он утюг - свинячье корыто. Он нервы распустил и за сердце хватается... Знаешь, Аврора своего Ардальона бросила - другой у нее. Любит она замуж ходить. Это поиски счастья или сексуальная расторможенность?
   Писатель Пе брюзжал, ворчал и матерился. Я даже подумывал: может, его под душ затолкать? Он, как помоет голову, становится умнее и спокойнее, даже интеллигентнее - ему мытая голова идет.
   Я на губе сидел. Комендант гарнизона, мой бывший командир взвода, посадил меня на сутки на губу, он часто меня сажал за расхристанный вид. А его ординарец, мой дружок Васька, забирал меня с гауптвахты якобы полы мыть. Я возлежал в комендантском кабинете на широкой лавке. Мы травили баланду о будущей нашей шикарной жизни и вкусно ели - Васька умел вкусную жратву добыть или сам готовил. Он даже пироги умел печь.
   Тут прибегает парень от шлагбаума, мы стояли в поселке под городом Альтштрелец, и говорит нам, утирая пот со лба, что какая-то немка рвется в расположение, - еще минутка и сломает шлагбаум.
   - Вы только послушайте ее! Сдохнете.
   Мы побежали - Васька дал мне ремень, их у него было штук шесть, и обмотки у него были.
   На въезде в поселок у шлагбаума стояла девушка, хорошенькая, насупленная и круглоглазая, похожая на совенка. Она сказала: "Гутен таг" и прочитала по слогам, глядя в бумажку:
   - Па-шу Пе-ре-ве-со-ва. Ферштейн? - и уставилась на меня в упор и закипятила по-немецки: "Дер хер дас в глас..." - ну, все в таком роде.
   Я ей галантно:
   - Мадемуазель.
   Она еще пуще кипит - даже ногой дрыгнула.
   - Их бин нихт мадемуазель, их бин фройлейн. - И снова глянула в бумажку. - Я Па-ши-на дев-ка. Ферштейн? - И снова уставилась в глаза сердито, но на этот раз Ваське. - Шпрехен зи дойч?
   - Ком битте нах комендатюр, - сказал Васька, побледнев. - Зер гут. Васька улыбнулся всеми веснушками, веснушек у него было много, отчего и кличку он получил - Заляпанный.
   Девушка пошла с нами бесстрашно, она все еще дулась на нас за нашу бестолковость, незнание немецкого языка и Перевесова Паши. А он, этот Перевесов, и есть наш Сливуха. Мы под следствием всем взводом, а тут приходит такая резвушка, рвется в расположение и заявляет: "Я Пашина девка". Тут не губой пахнет... Нам и без нее дисциплинарное подразделение высвечивается в перспективе... А Васька ей этаким страусом: "Зер гут. Битте шон..."
   Расквартировали бригаду под Альтштрелецем в поселке то ли подземного порохового завода, то ли подземных пороховых складов - ветка железной дороги уходит под землю в туннель, а там вода. И всюду разбросаны ящики с бездымным порохом. Но местность красивая. Обширный холм - можно сказать, гора, и лес на ней ухоженный, свежий. По камням козы скачут - козочки...
   В ротах пошло учение. Боевая подготовка. Строевая подготовка. Изучение материальной части: ППС - пистолет-пулемет Симонова, рожковый. Рожок-обойма заряжается тридцатью пятью унифицированными патронами, калибр 7,62.
   На боевую подготовку взводы ходят кто в лесок, кто в поле. Учимся воевать. Оказывается, всю дорогу мы воевали неправильно.
   Бегаем в атаку. На бегу начинаем играть в футбол - можно кружкой, можно пилоткой, предварительно набитой портянками и зашитой, - конечно, надо ее вывернуть. На строгий окрик командира взвода простодушно отвечаем вопросом:
   - А что?
   У молодых лейтенантов, прибывших к нам командирами, накапливаются амбиции большой карающей силы и дальнодействия.
   - Опять на гауптвахту?
   - Товарищ лейтенант, на гауптвахте процветает пьянство и позорная азартная игра в очко.
   - Товарищ лейтенант, именно там мы и портимся.
