Вмешались в это дело и «ведущие экономисты» Аэрофлота в Москве, обиженные тем, что составление учебника по экономике гражданской авиации СССР поручено не им, а мне. Отношения с ними, дружественные в начале тридцатых годов, резко ухудшились после издания моей книги о воздушном транспорте стран капитализма и стали почти враждебными после того, как Иоффе поручил мне написать книгу об экономике гражданской авиации СССР. Они со своей стороны воздействовали на новое начальство Аэрофлота в Москве.
   По мере того, как моя работа приближалась к концу, я все более и более склонялся к мысли, что после окончания этой книги и получения степени доктора экономических наук по экономике авиации, для меня будет лучше всего и безопаснее всего уйти из ГВФ и прекратить дальнейшую научно-исследовательскую работу по экономике авиации. В обстановке вражды со стороны подкаминеров и ростиковых в ленинградском институте и «ведущих экономистов» Аэрофлота в Москве, я мог каждую минуту стать жертвой доноса и клеветы. Доносов и арестов в те годы массового террора и показательных судебных процессов было хоть отбавляй. Арест и тайный суд над моим братом Юрием были достаточно ярким предзнаменованием моей возможной судьбы.
   Мне незачем было оставаться в гражданской авиации. Ведь я по призванию историк, с 1936 года работал на историческом факультете Ленинградского Университета и близилась защита моей диссертации на степень доктора исторических наук. Я защитил ее в декабре 1940 года, но не успел закончить и защитить свою докторскую диссертацию по экономике авиации: в марте 1941 года Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота был спешно реорганизован во Вторую военно-воздушную академию специальных служб (маленькое доказательство, что «верхи» в СССР предвидели войну с Германией) и стал военным учебным заведением. Инженерно-экономический факультет был закрыт, и мне в новой военно-воздушной академии было нечего делать. Я подал заявление об увольнении из института и перешел полностью на работу в Ленинградский Университет.
   С экономистами ГВФ в Москве сложилось гораздо хуже. О судьбе их я узнал лишь в 1946 году, когда после окончания войны я впервые приехал в Москву. Перед эвакуацией, точнее, бегством ответственных партийных и советских работников из Москвы 15-17 октября 1941 года, оба «ведущих экономиста» были арестованы по обвинению «в умысле сдать Москву Гитлеру» и получили сроки в концлагерях. С одним из них я встретился уже в пятидесятые годы, когда он был реабилитирован в период оттепели, после смерти Сталина. Другого мне увидеть не пришлось: он был застрелен без предупреждения лагерной охраной за то, что отошел больше пяти шагов в сторону от дороги, по которой заключенные возвращались с места работы в лагерь.

 
М. Горький и судьба моей книги «Возникновение мировой войны»

 
   Когда в конце августа 1931 года я сдал в издательство Соцэгиз свою книгу «Возникновение мировой войны», началась настоящая борьба за ее напечатание. Длилась она четыре года. Первые ее итоги были поистине плачевны. Соцэгиз при первом удобном поводе (а точнее — без всякого повода) разорвал со мной договор и не собирался восстанавливать его просто потому, что московские историки, специалисты по истории международных отношений и Первой мировой войне, хотели зарезать издание моей книги.
   В этой безотрадной обстановке мой брат Юрий посоветовал мне обратиться за помощью к А.М.Горькому, предлагая в этом свое содействие. Юрий был литературным сотрудником журнала «Наши достижения», который редактировал А.М.Горький, и напечатал в журнале несколько очерков, сговариваясь о теме каждого очерка с редакцией.
   Журнал «Наши достижения», созданный А.М.Горьким, имел целью показать и советским гражданам и заграничным поклонникам Октября все новое и полезное, что принесла Советская власть народам СССР. А.М. собрал в качестве сотрудников этого журнала многих «идеалистов-романтиков» двадцатых годов вплоть до К.Г.Паустовского.
   Пользуюсь случаем еще раз напомнить здесь, что иллюзии населения, взлелеянные пропагандой большевиков, тогда еще не развеялись. Основная масса молодежи слепо верила в коммунизм, пролетарский интернационализм и братство трудящихся всего мира, в строительство социализма и в пятилетку. Только принудительная коллективизация крестьян, бывшая «головокружением» Сталина от его успехов в борьбе с оппозицией, нанесла первый удар этим иллюзиям молодежи, особенно крестьянской.
