Я не буду излагать ход судебного процесса. Об этом написаны сотни книг. К тому же я не присутствовал на самом процессе и о том, что происходило на суде, узнавал из газет.
   Суд тянулся больше месяца — с 25 сентября по 28 октября, и весь этот месяц Киев жил процессом. Хотя сборища народа на улицах с течением времени поредели, но на Большой Владимирской, у Педагогического музея, как раз против здания суда, всегда было много людей на тротуаре, большей частью со свежими газетами в руках. Середина улицы была очищена для проезда экипажей и трамвая, а на другой стороне, на тротуаре у здания суда, останавливаться не разрешалось. Если кто-либо пытался задержаться у суда, немедленно перед ним возникала фигура в штатском и вежливо, но настойчиво предлагала: «Проходите, проходите, не задерживайтесь!»
   Наш гимназический сад с левой стороны примыкал к Педагогическому музею. Мы часами дежурили у решетки и жадно вслушивались в споры толпы. Это был настоящий народный клуб, стихийно возникший, вечно меняющийся, таявший в часы дождя и снова густевший, когда показывалось солнце.
   Антисемиты ждали, что во время процесса будут сделаны сенсационные разоблачения о чудовищных ритуальных убийствах, принятых у евреев, и о кровососе Бейлисе. Но их ожидания не оправдались. Когда газеты напечатали часть обвинительного заключения о преступных деяниях Бейлиса, все были поражены убожеством обвинения и полным отсутствием улик и доказательств. И если в первые два дня было ещё немало лиц, веривших в виновность Бейлиса — «ведь правительство не будет создавать такой процесс зря!» — то уже на третий день сторонники невиновности Бейлиса оказались в огромном большинстве. Стали слышаться возгласы: «По таким уликам можно судить любого, кто проходил мимо завода Зайцева!» «Эти улики что дырка в бублике!»
   Особый интерес вызывал вопрос о «страшных хасидах и цадиках», якобы помогавших Бейлису умертвить Ющинского. Но после допроса на суде родственников Зайцева — Ландау и Эттингера, вызванных защитниками Бейлиса из-за границы, версия о ритуальном убийстве Ющинского позорно провалилась.
   29 сентября перед судом выступил в качестве свидетеля студент Голубев. Этот антисемит-фанатик был вдохновителем процесса. Ведь это он указал на Бейлиса как на ритуального убийцу. Но после первых же слов на суде он упал в обморок. Показания Голубева на следующий день дали обильную пищу для насмешек над ним. Публика издевалась над тем, что Голубев в поисках вдохновения провел в одиночку целую ночь в апреле 1911 года в пещере, где был найден труп Ющинского. Когда же выяснилось поразительное невежество Голубева, который признался, что впервые услышал о существовании секты цадиков и хасидов, употребляющих христианскую кровь… от одной помещицы, а с термином «хасиды» познакомился в учебнике географии, то это окончательно скомпрометировало его.
   Еще большей сенсацией явилось сообщение бывшего начальника Киевской сыскной полиции Красовского о том, что Ющинский знал о преступной деятельности шайки Веры Чеберяк и даже должен был принять участие в намечавшемся ограблении Софийского собора. Грабители убили его, опасаясь того, что он донесет на них в полицию…
   Мы, старшеклассники-гимназисты, были целиком поглощены процессом. Занятия были заброшены, даже мало осталось любителей гонять мяч в гимназическом саду. Шли бесконечные жаркие споры между сторонниками и противниками Бейлиса. И самые равнодушные и ленивые из нас читали газеты от корки до корки. Мы с жадностью прислушивались к тому, что говорилось о процессе в толпе. Другим надежным источником неофициальных сведений был наш товарищ Тарновский. Он от своего отца знал все, что происходило в зале суда и не попадало в печать. Он щедро делился своей информацией с нами.