   Я сказал Писателю Пе:
   - Надо сбивать футбольную команду. В разведке нам петля.
   - Ротную? - спросил он.
   - Кому нужна ротная? Надо сбивать бригадную. Станем играть на первенство корпуса, армии и всей группы войск.
   Мысль была прекрасной. Командиры ее поддержали - благословили. Нашлись футболисты-разрядники, даже играющий тренер. Начались тренировки с целью отбора. В других бригадах, корпусах и приданных им подразделениях идея футбола прошла, как огонь по верхушкам деревьев. В футбол ринулись все, кто так и не научился застегивать верхнюю пуговицу гимнастерки. Но не всех отобрали. Нас с Писателем Пе взяли в команду запасными только как инициаторов движения. Играющий тренер сказал: "Начнете со ста приседаний, доведете до тысячи. Ясно?" Нам было ясно.
   Но нужны были бутсы. Много пар бутс.
   Нашлись сапожники - в армии все есть. А товар?
   Мы вспомнили о громадном количестве в Германии портфелей. В рейхе было чудовищное количество бумаг, чтобы эти бумаги перетаскивать с места на место, требовалось много портфелей. А теперь портфели валялись. В каждом городе был черный рынок, там мы их и наторговали. Но дальнейшее снабжение футбольных команд бутсами шло, конечно, централизованным образом.
   Обув футбольную команду, сапожники обули самих себя, но, поскольку ни один сапожник не любит застегивать верхнюю пуговицу, в роты им возвращаться не захотелось, и принялись они за пошив сапожек из плащ-палаток, которые так шли женщинам. Я думаю, эти плащ-палаточные сапожки и породили заросли женских сапог, произрастающие сейчас в странах с умеренным климатом.
   В корпусе мы выиграли легко. На нас снова смотрели как на героев.
   Мы выиграли в армии. Нам дали отдельный одноэтажный домик для жилья, каждому часы-штамповку и бочонок пива. Мы выпили пиво, повесили в нашем домике стрелковую мишень на стену и принялись попадать в десятку наградными часами. Штамповка - часы неуважаемые - это нас оскорбляло. Потом мы начали петь "Шумел камыш". Когда у нас уже начало получаться в ритме марша, к окну нашего домишки подошел начальник строевой части майор Рубцов. Послушал немного, даже подпел, как мне кажется, и скомандовал:
   - Встать! Ко мне через окно шагом марш. В одну шеренгу становись. Равняйсь. На-аправо! Бегом марш.
   Мы эти команды выполнили, как нам казалось, безукоризненно.
   Мы пахли пивом. Майор легко бежал рядом:
   Подбежали к озеру. Озер вокруг этого Альтштрелеца много. Может, немцы теперь их осушили, борясь за урожаи картофеля, а тогда было много. Остановились у кромки воды - бег на месте.
   - В озеро бегом марш! - скомандовал майор.
   Забежали. Стоим по горло в воде. Низкорослые пытаются плавать.
   Майор снова командует:
   - Отставить плавать. В воде на месте бегом марш!
   Хмель из нас быстро вышел. От пива хмель неупористый. Стали зубы стучать - озноб и кашель. Но самое отвратительное - это разочарование в людях. Негодяи, которые встречали нас криками ликования и аплодисментами, сейчас столпились на берегу озера и ржали - даже обезьяны не смеются над своими страдающими собратьями, а эти ржут.
   Команду не расформировали: всех футболистов послали обратно в роты, тренировки в свободное от занятий время - в бригаде появился офицер-физрук. Штангист! Он сделал пересмотр запасным игрокам. Нам с Писателем Пе он порекомендовал заняться индивидуальными видами спорта.
   - Если хотите, могу с вами заняться тяжелой атлетикой. Тренировка первая - приседания. Посадите товарища себе на плечи и присядьте с ним на плечах сто раз.
   К тому же футболисты теперь ходили с застегнутой верхней пуговицей.
   Вот тогда и случилось у нас ЧП.
   Лейтенант, новый командир нашего взвода, то ли от тоски молодой, то ли для налаживания с нами отношений, вместо боевой подготовки повел нас на охоту. На кабанов.