   С другой стороны стало ясно — и прежде всего журналистам, критикам, писателям, — что нельзя изображать или критиковать советскую действительность так, как писали и критиковали в 20-е годы, сейчас, после установления единодержавия Сталина и его письма в журнал «Пролетарская революция» о троцкистских контрабандистах и двурушниках. Со страниц центральных газет — «Правды», «Известий», «Труда» — исчезли ставите широко известными имена советских фельетонистов Л.Сосновского, А.Зорича и др. Лишь имена М.Кольцова и Д.Заславского еще мелькали на страницах московских центральных газет, и то только потому, что эти авторы перешли от внутриполитических тем на темы внешней политики. В частности и фельетоны и очерки Юрия сначала перестали печататься в «Правде», затем в «Известиях» и, наконец, в «Труде». Тогда он и начал сотрудничать в журнале «Наши достижения». А.М.Горький знал и одобрял его очерки, и секретари Горького дружески относились к брату.
   Словом, в феврале 1932 г. после выяснившегося краха с изданием моей книги в Соцэгизе и наглого надувательства со стороны исторической редакции, Юрий, уезжая на несколько дней в Москву, вызвался мне прозондировать у секретарей А.М.Горького, могу ли я обратиться к Горькому с просьбой о содействиии изданию моей книги.
   Ничего чрезвычайного и необычного в моей просьбе к А.М.Горькому не было. В 20-е годы любой ученый или литератор мог обратиться к нему с такой просьбой, и Горький шел в ЦК, к Ленину, в издательство; мало кто из литераторов и ученых получал отказ после ходатайства А.М.Горького.
   Секретари Горького читали мое «Сараевское убийство» и охотно согласились помочь его автору: «Пусть ваш брат напишет короткое письмо к Алексею Максимовичу, указав на научное и общественное значение своей книги о войне, приложит к письму справку о своих мытарствах и переговорах в Соцэгизе и привезет свою рукопись к нам в Москву, а мы уже передадим все эти материалы Горькому».
   Так мы с Юрием и сделали. Я написал письмо Алексею Максимовичу, составил справку о переговорах с Соцэгизом, взял рукопись книги и экземпляр «Сараевского убийства» и в марте 1932 г. отправил в Москву. Горький жил в особняке Рябушинского, вблизи Никитских ворот. Дежурный секретарь, увидев меня, воскликнул: «Вы же брат Юрия Павловича Полетики!» Он взял у меня все материалы, которые я привез, и сказал: «Не беспокойтесь, мы передадим все это с нашей рекомендацией Алексею Максимовичу. Он знает вашего брата и, возможно, заинтересуется вашим делом. Ждите ответа».
   Спустя два месяца я получил письмо от А.М.Горького:

 
   Н.П.Полетике
   Уважаемый профессор!
   Я просил Л.П.Томского обратить внимание на вашу работу «Ответственность за мировую войну». Требуется, чтобы вы прислали рукопись в ОГИЗ.
   26 мая 1932 г.

 
   А. Пешков

 
   Эти три-четыре строчки, по сути дела, спасали судьбу зарезанной и, казалось, похороненной навсегда книги! Уже через неделю я получил письмо с уведомлением о том, что мой договор с издательством восстановлен.
   Как отнесся к моей просьбе А.М. Горький и почему он решил помочь мне в издании моей книги, я узнал лишь несколько лет спустя, уже после его смерти. В 1937 или 1938 г. исторический факультет Ленинградского Университета, где я уже работал, пригласил на защиту одной докторской диссертации двух московских профессоров, докторов исторических наук, в качестве оппонентов,
   После защиты я зашел пообедать в Ленинградский дом ученых. Здесь в большой столовой я встретил обоих оппонентов и ученого секретаря истфака М.А.Гуковского, специалиста по истории Возрождения. Я кончил обед и расплачивался, когда Матвей Александрович подошел к моему столику. «Идемте к нам, Николай Павлович, московские историки хотят познакомиться с вами. Они хорошо отзываются о вашей книге».
   «Вот это странно, — воскликнул я, пожимая руки москвичам (имена их я не называю, потому что они еще живы и находятся в СССР), — ведь это чудо, — встретить москвичей, хорошо отзывающихся о моей книге! Я ничего не слышал из Москвы, кроме гадостей и ругани по моему адресу».
   Гуковский увел одного москвича под предлогом показать ему Дом ученых, а я остался с другим, более старшим по возрасту.
   — А знаете, Николай Павлович, — заявил Н.Н., — я ведь читал вашу книгу в рукописи.
   — Как это могло быть? — удивился я. Он рассказал следующее:
   — Как раз когда рукопись поступила вместе с вашим письмом к Горькому, он пригласил меня погостить несколько недель у него на даче под Москвой. Горький мне сказал, что прочел несколько глав вашей рукописи, равно как и вашу книгу «Сараевское убийство». Ваши главы ему понравились тем, что вы в своей книге выступаете не как германофил, защищающий Германию и Австро-Венгрию, и не как антантофил, защищающий Англию, Францию, Царскую Россию, а всех их считаете виновниками войны, даже Сербию.
   Горький попросил меня прочитать эту рукопись и дать ему о ней короткий отзыв. По просьбе Горького, — продолжал мой собеседник, — я прочитал вашу рукопись,-и она мне тоже понравилась. Я написал рецензию с указанием, что после исправления отдельных выражений и идеологической доработки «Введения» книгу надо издать возможно скорее, чтобы она вышла к 20-ой годовщине мировой войны в 1934 г. На ближайшем заседании правления ОГИЗа А.М.Горький прочитал ваше письмо и записку о войне с Соцэгизом по поводу вашей книги, зачитал мой отзыв и разгромил Соцэгиз, а потом написал вам. Но вам, кажется, еще три года пришлось возиться с изданием книги?
   — Хотя договор со мной был возобновлен в июнеиюле 1932 года, — ответил я, — книга вышла в свет только в 1935 году после ряда новых попыток Соцэгиза зарезать ее: ее хотели сократить на 20 печатных листов, а потом рассыпали набор трехсот гранок.
   Я горячо благодарил моего нового знакомого за рассказ. Матвей Гуковский с другим москвичом уже подходили к столику после осмотра Дома ученых, и мой собеседник прекратил разговор. Он, повидимому, не хотел раскрывать перед ними своих дружеских связей с Горьким.
   Мой собеседник остался моим другом в науке и в последующие годы.
   Уже здесь, в Израиле, я читал свидетельство о том, что Горький был отравлен агентами ГПУ. Смерть его в 1936 г. поразила всех своей неожиданностью. Кстати, мало кто из интеллигенции верил в официальные сообщения о том, что Горький пал жертвой мирового империализма, — был отравлен агентами империализма. Читающая и интересующаяся книгой публика не верила в это после того, как выяснилось, что журналы, основанные и руководимые Горьким, в том числе и «Наши достижения» были закрыты, а секретари Горького и почти весь постоянный состав сотрудников журналов, чуть ли не вплоть до машинисток, были арестованы. Часть секретарей А.М.Горького была расстреляна, другие исчезли в ГУЛАГе. В 60-х годах мои бывшие студенты 30-х годов, теперь доктора наук, говорили мне, что только один из секретарей Горького вернулся живым из ГУЛАГа. Юрий рассказывал мне, что Алексей Максимович в последние годы своей жизни находился в удрученном, подавленном состоянии. Он, «буревестник революции» в начале века, не мог примириться с единодержавием и террором Сталина.
   На даче в Крыму, под Форосом (в Форосе я в 60-х годах прожил с семьей два сезона), старожилы говорили, что Горький находился фактически под домашним арестом и к нему пропускали лишь избранных. В Москве в особняк, где он жил, могли попасть лишь по особому разрешению. Его единственный сын Максим, которого он очень любил, не мог найти себе места в советской действительности. Он пил, бродил по ресторанам, сопровождаемый свитой, в которой выпивохи были перемешаны с агентами-информаторами. По сведениям моего друга-журналиста, работавшего в московских газетах и хорошо знавшего изнанку московской жизни, Максим был «случайно убит» во время драки в каком-то питейном заведении. Инсценировать «трактирную драку» было нетрудно. Виновных, конечно не нашли, да и вряд ли их особенно искали. Горький, как говорили мне люди, видевшие его в 1935-36 гг., как-то сразу очень осунулся и одряхлел. Я же ни разу не встречался с ним и не имел чести с ним познакомиться, но у меня в памяти на всю жизнь сохранилось благодарное воспоминание о нем как о спасителе моей книги.
   Судьба «Возникновения мировой войны» оказалась более бледной, чем судьба «Сараевского убийства».
   Авторский экземпляр, присланный Соцэгизом, привел меня в состояние экстаза. В Ленинграде в те дни стояла оттепель: моросил дождь со снегом. Я носил авторский экземпляр в портфеле, куда бы я ни шел, и, несмотря на снег и дождь, время от времени вынимал его из портфеля и нежно гладил мою книгу, все еще не веря своим глазам. Когда я ложился спать, то моя книга лежала у меня не под подушкой, а на подушке. Шура сердилась и… сияла.
   И не я один был влюблен в свою книжку. В самые голодные месяцы блокады Ленинграда в ноябре-декабре 1941 г. директор библиотеки ленинградского отделения АН СССР проф. И.И.Яковкин не раз приглашал меня «погреться» в свой кабинет (он «отапливался» грелкой). Моя книга лежала на тумбочке у дивана в его кабинете, и он с трогательной улыбкой говорил, указывая на нее: «Не могу расстаться с ней!» Доцент Ленинградского Университета Чаев, крупнейший специалист в СССР по истории русского раскола в XVII в., умирая от голода и истощения в блокированном Ленинграде, в последние дни перед смертью позвал меня к себе в лазарет и сурово отчитал за то, что я не подарил ему своей книги. Я извинялся как мог. Он умер на следующий день.
   М.А.Гуковский, эвакуируясь в марте 1942 г. с остатками Ленинградского Университета в Саратов, вез в своем чемодане коллекцию собранных им инкунабул, написанные им книги и рукописи и… мою книгу. Всю остальную библиотеку он оставил в Ленинграде.
   В марте 1942 г., когда наша группа преподавателей Ленинградского Университета застряла на несколько недель в Казани, ожидая вскрытия Волги и Камы, чтобы проехать в Елабугу, в библиотеке Казанского Университета я назвал свою фамилию. Директор библиотеки ахнул и радостно пожал мне руку: «Какие киты науки к нам пожаловали!» А «кит науки» был голодным и ободренным скелетом, едва державшимся на ногах!
   Наконец в Минске, когда я пришел в 1954 г. в Белорусскую республиканскую библиотеку имени Ленина, чтобы получить абонемент на дом, директор библиотеки, страстный библиофил, повел меня в свой кабинет и, показав на койку, окруженную книгами, лежавшими на столе, на тумбочке, на полу, сказал: «Я сплю в окружении самых любимых книг. Среди них и ваша», — и показал мне на тумбочку, где она лежала.
   После капитуляции Германии и еще до фултонской речи Уинстона Черчилля из Англии в Ленинград прие хала группа студентов Кембриджского Университета, специализирующихся на изучении России дореволюционного и советского периода.
   Английских гостей, прибывших со своими преподавателями и руководителями, принимал декан исторического факультета, профессор В.В.Мавродин, а переводчиком при нем (Мавродин не знал английского языка) был заведующий кафедрой экономической географии Азии в Ленинградском Университете В.М. Штейн, бывший в двадцатых годах финансовым советником Сунь Ят-Сена.
   В ходе беседы гостей, между прочим, спросили о том, кого из ученых-историков в нашем Ленинградском Университете они знают.
   Гости ответили: академика В.В.Струве (расшифровка Лейденского папируса дала В.В.Струве мировую известность), академика Е.В.Тарле (за его работы о Наполеоновской эпохе) и профессора Полетику (за работы о Первой мировой войне).
   Я был доволен. Третьего места мне было вполне достаточно.
   Лично я больше всего рад тому, что мне удалось написать весьма обоснованную документальным материалом книгу (в ней свыше 1500 цитат и ссылок на дипломатические документы и мемуары), книгу о механизме и методах развязывания Первой мировой войны. Я задумал написать свою книгу еще в сентябре 1914 года, то есть через полтора месяца после ее и помнил предупреждение моего гимназического друга Саши Амханицкого, что сказать правду об этой войне будет нелегко. В царской России моя книга не могла бы быть издана. В СССР мне пришлось прорываться с ней через многие барьеры. Мне удалось осуществить мою юношескую мечту и сделать мою книгу достоянием читателей всего мира. Поэтому на девятом десятке моей жизни я могу спокойно сказать, что выполнил свое обещание-клятву, данную в 1914 году, и что дал эту клятву не зря.

 
Истфак Ленинградского Университета. «Хвостовщина»

 
   Летом 1936 года произошло слияние истфака Ленинградского историко-филологического института с истфаком университета. Я получил почетное предложение: меня приглашали «по моим научным трудам» в университет в качестве профессора или, по крайней мере, «и.о. профессора» на кафедру «истории нового времени». В 1936 году никакой ученой степени и никакого ученого звания я еще не имел. Это было то, о чем я не смел и мечтать в 1918-1919 годах, когда окончил университет в Киеве и был оставлен «профессорским стипендиатом» (аспирантом) по кафедре русской истории для подготовки к научно-преподавательской деятельности. Таким образом, это было приглашение, вызванное уважением двух исторических факультетов (историко-филологического института и университета) к моим научным трудам.
   Я проработал в Ленинградском Университете 15 лет (1936-1951 гг.). Здесь я в 1940 году защитил диссертацию на степень доктора исторических наук, был утвержден в ученом звании профессора кафедры истории нового времени и здесь же, в Ленинградском Университете, будучи беспартийным, стал заведовать кафедрой истории международных отношений и внешней политики СССР, хотя это была «номенклатурная должность».
   Студенчество истфака отличалось от студенчества других вузов. На исторический и филологический факультеты шли не для того, чтобы сделать карьеру, а для того, чтобы получить образование. Наиболее способные (один-два процента от каждого курса) рекомендовались в аспирантуру, но огромное большинство стало учителями истории или русского языка в средней школе.
   Учитель средней школы — какая же это карьера для партийного или комсомольского карьериста? Но молодые люди шли на истфак в огромном количестве: на одну вакансию на первом курсе приходилось вначале 5-6, а позже и 10-12 претендентов. Они шли на истфак, гонимые любознательностью к недавнему прошлому и любовью к истории, поскольку история позволяла сравнить настоящее с прошлым и давала ключ к будущему. Именно потому история была опасной наукой.
   Этот огромный интерес молодежи тридцатых годов к истории я объясняю тем, что и сама молодежь, и ее отцы, и деды оказались свидетелями двух общественных катастроф, мало чем уступавших геологическим катастрофам.
   Первой из них было исчезновение в результате октябрьской революции на одной шестой части земного шара даже той крупицы свободы мысли, слова, совести и прочих гражданских (политических) свобод, какие были прокламированы в манифесте 17 октября 1905 года, и весьма урезаны реакцией и царской властью в 1906-1914 годах. И это в эпоху победы и утверждения гражданских свобод и правового государства в большинстве передовых стран в 1871-1914 годах! Этот факт волновал и тревожил молодежь. Она хотела знать, как и почему это произошло.
   Другой общественной катастрофой была мировая война 1914-1918 года. Как и почему она вспыхнула в 1914 году после 44 лет относительного спокойствия и мира в Европе и унесла миллионы жизней? Молодежь в СССР хотела знать о причинах этой войны, как она возникла, кто виновники этой войны.
   Этот необычайный интерес к недавнему прошлому, к истории недавних лет — одна из характерных черт советского общества в тридцатые-сороковые годы. Советская интеллигенция воспринимала современность тридцатых годов сквозь призму истории, мыслила историческими сравнениями и сопоставлениями. И как только в 1934 г. были восстановлены исторические факультеты, молодежь хлынула туда в таком количестве, какое не снилось историко-филологическим факультетам царского времени. В тридцатые годы еще не перевелась интеллигенция, искавшая в прошлом корни настоящего, а в настоящем — зародыши будущего. В тридцатых годах еще не было «недотеп» от культуры, провозглашавших: зачем нам жизнь прошлого? Что ушло, того не вернешь. Похороните прошлое и смотрите только в будущее! В противовес этим «недотепам» интеллигенция тридцатых годов искала объяснения настоящего в прошлом, в истории, ибо будущее — рай на земле, — как твердили вожди и газеты, было у самого порога. «Только выполняйте пятилетки!» А все остальное приложится само собой.
   Отсюда и огромное увлечение историческими романами вообще и «Тихим Доном» — в частности, вне зависимости от того, кто написал этот роман. Даже Алексей Толстой в «Петре I» пытался дать ключ к пониманию и апологии Сталина.
   Отсюда и огромный интерес студентов истфака к спецкурсам по истории международных отношений накануне и в годы мировой войны 1914-1918 годов. Поэтому третий курс истфака ринулся на мои спецкурсы и семинары по истории международных отношений 1871-1918 годов.
   Могу с гордостью сказать, что ко мне на лекции бегали студенты не только других факультетов, но и других институтов, чтобы послушать, что нового «выдаст» сегодня профессор Полетика.
   В шестидесятых годах на пирушке по случаю защиты одной докторской диссертации в Минске, один из оппонентов, профессор доктор исторических наук, приехавший с Украины, предложил: «Обычно первую здравицу пьют за нового доктора исторических наук. Но давайте на этот раз мы выпьем прежде всего за Николая Павловича — нашего учителя. Вы, конечно, не помните, Николай Павлович, как я бегал в конце тридцатых годов на ваши лекции в университете, когда я был студентом Института живых восточных языков им. Енукидзе?»
   Я, конечно, не помнил.
   В 1972 году следователь КГБ, допрашивавший меня в связи с моим намерением уехать в Израиль к моей дочери, уехавшей туда в 1971 году, заявил: «Профессор, я окончил Белорусский Университет в Минске по юридическому факультету, но ходил на истфак слушать ваши лекции по истории международных отношений эпохи империализма»… Я был искренне польщен, услышав это. Не каждому профессору дано слышать такое от своего следователя!
   Могу также с гордостью сказать, что на историческом факультете ЛГУ я был встречен «стариками» истфака как «свой», как равный в науке соратник, хотя в 1936 году я еще не имел никаких ученых степеней и званий. Самые видные историки на факультете — академики В.В.Струве, Б.В.Греков, Н.С.Державин, профессор М.Д. Приселков говорили со мной с таким уважением и благожелательностью, точно я был их долголетним другом и товарищем по работе. Фактически я и был им, но вне стен университета. Конечно, они, как и все преподаватели истфака, присматривались ко мне, гадая, что я за птица, как я справлюсь со спецкурсом, который я никогда до этого не читал, и как я проведу спецсеминар, который никогда до этого не проводил.
   На второй год моей работы в университете настороженность «стариков» исчезла, и этому помогли студенты. На истфаке студенты бегали к уважаемым ими профессорам и преподавателям со своими вопросами и сомнениями — не политического характера, — и отношения студентов с любимыми профессорами и преподавателями были гораздо менее официальными, более доверчивыми и искренними, чем в других вузах. Рассказы студентов о моих лекциях по спецкурсу и моих оценках студенческих докладов на студенческих семинарах, убедили «стариков», что в моем лице истфак получил историка, способного продолжить их труд, дело их жизни.
   Очень скоро на Менделеевской линии студенты и преподаватели могли видеть разгуливающих «под ручку» с Полетикой академика В.В.Струве, профессоров М.Д.Приселкова, С.Я.Лурье, С.Н.Валка. С ними я говорил свободно и не стесняясь. Они интересовались и текущими международными событиями и подготовкой Первой мировой войны, сравнивая ее с угрозой новой мировой войны.
   С М.Д.Приселковым меня, помимо этого, связывала любовь к историческим романам, печатавшимися до войны 1914-1918 года в журнале «Нива» — романам графа Салиаса и князя Волконского. М.Д.Приселков, ученик академика Шахматова, рассказывал коечто из старых летописей, о чем умалчивалось в обычных исторических работах. Он был твердо убежден, например, что «Слово о полку Игореве» было составлено в 13 веке или в начале 14-го. В тридцатые годы это считалось непозволительной ересью.
   С В.В.Струве я часто гулял после лекций по Менделеевской линии. Он внимательно прочел мою книгу и расспрашивал о дипломатических нравах конца 19 начала 20 века. Я цитировал документы о ссоре Вильгельма II с Бисмарком и отставке Бисмарка, рассказывал исторические анекдоты, собранные канцлером Бюловом в его многотомных мемуарах (Бюлов был непревзойденный политический анекдотист), которые были изъяты при переводе его мемуаров для русского издания. «Вась Васич», как звали его студенты и преподаватели, слушал и довольно улыбался. Но однажды он рассердился на меня. Я пытался расспросить его о Тутанхамоне и Нефертити, но ляпнул о них такую несусветную чушь, что Василий Васильевич укоризненно покачал головой: «Я с таким удовольствием слушаю, Николай Павлович, о международных отношениях конца 19 — начала 20 века! Но зачем вы говорите так о Древнем Египте? Ведь вы же его не знаете!» Я признался, что сдавал экзамен по Древнему Востоку в 1914 году в Киеве, все перезабыл, и сконфуженно пробормотал: «Я больше не буду!» Василий Васильевич дружески пожал мне руку, и мы снова двинулись по Менделеевской линии «в совершенном расположении духа».