   Я помню, какую бурю в классе вызвала гнусная фальшивка — «экспертиза ксендза Пранайтиса», который доказывал существование ритуальных убийств у евреев. Вдохновленный ею, один из учеников класса, Столица, оскорбил нашего товарища и друга Сашу Амханицкого, бросив ему публично, что евреи пьют кровь христианских детей. Оскорбление было нанесено с наглым высокомерием. Столица всегда, при всяком удобном и" неудобном случае, подчеркивал, что он столбовой дворянин, что имя его занесено в «Бархатную книгу» дворянских родов, так что в классе его насмешливо прозвали «жантийом (дворянин) Столица». Этот упитанный «крупитчатый» дворянский недоросль, чьи телеса выпирали из мундира, ни умом, ни талантами не отличался. Лицо его не было отмечено печатью мысли. Саша же был одним из лучших и любимых учеников в классе. Поэтому выходка Столицы возмутила всех. До сих пор у нас в классе не оскорблялись национальные чувства евреев. Класс решил судить Столицу своим судом. Было решено, что каждый гимназист даст ему пощечину. Столицу поставили у печки, гимназисты по очереди держали его за руки, чтобы он не вырвался, а остальные по очереди отпускали ему полновесную пощечину. К сожалению, мой черед не настал. В разгар экзекуции в класс вбежал Саша и закрыл Столицу своим телом. Наказание пришлось прекратить.
   Но этим дело не кончилось. Через несколько дней мы узнали, что Столица-отец ходил к директору гимназии и жаловался, что его сына избили. Но реакция директора Терещенко была неожиданной. Он заявил, что, несмотря на то, что он не любит евреев и добился запрещения принимать их впредь в Императорскую Александровскую гимназию, он не допустит травли евреев, которые уже учатся в гимназии, и предложил Столице-отцу перевести сына в другое учебное заведение.
   Даже в таких кругах, которые по своему положению считались надежными защитниками царского режима, дело Бейлиса вызвало резкое осуждение. Я помню, как горячо осуждался этот процесс в семье, где я жил с братом на пансионе в течение последних четырех лет моего пребывания в гимназии. Моя хозяйка — вдова подполковника, убитого во время русско-японской войны, ее взрослые дочери и сыновья, один из которых был юнкером пехотного военного училища, открыто издевались над версией о ритуальном убийстве, не верили в виновность Бейлиса и считали убийцей Веру Чеберяк. В течение многих лет я часто бывал в доме моего друга по гимназии Бориса Бенара. Его отец, путейский генерал, занимал видный пост в дирекции Юго-Западных железных дорог, мама была настоящей светской дамой. В этой семье также осуждали процесс Бейлиса, не верили в существование ритуальных убийств и считали суд позором для России.
   Тем временем процесс продвигался к концу. Решения присяжных ждали, затаив дыхание, не только в Киеве и России, но и во всем мире. И вот 28 октября присяжные заседатели после совещания, которое длилось всего 1 час 20 минут, вынесли оправдательный приговор Бейлису, хотя, как рассказывал нам Тарновский, в отобранном судом составе присяжных было по меньшей мере 5 членов «Союза русского народа» и «Двуглавого орла».
   Присутствовавшие в зале суда после оглашения приговора ликовали, люди пожимали друг другу руки, целовались, плакали от радости, кричали поздравления Бейлису. Жандармы и судебные пристава с трудом сдерживали людей, желавших поздравить Бейлиса. А ведь в зале суда находились известные и влиятельные лица, занимавшие видное положение в обществе.
   Подобные сцены я сам видел на улицах. «Слава Богу, что с этим позором покончено!» — подобные восклицания раздавались со всех сторон. Черносотенцев можно было сразу узнать по хмурым и злобным лицам.
   По улице, на которой после освобождения поселился Бейлис, невозможно было проехать. Два квартала по обе стороны дома были забиты людьми — евреями и неевреями, приходившими поздравить Бейлиса. Газеты печатали поздравительные телеграммы Бейлису от интеллигенции Царского села, от евреев — депутатов Государственной Думы, от студентов Московского и Петербургского университетов и так далее. А мы, гимназисты, поздравили с оправданием Бейлиса евреев — наших товарищей по классу.
   После окончания процесса Бейлиса жизнь в Киеве вошла в нормальную колею. Улеглись страсти и в гимназии. Мы вспомнили о том, что мы выпускники и что весной должны получить аттестат зрелости. Нам предстояли серьезные и трудные выпускные экзамены.
   Я никогда не блистал особенными успехами, и отметки мои были довольно скромными. В старших классах я зачастую предпочитал урокам прогулки по живописным окрестностям Киева или с упоением гонял мяч, попав в юношескую футбольную команду при политехническом институте. Единственным моим ученическим увлечением была муза Клио: по истории, начиная с 4-го класса, я всегда получал «пятерки». Выпускные экзамены всегда проходили в торжественной обстановке, в актовом зале. В экзаменационной комиссии, кроме учителей, участвовал представитель учебного округа, часто присутствовал директор. Учителя и гимназисты были в парадных мундирах. Все это наводило страх и повергало в трепет даже самых знающих и храбрых.
   По математике письменной и устной я получил тройку, за русское сочинение — четверку, по латыни — четверку.
   Наиболее памятен мне экзамен по латыни. Для подготовки к нему нам было дано два дня. Что я делал и как готовился в эти дни, право, не помню, вернее, ничего не делал и никак не готовился. Экзамен начался, как обычно, в 9 часов утра. Учеников вызывали в алфавитном порядке. Я прошел в гимназический сад, снял мундир и в компании со своими товарищами, чьи фамилии приходились на последние буквы алфавита, занялся игрой в футбол. В два часа дня я ушел домой обедать и вернулся в гимназию около четырех часов. Экзамен продолжался без перерыва, но моя очередь была ещё далеко. Я снова с азартом принялся за футбол, на этот раз с приятелями, чьи фамилии приходились на начало алфавита и которые успели сдать экзамен в первой половине дня. Они ждали результатов, так как Комиссия оглашала оценки после окончания экзамена. В 7 часов вечера стало темнеть, и игру в футбол пришлось прекратить. Сбегав домой поужинать, я снова вернулся. И здесь поздно вечером, вернее, ночью, я познакомился с В.Ф. Асмусом, с которым встретился осенью в университете. Асмус кончил реальное училище и хотел поступить на историко-филологический факультет университета. Но в реальном училище латынь не изучали, и ему нужно было сдавать этот предмет экстерном за весь гимназический курс. Естественно, что он очень волновался. О строгости Суббоча ходили легенды. Я старался, как мог, успокоить своего нового приятеля. Наконец в полночь меня вызвали на экзамен. Асмус как экстерн экзаменовался последним, около трех часов утра. Потом состоялось оглашение отметок; сонные, но радостные мы возвращались домой, когда уже ярко светило солнце…
   А через два дня я с удовольствием прочитал в «Киевской мысли» язвительный фельетон Александра Яблоновского о «мучительстве» и «тиранстве» на экзамене по латинскому языку в нашей гимназии. «Киевская мысль» за этот фельетон была оштрафована губернатором не то на 500, не то на 1000 рублей. Но для «Киевской мысли» штрафы за статьи Яблоновского были привычным делом и издателей газеты не пугали:
   номера с фельетонами Яблоновского печатались увеличенным тиражом. Полученный доход намного превышал губернаторские штрафы. За номера газет с фельетонами Яблоновского читатели иногда платили по 3 рубля!
   Наконец настал желанный день. На торжественном заседании педагогического совета нам вручили аттестаты зрелости. Мы стояли на пороге новой, самостоятельной жизни, и неизвестность пугала…

 
Начало мировой войны

 
   В конце июня мы вернулись в Конотоп. Читали, катались на велосипедах, купались, помогали отцу и матери по хозяйству. В нашем дворе был небольшой садик и огород, где сажали картошку, лук, морковь, редиску и пр. Здесь хозяйничал отец, и мы, сыновья, помогали ему как умели и как могли.
   Все это очень пригодилось нам в ближайшие и более поздние полуголодные и голодные годы. Спустя много лет, летом 1942 г. в Елабуге на Каме, куда была эвакуирована часть преподавателей и лабораторий Ленинградского Университета, профессора и доценты были поражены тем, как лихо профессор Н.П. Полетика ведет прополку картошки и прочих овощей. Он даже умел косить сено и пилить сосны!
   Во время нашего отдыха в Конотопе мы узнали из газет об убийстве в городе Сараево (в провинции Босния, входившей в это время в территорию Австро-Венгрии) наследника австрийского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены. Через 2-3 дня стало известно, что покушение было организовано и выполнено сербской националистической молодежью, нашими сверстниками в возрасте 18-19 лет. Имена исполнителей покушения — гимназистов Принципа и Грабеча и типографского ученика Габриновича — появились на страницах газет всего мира и прочно вошли в мировую историю.
   Никто из нас не думал, что это убийство будет использовано Австро-Венгрией и Германией как повод для развязывания мировой войны. Нам казалось, что дело кончится серией дипломатических нот по адресу Сербии, которые будут выстрелом в пустоту и, самое большое, заставят Сербию приструнить свою националистическую молодежь. И первые три недели июля, казалось, подтвердили эту оценку. Мы внимательно читали газеты, но в Вене и в Берлине все было спокойно, и германский император даже уехал на летний отдых на своей яхте в Норвежские шхеры!
   Нас гораздо больше интересовало другое — подача прошений о приеме в Киевский Университет. О Петербурге и Москве никто из нас не думал. Это были далекие и чуждые нам города. Киев был ближе, в Киеве мы жили и учились 9 лет. Естественно, что для нас он стал почти родным городом. А в научном отношении профессура Киевского Университета пользовалась доброй славой. К тому же печально знаменитая «чистка» Московского Университета в начале 1911 года, когда правительство убрало или заставило уйти из Московского Университета его лучшие научные силы — около 150 профессоров и доцентов — сильно уменьшила обаяние самого старого в России Университета.
   Поэтому первые 3 недели июля прошли в подготовке документов для посылки их в Киевский Университет. Я подал свои документы, как собирался с 4-5 класса гимназии, на историческое отделение историко-филологического факультета, а Юрий — на математический факультет. Его решение оказалось крупнейшей ошибкой, повернувшей в худшую сторону всю его дальнейшую жизнь. Математик он был слабый. А для учения на математическом факультете требовались и определенная склонность к математике, и определенные математические способности. Но у Юрия не было ни того, ни другого, а учиться усидчиво он не любил. Решение пойти на математический факультет он принял «в пику» нашему учителю математики в гимназии, Крымову, отрицавшему у брата способности к математике. Дело закончилось провалом: Юрий с трудом сдал экзамены за 1 курс математического факультета, но предметы второго курса оказались ему не по силам. Согласно закону 1915 года он, как студент 2 курса, подлежал призыву в школу прапорщиков. Поэтому зимой 1915 г. он подал прошение в Киевское пехотное военное училище, из которого был выпущен прапорщиком в армию в 1916 г.
   Я советовал Юрию пойти вместе со мной на исторический факультет, но работа учителя гимназии его не прельщала, а определенные литературные способности обнаружились у него позже, лишь после окончания мировой войны.
   Австрийский ультиматум Сербии, о котором мы узнали 24 июля из газет, явился для российского обывателя, и в том числе и для нас, ударом грома. В воздухе запахло войной, ибо для всех было ясно, что Австро-Венгрия не могла решиться на такой ультиматум, не заручившись предварительно согласием и одобрением Германии, и что австро-германский союз намерен использовать Сараевское убийство в качестве повода для войны с Россией, если последняя поддержит Сербию, и с Францией и Англией, если они поддержат Россию. Так и произошло.
   Мы с захватывающим волнением читали газеты, единственный для нас источник сведений. 1 августа на видных местах в Конотопе были расклеены афиши о всеобщей мобилизации запасных и назначен первый день явки на мобилизацию — 2 августа.
   Напряжение в городе, в каждой семье достигло крайнего предела. Было трудно найти семью, где мобилизации не подлежали 1, 2, а то и 3 человека. Наша семья оказалась редким исключением, так как отец вышел из призывного возраста, а мы, сыновья, не доросли до него. И в городе, и в деревнях стоял стон и плач матерей, жен, сестер. Происходили раздирающие душу сцены. Полевые работы, уборка хлеба были заброшены. Правительство, учитывая опыт частичных мобилизации в годы русско-японской войны, закрыло государственные винные лавки (так наз. «казенки» или «монопольки») и опечатало запасы водки и вина во всех частных магазинах. Продажа водки и вина была запрещена.
   В целом мобилизация в Конотопе и уезде прошла сравнительно трезво и спокойно, без еврейских погромов и беспорядков среди крестьянства и рабочих. Произошли беспорядки лишь в немногих селах, где толпа призывников разбила «монопольки» и напилась, но эти случаи были исключением, а не правилом, так как в предвоенные годы из-за дешевизны водки производством самогона ни в городе, ни в деревне не занимались.
   В середине августа 1914 г. мы получили из Киевского Университета извещения о том, что мы зачислены в число студентов, и отправились в Киев. Первые дни прошли в беготне по магазинам, в поисках квартиры, в получении студенческого билета и «зачеток». Комнату нашли на Жилянской улице, недалеко от вокзала за 15 рублей в месяц, с отоплением, освещением и скудной мебелью. Кроме того родители ассигновали нам по 25 руб. в месяц «на жизнь».
   Из наших гимназических товарищей встретили лишь Сашу Амханицкого. Мы обнялись и расцеловались. Саша был в подавленном настроении. Он сказал, что его не приняли в число «действительных студентов» университета (он собирался на юридический факультет), так как у него была лишь серебряная медаль, а трехпроцентная норма была заполнена «золотомедалистами». Самый способный и самый образованный ученик нашего выпуска мог стать лишь экстерном не то Психоневрологического Института, не то Университета Шанявского.
   Наш разговор коснулся прежде всего событий на фронте: положение воюющих против немцев было очень тяжелым. Я сказал Саше, что ошеломлен внезапностью и стремительностью событий, что я как будущий историк захвачен и потрясен ими. Я хочу изучить процесс возникновения войны и ее подготовку и выяснить ее виновников. «Конечно, главный виновник — немцы во главе с Вильгельмом, — заявил я. — Они на нас напали, так как мы не могли отдать сербов на растерзание австрийцам». «Вот видишь, сама жизнь дает тебе тему в руки, — ответил Саша. — Когда кончишь университет, займись историей этой войны. Но помни, что написать всю правду будет невозможно: многие факты и документы будут ещё долго сохраняться в тайне».
   Этот разговор фактически был началом моего пути в исторической науке и как бы определил мою будущую специальность — историка Первой мировой войны.
   Мы с трепетом следили за ходом военных действий. Киев был глубоким тылом армий Юго-Западного фронта, но после разгрома австро-венгерских войск в Великой Галицийской битве (конец сентября) жизнь в городе протекала почти нормально. Война была мало заметна — о ней говорило лишь обилие солдат и офицеров в походной форме на улицах, повозки с ранеными, появление «беженцев» из прифронтовой полосы и приграничных районов, в особенности евреев, выселенных в принудительном порядке. Но в остальном Киев в первые месяцы войны жил почти той же жизнью, что и в довоенное время. Даже поражение армии Самсонова не вызвало опасений и тревог. Занятия в школах и высших учебных заведениях шли нормально, перебоев с продуктами не было. Урожай 1914 г., несмотря на мобилизацию нескольких миллионов мужчин в армию, кое-как сняли, а прекращение вывоза хлеба за границу (около 650-750 млн. пудов) даже создало запас зерна в стране. Магазины были полны товаров; обувь, одежда, мануфактура продавались по обычным ценам. Военная цензура «выправляла» отчеты военных корреспондентов, но раненые и беженцы рассказывали об огромных потерях наших войск. Только поздней осенью 1914 года появились первые «подпольные» слухи об огромных потерях солдат и офицеров на фронте, о бездарности русского командования, о решительном превосходстве врага в технике и вооружении, о недостатке у нас техники и вооружения — винтовок и патронов, пушек и снарядов. Солдаты и офицеры, приезжавшие с фронта, рассказывали своим родным, что армии пришлось приостановить военные действия из-за нехватки оружия и снарядов. Но настроение в войсках и в тылу было бодрое, и в выигрыш войны верило огромное большинство населения. И хотя корреспонденции с фронта становились более туманными и менее славословящими, в тылу и, в частности в Киеве, ещё не было беспокойства и тревоги, и наш первый учебный год в университете прошел спокойно.
   В 1914 г. Киевский Университет по составу своих студентов представлял настоящий Вавилон: русские, украинцы «вообще» и «щирые» украинцы (у них была своя форма — национальный украинский костюм или по меньшей мере вышитая украинским узором сорочка), поляки в сплюснутых блином студенческих фуражках, «истинно-русские» немцы, грузины и другие кавказские народности (на Кавказе тогда ещё не было своего университета), большей частью в бурках и папахах, а иногда и с кинжалами на боку.
   В 1914 г. студенты не призывались в армию, и университетская жизнь протекала почти как в прежние годы.
   Занятия в университете начались в середине сентября.
   Посещение лекций было необязательным. Лекции посещали либо тогда, когда они были интересными (доц. Зеньковский), либо тогда, когда у профессора не было своего учебника и его требования было невозможно уяснить, не посещая его лекций. Но здесь могли быть и осечки. Так, например, проф. Гиляров издал собственный учебник по истории философии, и лекции его посещались поэтому довольно скудно: «Зачем ходить на лекции, ведь то, что скажет Гиляров на лекции, можно найти в его учебнике?» Повидимому, это мнение студентов дошло до Гилярова, ибо в один прекрасный день 34 студента составили очередь для сдачи курса «Введение в философию» и встретились с неприятной неожиданностью: Гиляров, принимая студентов по одиночке, задавал каждому один и тот же вопрос:
   «Какой философ видел сон во сне?» и, не получив правильного ответа, любезно предлагал придти для сдачи экзамена ещё раз. Наконец тридцать третий по счету студент вспомнил фразу Гилярова на лекции: Фихте рассматривал окружающую действительность как сон, а отражение действительности в сознании человека — как сон во сне. На вопрос Гилярова студент выпалил «Фихте», получил высшую оценку («весьма удовлетворительно») и, выходя из аудитории, шепнул и тридцать четвертому, последнему в очереди студенту: «Фихте». Тот тоже получил «весьма удовлетворительно» и скромно удалился.
   Подобный экзамен поставил бы на дыбы любого декана или ректора любого вуза в советские времена, вызвал бы вмешательство профкома, комсомола и парткома и мог стоить работы в вузе преподавателю, если последний не имел крупного научного имени, ибо с тридцатых годов у начальства сложилось прочное мнение: в плохих отметках, а следовательно в плохих знаниях, виноваты не студенты, а их преподаватели.
   Ректор каждого вуза и декан каждого факультета были кровно заинтересованы в том, чтобы по количеству «неудовлетворительных» отметок его вуз или его факультет на общегородском вузовском соревновании не стоял на последнем месте.
   Огромный интерес у студентов историков вызывали лекции проф. М.В. Довнар-Запольского. Их старались не пропускать, ибо он читал свой курс весьма своеобразно. Так, например, излагая тему «Колонизация северо-восточной России и начало возвышения Москвы», он почти не касался «ткани жизни прошлых времен», т.е. фактической стороны этого вопроса. Из 2 часов лекции на это тратилось 15-20 минут, а остальное время было посвящено историографии излагаемого вопроса:
   Н.М. Карамзин объяснял это явление так-то, С.М. Соловьев — так-то, В.О. Ключевский, С.Ф. Платонов, Н.А. Рожков и др. объясняли каждый данное явление по-своему. «Довнар», как мы его любовно величали в своей среде, объяснял, что он считает в оценке каждого историка правильным или ошибочным и почему именно, и добавлял: «А я объясняю этот процесс так-то по следующим причинам…» и т.д.
   Перед студентами раскрывались лаборатория к в известной мере приемы научного анализа исторических событий, зарождение новых точек зрения и отрицание и отмирание старых, господствовавших ранее в исторической науке. Понятно, что интерес студентов к лекциям Довнара был огромен и у него аудитория — обычно самая большая в университете, — была битком набита студентами не только нашего, но и других факультетов.
   Первый год учебы в университете оказался для меня нетрудным. Лекции Довнар-Запольского и Зеньковского я посещал усердно, стараясь не пропустить ни одной. Лекции проф. Гилярова («Введение в философию») и проф. Сонни («Гораций») посещал далеко не все. Зато лекции доц. Дложевского (он разбирал и комментировал трагедию Эврипида «Ипполит») пришлось посещать без пропусков из-за недостаточного знания греческого языка. Оно не позволяло ни мне, ни другим студентам, окончившим «полуклассическую гимназию» (где греческий язык не преподавался) успешно вести запись лекций. В конце концов мы «кооперировались»: я, например, записывал только перевод текста, а В.Ф. Асмус — только слова, кто-то третий (кажется Н.Н.Комов, будущий участник экспедиции «Челюскина») — только грамматический разбор текста трагедии. После каждой лекции Дложевского мы составляли из своих записей полный текст лекции и переписывали его в 3 экземплярах для себя. «Ученые греки», окончившие Вторую Киевскую классическую гимназию (где греческий язык преподавался с 3 класса), А. Волкович (самый талантливый из нас, впоследствии безвременно погибший по доносу) и С.С. Мокульский (впоследствии доктор филологических наук, специалист по французской и итальянской литературе и театру XVII-XVIII вв.), просматривали наш труд и выправляли его. В результате на экзаменах весной 1915 г. все мы «малоученые» или «полуученые греки» получили высшую оценку.