   - Вот, - сказал он, показывая на карте. - Кабаний заказник. Снарядите обоймы.
   Вместо гениального автомата ППШ нам выдали легкие пистолеты-пулеметы. Нам их уже один раз выдавали на фронте, но мы умудрились их быстренько потерять: кому это надо, если в ППС тридцать пять патронов в магазине, а у ППШ семьдесят один? Вес? А что такое вес супротив жизни?
   Но после войны вес стал играть роль. У меня, например, вокруг пояса синяки от ремня с дисками и гранатами не проходили. И на плече от автоматного ремня.
   Взвод у нас был небольшой - три машины. Шоферы на занятия в поле не ходили, у них свои игрушки - все промыть десять раз, и все десять раз смазать. Кто-то болел, кто-то был в наряде - пошло тринадцать человек.
   Весело шагали.
   Кабаний лес окружала светлая молодая поросль: кустарники, молодые березки, клены, ясень. Говорят, из ясеня наши предки делали луки, склеивали из трех полос. Красивое слово - ясень.
   Мелколесье взбиралось на скалистый холм. Кабаний лес, огороженный жердями, уходил в лощину, темный и мокрый.
   Мы расселись на изгороди, как тяжелые птицы. Земля была истоптана острыми копытами. Лес был угрюм, бестравен. Кто-то вспомнил, что на Руси кабанов называли вепрями. Кто-то вспомнил о невероятной ярости вепря. И страшенных клыках.
   - Вепрь любит сзади пороть.
   - Говорят, его шкуру автоматная пуля не берет.
   - Вепрь бьет клыком в мошонку. Вырывает с корнем. Раньше на вепря только кастраты ходили. Специальная была рота...
   Лейтенант горделиво усмехнулся. Спрыгнул с изгороди в кабаний лес.
   - И это разведчики, - сказал он. - Герои войны. Пойдем цепью.
   Но тут появилась лань.
   На светлую поляну в мелколесье выскочила. Вспрыгнула на моховой валун. Замерла как бы на пьедестале, вскинув маленькую голову с острыми рожками. И вся как золотая пружинка.
   Парни свалились с изгороди. Бросились к ней с ревом. Лань метнулась всем телом вправо, затем влево. Она играла. Не знала коза разведчиков. Пока она этак-то скакала, разведчики ее окружили. И тут началась баталия. Не могу вспомнить, кто начал стрельбу первым, - наверное, первого и не было. Я упал с жердей в траву, прикрыл голову автоматом.
   Кольцо вокруг косули сжималось.
   Парни палили друг в друга, они друг друга не видели - видели только козу. Лейтенант перемахнул изгородь, я увидел его уже в круге стрелков.
   Я видел, как убили Егора. Он выронил автомат, махнул рукой, словно отгонял слепня, и упал лицом вверх. Косуля перепрыгнула через него, белое пятно под ее хвостом мелькнуло в кустах, еще раз мелькнуло между камней она уходила к вершине холма. А он лежал вверх лицом. Я снова залез на изгородь.
   Я сидел на изгороди не шевелясь. Не дыша. Я так и сказал командиру бригады:
   - Я видел, как Егор упал, я сидел на изгороди, мне хорошо было видно - стреляли из леса.
   - Вы убили его, - сказал генерал. - Почему у всех у вас чистые автоматы?
   Я промолчал.
   - Вы прошли войну и не научились беречь друг друга.
   Это было несправедливо, хоть, в общем-то, правильно - мы умели, но мы сразу же разучились.
   Здесь мы встретились с неведомым нам доселе чувством - раньше никто из нас, кроме Егора, не охотился. Инстинкт позвал нас. А война разбудила в нас зверя. Мы были звери. Мы еще не пришли в себя. Мы все четыре года шли к этой охоте, к этой развязке. Косуля была как очищение...
   Память не укладывает события в последовательный рассказ.
   До этого у нас отобрали трофейные пистолеты, патроны, кинжалы. Патроны выдавали только для учебных стрельб. Но патронов у нас было навалом. Мы набили обоймы и взяли в карманы. У нас четыре ящика было зарыто в песок, обернутые плотной промасленной бумагой.
   Егор умер, улыбаясь. Наверно, он не понял, что умирает. Он видел косулю - лань, летящую через него.
   Он лежал, улыбался. А косуля даже не убежала. Она вымахнула на холм и смотрела на нас сверху, наклонив голову. Она, видимо, была непуганая и даже не поняла, что мы ее убивали.
   Молоденький лейтенант вдруг показал себя командиром. Он велел всем выбросить из рожков и карманов оставшиеся патроны подальше в болотце, почистить автоматы и припылить их, чтобы пыль забилась в стволы и затворы.
   - Стреляли из леса, - сказал он. - Если бы у нас были патроны, мы бы эту фашистскую сволочь взяли. Но с одной моей пукалкой в лес не попрешь. Он повертел своим пистолетом. - Черт возьми, расстрелял всю обойму...
   Этот цирк у него хорошо получился.
   На дознании мы говорили: "Выстрел был сделан из леса".
   Лейтенант осунулся, почернел, повзрослел. Мы сказали ему, стоя тогда над Егором: "Если поползут слухи, значит, вы поделились со своим близким другом".
   По тому, что лейтенант повзрослел вдруг, мы поняли, что он никому не открылся, не переложил камень со своей души на душу приятеля.
   Лейтенант долго выбирал место, откуда стреляли, выбрал нагромождение камней - красиво, но глупо - стрелку из этих камней убегать было бы некуда. На дознании у нас небольшие расхождения были, но направление мы показали одно - "может быть, не из камней, но определенно с той стороны".
   А Егор лежал, улыбался. Замечательный молодой мужик, мечтавший уехать на Север, чтобы стать там охотником-профессионалом. Он ушел от нас в леса счастливой охоты. Говорят, в тех лесах нет начальства. Говорят, олени и тигры возрождаются там сразу же после выстрела. Сам - пять.
   Каждый день нас, то того, то другого, вытаскивали на дознание. Мы были злые, как макаки. Тут и явилась немецкая барышня с круглыми глазками, круглым личиком и заявила у шлагбаума: "Мне Пашу Перевесова. Я его девка".
   Паша Сливуха как раз был у подполковника из юротдела армии.
   В комендатуре она скромненько села на скамейку, что-то сказала скорострельное и уставилась на свои руки, сцепленные на коленях, - мол, я готова ждать до вечера.
   Внизу, в прихожей, Старая немка заиграла на фортепьяно что-то очень грустное.
   Васька предложил немецкой фройлейн пирогов. А я пошел вниз - дознание велось здесь же, в комендатуре, - чтобы предупредить Пашу, когда он освободится, о посетительнице. Я передал часовому, чтобы Паша, прежде чем уйти в роту, поднялся к Ваське.
   Старая немка играла. На верхней крышке фортепьяно стоял котелок с борщом или кашей - комендантский взвод ее кормил.
   Фортепьяно входило в обстановку этого дома, стояло в гостиной. Солдаты вынесли его в прихожую, чтобы в меблировке комендатуры не прочитывалось двусмысленности.
   А Старая немка появилась в комендатуре так: пришли как-то Шаляпин и Егор навестить нашего бывшего командира взвода и Ваську. Увидел Шаляпин пианино, принялся бить по клавишам одним пальцем. Очень громко. И еще подпевал. А Егору было хоть бы что, он волчьего воя не боялся и медвежьего рева. Они с Шаляпиным были друзья.
   Упивался Шаляпин звуками. Вот тогда и появилась Старая немка - еще шлагбаума не было. Вошла возмущенная. Но, увидев Шаляпина, смягчилась. В выражении его лица разглядела она выражение счастья.
   Она подошла и, став с Шаляпиным рядом, одной рукой сыграла быстрый пассаж. Шаляпин шмыгнул носом. Выражение счастья на его лице стало радостным. Немка потом сама об этом рассказывала. Она сыграла ему простенькую музыкальную тему и, взяв его руку, нажала его пальцами на клавиши. Шаляпин понял. Согласно кивнул. Но повторить тему не смог. Даже нажимая на те клавиши, на какие надо, он извлекал не дух божественный, но богомерзкий. Немка костяшкой согнутого пальца постучала по деке инструмента и велела Шаляпину повторить. Он опять все наврал. Она огорчилась, но, видать, была умна и опытна. Попросила Шаляпина повторить то, что он сам отстукал. Он не понял и угрюмо покраснел.
   Егор объяснил немке:
   - Елефант. Фусс. Оор.
   А вокруг них уже стояла толпа.
   Все хотели, чтобы Шаляпин прорезался, чтобы явил чудо.
   Немка спросила, есть ли в комендатуре переводчики.
   Переводчиков было три. Два пожилых немца и медсестра из нашего медсанбата. В тот день была медсестра. Она объяснила Шаляпину, что от него требуется.
   Он бросился было стучать по фортепьяно, но немка остановила его. Снова отстучала на деке несложный ритм. Шаляпин повторил несуразно. И чудо было явлено - свою несуразицу он повторял почти точно.
   Все, кто был в прихожей, завопили. Шаляпин ничего не понял и в адрес приятелей кое-что высказал с учетом присутствия медсестры.
   А немка сказала медсестре, что могла бы заниматься с герром Шаляпиным и надеется, что можно найти ключ к его недугу.
   Егор от такой перспективы для своего друга прослезился.
   - Фрау, вы ангел, - сказал он. А дружку своему велел: - Шаляпин, дай звук. Покажи тете, на что ты способен.
   Шаляпин дал. Немка в испуге зажала уши. Лицо ее скривилось.
   - Шальяпин, - произнесла она и засмеялась. - Фиодор Иванич...
   Она приходила аккуратно после обеда, когда наши воинские занятия кончались, и занималась с Шаляпиным.
   Комендантский взвод предпочитал на это время выходить на природу. Только Егор выдерживал. Почти все занятия он просиживал рядом с фортепьяно - стругал тросточку.
   О смерти Егора Старая немка узнала в тот же день. Она пришла в черном, села за фортепьяно и долго играла грустные и торжественные мелодии. На стуле, где обычно сиживал Егор, сидел Шаляпин, сжимал в руках Егорову тросточку, Егор ставил ее за пианино.
   После она часто играла и подолгу: Баха, Рахманинова и Шопена. Позанимается с Шаляпиным и сидит играет. И Шаляпин сидит, плачет сердцем. Такого друга, как Егор, у него не было. Егор его как бы очистил от сознания того, что он был в плену.
   Солдаты приносили Старой немке еду, и она не видела в том унижения.
   Даже когда мы взяли ее в агитбригаду пианисткой, она приходила в комендантский взвод, где, как она говорила, ей впервые открылся русский человек.
   Проходя мимо, я поклонился ей, мы старались быть с ней замечательно вежливыми, и пошел искать чертова Пашку Сливуху.
   Искать его уже было не нужно. Мрачный, он шел мне навстречу.
   Когда мы поднялись с ним в комнату коменданта, немецкая барышня сидела в той же позе. Перед ней стояли нетронутые пироги.
   - Ну дура. Не прикасается, - сказал Васька и заорал: - Нихт гифт.
   - Сам дурак, - сказал я. - Она думает, что ты своими пирогами склоняешь ее к постели.
   Паша от моей реплики покраснел. Барышня встала рядом с ним, взяла его за руку и покраснела тоже.
   Потом они сели. Паша подвинул ей пироги. Барышня стрельнула глазами на Ваську и, как верительную грамоту, взяла пирог.
   - Ненормальная, - сказал Васька. - Сова пучеглазая. Как ее зовут? спросил он у Паши.
   Паша сказал тихо:
   - Эльзе.
   Барышня улыбнулась фарфоровой улыбкой и высокородно поклонилась. Она учтиво жевала пирог, аккуратно глотала. Ее тонкую шею сжимали спазмы. Она была очень голодна.
   - Ульхен, - сказал Васька.
   Барышня поперхнулась.
   Ульхен - мы потом ее только так и называли.
   Старая немка все еще играла на фортепьяно грустно-торжественные мелодии. Ульхен вытерла рот и руки носовым платочком, достала свою бумажку и прочитала: