Думал ли я, иронический супермен, что буду вот так валяться на асфальте, кататься и стонать, норовя при этом удариться головенкой посильнее!
   Я в отчаянии, но где-то и счастлив - жизнь наконец-то коснулась меня!
   Потом... я на коленях стою перед проводником, сую ему мятые деньги, умоляя пустить меня в поезд.
   И вот я снова смотрю - все толпой выходят с работы, хлопает дверь. Вот появилась любимая, идет через лужайку, задумавшись. У меня вдруг отнялись ноги и язык, я только махал ей рукой. Маленький человек, идущий перед нею, живо реагировал на все это - сорвал кепку, кивал, хотел перебежать сюда. А любимая шла, задумавшись, не замечая меня.
   3
   Потом мы расстались насовсем, но я долго еще этого не понимал. Мне все казалось, что вот сейчас я встречу ее и спрошу, усмехаясь: "Ну что? Правильно я делаю, что тебе не звоню?"
   И она в своей манере потрясет головой и быстро скажет: "Неправильно".
   ... Однажды в какой-то столовой, сморщившись, я поднес к глазам никелированную баночку с жидкой желтой горчицей внутри, с черным засохшим валиком на краю и легким, щекочущим запахом... и вдруг почувствовал непонятное волнение.
   Я долго думал, ловил и потом все же вспомнил.
   Однажды я вызвал ее поздно... Она кашляла... Мы сидели на скамейке... И вдруг она, вздохнув, прислонилась спиной ко мне. Воротник ее платья слегка отстал, и легкий, едкий - знакомый, но не узнанный в тот раз - запах пощекотал мои глаза и ноздри. Я и не думал тогда об этом и теперь только понял, сейчас: она отлепила тогда горчичники, и кожу ее еще саднило и щипало - вот что еще я узнал про нее теперь!
   И я вдруг радостно вздохнул, хотя, казалось бы, все это не имело уже значения.
   ЮВОБЛЬ
   (ЛЮБОВЬ)
   После работы он стоял на углу, и тут его кто-то так хлопнул по плечу, что стряхнул пепел с папиросы. То оказался старый его приятель, Баш или Кустовский, что-то в этом роде. Они прошли между штабелями бревен и вышли к набережной, усыпанной щепками. На опрокинутой лодке сидел старик, заросший, в пыльной кепочке, раскручивая в бутылке кефир. За лодкой, прямо на земле, сидел и плакал парень.
   - Что это Витя плачет? - обращался к нему старик. - Кто это Витю обидел? За что? А за то Витю обидели... - Голос старика зазвенел. - За то Витю обидели, что он вчера восемь рублей показал и смылся.
   И напрасно Витя говорил, что это были деньги на билет, что он уехать хотел, - старик его больше не слушал.
   Войдя с Кустовским и оглядев всю картину, он поздоровался с парнем и стариком и удосужился выпить кефира. Бутылка пошла по кругу, потом по квадрату.
   Потом вышло солнце, и они стояли у кирпичной стены и играли в пристенок тонкими, почти прозрачными пятаками. Он стоял над всеми, постукивая пятаком о кирпич, и рука его ходила плавно и точно, словно лебединая шея. Тут появился еще один игруля, в длинном зеленом пальто, до земли. У самой земли имелся карман, и из него торчала бутылка. Получался совсем уже праздник.
   И он пришел после этого к ней и заснул на ее диване.
   Потом он вдруг проснулся, неожиданно бодрый, и стал говорить ей, что все, конечно же, будет, и подарок он ей подарит, такой, знаешь, подарок, чтобы только им двоим, чтобы никому больше не пристроиться, только им.
   - Понятно, - усмехнулась она, - то есть двуручную пилу.
   - Слушай, - испугался он, - а чего никто не спит?
   - Ждут, - прошептала она, - вскрика.
   Тут он опять уснул, и проснулся глубокой ночью, и думал, в темноте лежа: чем это она волосы свои укладывает? Какой-то запах от них родной, волнующий.
   Тут она потрогала голову и, думая, что он спит, встала и подошла к столу. Нагнув тяжелую бутылку пива, она налила его себе в горсть и провела ладонью по волосам. Одна капля легко покатилась по ее спине, но внизу спины, на белом плавном подъеме, стала замедляться, округляться, поблескивать, и, едва одолев подъем, оставив на нем половину себя, снова раскатилась до сгиба ноги, и за ним опять стала замедляться, задумываться...
   Утром она шла, улыбаясь, сладко и гибко потягиваясь, и все смотрели на нее с осуждением. И она говорила, что вот сейчас расстегнет кофту и вытряхнет оттуда маленького чертика с бороденкой и бельмом и как он шлепнется в газон, на траву, быстро вскочит и побежит через улицу...
   После этого они прожили месяц, но не все было хорошо. Временами он падал духом, и тогда, вперив свой взгляд с высоким глазным процентом и придав всему буквальный, пригвожденный смысл, он вдруг понимал, как все у него плохо. Но ведь понять так все, как часто люди вдруг понимают все, а именно по первой, самой грубой схеме, дело не такое уж хитрое, да только не стоит.
   Но все же иногда бывало. Да еще бы и нет, если он сидел на диване, свесив ноги в пустоватых носках, одурев ото сна в жару, в этой комнате за городом, где ее уже третьи сутки не было.
   И когда она все же явилась и подошла к нему, застенчиво улыбаясь своею наглой улыбкой, он оттолкнул ее и сбежал по деревянным ступенькам, два раза выстрелив дверьми.
   А тут еще подскочили трое смутно знакомых людей и начали его бить, и сначала они его побеждали, а потом вдруг он стал их побеждать и избил всех троих, а у одного даже отнял очки и пуловер. Дальше он запутался в ботве и, в бешенстве порвав ее ногами, побежал через ямы, осыпая в них землю. Дальше шли куры, башни, огороды, сады какие-то непонятные. У кузницы он со звоном залез на колесницу и просидел на ней до утра. Он сидел один на высоко вознесенном холодном железном стульчике, а на земле, направленные от него во все стороны, как для обороны, стояли системой кривые ржавые ножи. Утром, заметив это свое положение, он засмеялся, слез и пошел домой.
   Ожидая там увидеть обычную реакцию, он был удивлен, как она, лежа животом на полу возле сваленной в углу репы, вырезала из нее ножом правильные кубики и, оглядев их, съедала. Наверное, подумал он, будь посильнее мой толчок, была бы и форма кубиков посложнее. А может, наоборот. Кто ее знает. Видно, есть в ней эта защищенность, это спасительное смещение. Плохо тем, у кого этого смещения совсем нету, у кого при виде почты обязательно появляется мысль о письмах. Таких и погубить легко. Так нельзя. И как наша земля имеет атмосферу, в которой изменяются, разрушаются, сгорают летящие в нее метеориты, так и человек должен иметь атмосферу духовную, где изменяются, разрушаются, сгорают летящие в него несчастья.
   Так они жили до глубокой осени. Спали, а потом гуляли по длинным широким каналам с питьевой водой, с белесой вьющейся травой на дне.
   И однажды увидели они ровный пруд, тоже питьевой, куда сходились все эти каналы. Из пруда приподнимался остров, и на нем стоял старый замок. Они смотрели на него, смотрели и вдруг вспомнили его историю. Как прожили здесь жизнь по несчастью попавшие сюда иностранные принц и принцесса. И был это даже не замок, а памятник их тяжелым старинным отношениям. Вот эту башню с площадкой, например, построил он для начала разговора. Чтобы, взойдя на нее с принцессой, сказать как бы между прочим: "А сегодня ветрено, дорогая". А та ему на это в ответ пристроила флигель с кривыми окошками, чтобы, сидя в их освещении, сказать иронически: "М-да". А эта длинная кирпичная галерея, ведущая от его покоев к ее, чтобы пройти по ней единственный раз и, вытирая слезу, сказать: "Прости, я задержался на охоте".
   И уже на старости лет потянула она висячий балкон, чтобы спросить его какую-то мелочь, да позабыла, что хотела, да так он и остался недостроен. А сейчас в замке и на острове жили старушки в белых платочках. Они плакали, копали огород, удили рыбу. От острова до дерева на берегу была протянута тонкая проволока, и, перехватывая по ней сухими руками, две старухи плыли на лодке. Потом одна повернула, а другая выскочила на травку, подняла руку и с криком "Такси!" скрылась в глубь континента.
   Свою избушку они нашли по бревну, которое светилось в темноте. Они вошли, и он зажег спичку. Появились два весла, стол, высокая деревянная тарелка. Спичка разгорелась и стала похожа на трехцветный французский флаг. Потом она погасла, и больше они спичек не зажигали.
   О, как он жил раньше, думая, что вот рука - это рука, не замечая ее размытости, некоего хилого облачка вокруг нее и вокруг всего остального. И не чувствуя, что вот стол - это не совсем стол, и не только стол, а еще что-то, и как раз этим-то люди еще и живы.
   Рано утром тихо постучали в дверь, и вошел маленький остроносый человек. Это был хозяин избушки.
   - Скажите, - пробормотал он, - ежи к вам ночью не заходили?
   - Заходили, - сказала она, - двое. Элегантные, в галстуках.
   - Ну ладно, - заторопился он, - я пойду.
   И исчез. Они вышли на улицу, поздоровались со старушкой, сидевшей на завалинке, и стали умываться водой из бочки. И вдруг увидели, что по улице идет их синеглазый хозяин, в сапогах и с ружьем, и ведет на суровой нитке маленькую вертлявую собаку.
   - О, - сказала старушка, - смотрите, топить повел.
   Хозяин вздрогнул, и подбежал к старушке, и долго кричал. Потом махнул рукой и пошел дальше, на ходу заряжая ружье.
   Они оделись и пошли гулять. День был похож на вечер. Они зашли в магазин и купили пива, хлеба и пачку твердого печенья с тревожным названием "В дорогу". За магазином начинался лес. В лесу горели костры из листьев, и ног не было видно из-за дыма. Они шли молча, по колено в дыму.
   - Скоро я уеду, - сказала она.
   - Да, - сказал он, - но мы купим голубей. Будут прилетать голуби и приносить письма.
   - Да, - согласилась она, - голуби будут приносить письма. Письма и бандероли.
   Они зашли глубоко в лес, и костров уже больше не было. Листья то поднимались все сразу, то так же все сразу опускались.
   Вечером они пошли в дом отдыха, который был за горой. Они прошли мимо пустых дач, мимо бассейна и столовой. Все были на танцплощадке, исполняя танец "Минутка".
   - Пойдем, - сказала она.
   Они пошли обратно. Было совсем темно, только белела известковая дорожка. Они спустились в деревню и остановились отдохнуть у почты. По широкой улице шеренгой шли девушки. Вдруг из темноты на дорогу вышел солдат. Он стоял, широко расставив ноги. Воротничок его был расстегнут, пилотка надвинута на глаза. Когда к нему подошли девушки, он толкнул одну из них плечом. Она остановилась перед ним. А шеренга сомкнулась и ровным шагом двинулась дальше. Навстречу следующему солдату, поменьше.
   - Знаешь, - сказала она, - я по вечерам лучше буду сидеть дома.
   - Что ж ты будешь делать?
   - Вязать.
   - Свяжешь мне свитер, - сказал он.
   - И плащ, - сказала она.
   - И трость, - сказал он.
   - И деньги, - сказала она.
   Они шли вдоль пустынного залива. Все давно уже отсюда уехали, и дачи стояли заколоченные. Осталась тут одна только собака по имени Стручок. Она действительно походила на стручок - без шерсти, плоская, с голой кожей, раздувавшейся только на голове, на сердце и на желудке. Когда здесь жили люди, она делала лишь то, чего все от нее ждали, - лаяла, грызла кости, стояла на задних лапах, но делала все это неохотно, спустя рукава, понимая, что вокруг много собак, и если не она, то они сделают все это. И потом везде ходили люди, что-то делали, обсуждали и опять делали, и, открыв глаза и увидев их, она спокойно засыпала. Но люди уезжали и увозили собак, и чем меньше их было, тем быстрее они уезжали. И она спала все меньше, все неспокойней, и сейчас, среди пустых деревянных домов, как свободно и странно она себя вела! Как выходила на площадку с мокрой волейбольной сеткой и начинала вдруг прыгать на нее - беззвучно, с закрытыми глазами, и, попадая лапами, запутываясь, падала на бок и на спину, и сразу, не слизнув грязи и воды, снова прыгала как заведенная. Или как долго и без брызг ходила она по ровной грязной воде залива, внезапно вынимала из нее белесых бьющихся жучков и съедала их, тряся головой.
   Рано утром она вылезала из поваленной дощатой кассы, облепленная билетами, грязными и мокрыми, но целыми, с неоторванным контролем. Она уже привыкла, что людей нет. Раньше они ходили всюду, хлеща ее шнурками от ботинок, а теперь их стало меньше, и они перестали двигаться и стояли на тумбах, белые и неподвижные, среди клумб и газонов. Она бежала мимо них вверх, туда, где в овраге в густой траве день и ночь горела оставленная лампочка, и трава вокруг нее стала как сено и кололась. Иногда она бежала вниз, где в деревянном домике без стен, вывалившись наполовину через дырку в сетке, висел забытый бильярдный шар. Она стояла, касаясь его носом, а потом бежала дальше. Скоро у нее начался кашель, и она кашляла по ночам в будке. И думала, что вот осталась совсем одна, но уходить ей отсюда нельзя, потому что без нее это царство предметов, хоть чуть-чуть сцепившихся друг с другом, исчезнет и останутся лишь камень, дерево, глина, вода и холодный пустой воздух.
   Уже очень поздно они сидели в столовой. Там горела одна только лампочка, высоко. Им дали салат и две тарелочки с бешено изрубленной селедкой. В приоткрытую дверь влетела маленькая тучка, пролетела над полом, развеваясь, и налила под их столом лужу. Пора было уходить. Она спускалась по деревянным, соскребанным ножом ступенькам, выжимая из них воду туфлями цвета лазурных прожилок на ногах. Ее плащ, слегка отставая от ее движений, стоял, переливаясь, потом ломался и опять стоял, немного больше, чем нужно, словно сохраняя память. Потом она остановилась, и он подошел и встал за ней в очередь. Она постояла и повернулась. Плащ ее сделал то же самое. Лицо ее было покрыто кожей, такой же тонкой и прозрачной, как кожа глаза. Из нее носа шел некоторый свет. Иногда она закрывала глаза и дула с нижней губы на волосы.
   Подошел автобус с лампочками под толстой бутылочной крышей. В нем было только два места, в разных его концах. Увидев это, пассажиры заволновались, затеяли пересадку, в которую пытались вовлечь и водителя. И наконец открылось два места рядом. Они сели, почувствовав головами шепот двух старух, сидящих сзади. Старушки шептались очень долго и своим шепотом нагрели весь автобус.
   СЛУЧАЙ НА МОЛОЧНОМ ЗАВОДЕ
   Пародия на детектив
   Два лейтенанта, Петров и Брошкин, шли по территории молочного завода. Все было спокойно. Вдруг грохнул выстрел. Петров взмахнул руками и упал замертво. Брошкин насторожился. Он пошел к телефону-автомату, набрал номер и стал ждать.
   - Алло, - закричал он, - алло! Подполковник Майоров? Это я, Брошкин. Срочно вышлите машину на молочный завод.
   Брошкин повесил трубку и пошел к директору завода.
   - Что это у вас тут... стреляют? - строго спросил он.
   - Да это шпион, - с досадой сказал директор. - Третьего дня шли наши и вдруг видят: сидит он и молоко пьет. Они побежали за ним, а он побежал и в творог залез.
   - В какой творог? - удивился Брошкин.
   - А у нас на четвертом дворе триста тонн творога лежит. Так он в нем до сих пор и лазает.
   - Так, - сказал Брошкин.
   Тут подъехала машина, и из нее вышли подполковник Майоров и шесть лейтенантов. Брошкин подошел к подполковнику и четко доложил обстановку.
   - Надо брать, - сказал Майоров.
   - Как брать, - закричал директор, - а творог?
   - Творог вывозить, - сказал Майоров.
   - Так ведь тары нет, - сокрушенно сказал директор.
   - Тогда будем ждать, - сказал Брошкин, - проголодается - вылезет.
   - Он не проголодается, - сказал Майоров. - Он, наверное, творог ест.
   - Тогда будем ждать, пока весь съест, - сказал нетерпеливый Брошкин.
   - Это будет очень долго, - сказал директор.
   - Мы тоже будем есть творог, - улыбаясь, сказал Майоров.
   Он построил своих людей и повел их на четвертый двор; там они растянулись шеренгой у творожной горы и стали есть. Вдруг увидели, что к ним идет огромная толпа.
   - Мы к вам, - сказал самый первый, - в помощь. Сейчас у нас обед, вот мы и пришли...
   - Спасибо, - сказал Майоров, и его строгие глаза потеплели.
   Дело пошло быстрее. Творожная гора уменьшалась. Когда осталось килограмм двадцать, из творога выскочил человек. Он быстро сбил шестерых лейтенантов. Потом побежал через двор, ловко увернувшись от наручников, которые лежали на крышке люка. Брошкин побежал за ним. Никто не стрелял. Все боялись попасть в Брошкина. Брошкин не стрелял, боясь попасть в шпиона. Стрелял один шпион. Вот он скрылся в третьем дворе. Брошкин скрылся там же. Через минуту он вышел назад.
   - Плохо дело, - сказал Брошкин, - теперь он в масло залез.
   ФАНЫЧ
   Однажды на остановке метро ждал я одну колоссальную девушку! Вдруг вместо нее подходит старичок в длинном брезентовом плаще, в малахае, надетом задом наперед.
   - Такой-то будешь сам по себе?
   - Ну, такой-то, - говорю, - вы-то тут при чем?
   - Такую-то ждешь?
   - Ну, такую-то. Вы-то откуда все знаете?
   - Так вот, - говорит, - просила, значит, передать, что не может сегодня прийти. Я, выходит что, вместо нее.
   Я умолк, потрясенный. Не мог я согласиться с такой подменой.
   - Так вы что, - спросил наконец я, - прямо так и согласились?
   - Еще чего, так! Три рубля...
   - Ну, - сказал я, - так куда?
   Он долго молчал. Потом я не раз замечал эту его манеру - отвечать лишь после долгого хмурого молчания.
   В тот вечер, как и было задумано, шло выступление по полной программе: филармония, ресторан, такси.
   Все это было явно ему не по душе. На каком-то пустыре поздней ночью он наконец вышел, хлопнув дверцей.
   "Да, - думал я, - неплохо провел вечерок!.. Такая, значит, теперь у меня жизнь?"
   И действительно, жизнь пошла нелегкая... Казалось бы, все обошлось, случайный этот знакомый исчез. Но почему-то тяжесть и беспокойство, вызванные его появлением, не исчезли. И вдруг я понял, что они вошли в мою жизнь навсегда.
   А ведь и все - и усталость, и старость, и смерть - приходит не само по себе, а через конкретных, специальных людей.
   И Фаныч (так его звали) стал появляться в моей жизни все чаще, хотя, на первый взгляд, у нас не было с ним ничего общего.
   В один предпраздничный бестолковый день - полуработы-полугульбы, а в результате ни того, ни другого я оказался дома раньше, чем обычно. Странное, под непривычным углом солнце в комнате (редко я бывал дома в это время) вызывало у меня и какое-то странное состояние. На это освещение комнаты не было у меня готовых реакций, запланированных действий, и я так и сидел, как не свой, в каком-то неопределенном ожидании. Потом раздался звонок и вошел мой сосед, начальник сектора с нашей работы, Аникин человек неряшливый, потный, тяжелый во всех отношениях... Рубашка отстала от его шеи, и на воротнике изнутри были выпуклые, извилистые, грязноватые змейки. Я думаю, Аникин и не подозревал, что где-то существуют чистые, прохладные, мраморные залы, переливающиеся хрустальные люстры, подобное ветерку пение арф.
   Мир Аникина был другой - тесные забегаловки, где, не замечая, в папиросном дыму, роняют серый пепел на желтоватые нечищеные ботинки, земляные дворы с деревянными столиками для игры в козла. И все это уже чувствовалось в нем, все это он как бы носил с собой.
   И тем не менее я стал вдруг замечать, что провожу с ним три четверти своего времени. Сначала я утешал себя, что все ж таки связан с ним производством и что двери наших квартир упираются боками, и надо же с соседом соблюдать хотя бы видимость приличий. И все свое времяпрепровождение с ним я считал необязательным, случайным, своими же настоящими друзьями считал других - умных, прекрасных, четких ребят, список которых при случае я всегда мог себе предъявить. Тем не менее все свое время я проводил почему-то с Аникиным. То я придумывал, что лучшие друзья, как лучший костюм, должны извлекаться в особых, радостных случаях, то еще что-нибудь. А честно - вдруг понял я, - мне уже действительно было лень надевать лучший костюм, и ехать к блестящим друзьям, и быть там непременно в блестящей, пусть трагической, но блестящей форме. Когда проще вот так вот расслабленно сидеть дома. А тут, смотришь, зайдет Аникин...
   И конечно же, с Аникиным вошел и Фаныч, оказавшийся лучшим его другом. Фаныч даже не разделся и, понятно, не поздоровался, только поглубже натянул свой треух. Чувствовалось, что он меня не одобряет. Но почему - неясно.
   Аникин сполз со стула, почти стек. И напряженное, неприятное молчание... Именно так, по их мнению, надо проводить свободные вечера.
   Я сидел в каком-то оцепенении, не понимая, что со мной, зачем здесь находятся эти люди, но порвать оцепенение, сделать какое-нибудь резкое движение почему-то не было ни сил, ни желания. Иногда я, встрепенувшись, открывал глаза... За столом все так же сидели Фаныч и Аникин, молча. Наконец, так сидя, я и заснул.
   Когда я вышел из забытья, было хмурое, ватное утро. Аникин и Фаныч спали на моей кровати... Бессмысленность происходящего убивала меня. Я пошел на кухню попить воды из чайника, и вдобавок ко всему на кухне еще обнаружился совершенно незнакомый маленький человек, который быстро ел творог из бумажки и при моем появлении испуганно вздрогнул.
   "Это еще кто?" - устало подумал я.
   И, решив встрепенуться, начать с этого дня новую жизнь, долго мылся под ледяным душем: крякал, фыркал, визжал - всячески искусственно себя взвинчивал. Душ шуршал, стучал по синтетической занавеске.
   "Что такое, - думал я, - почему это в последнее время я хожу, говорю, общаюсь исключительно с непонятными, пыльными, тягостными людьми?
   А потому, - вдруг понял я, - что я и сам уже стал такой наполовину, больше чем наполовину - на девяносто девять и девять десятых процента!"
   Я выскочил из душа как ошпаренный.
   Что случилось со мной? Боже мой! Отчего я так сломался, размяк?..
   Надо быстрее встряхнуться... Пойти по случаю праздника в мой любимый ресторан.
   Когда я поднялся из холодного метро, я увидел, что день разгулялся, солнце осветило верхнюю половину розовой башни Думы. Я долго не мог перейти улицу - ехал длинный стеклянный интуристовский автобус, и все, что я мог сделать, это в нем отражаться.
   Потом я шел по узкой улочке в подвижной, тонкой тени деревьев. Навстречу все чаще попадались группы иностранцев, "фирмы", как у нас говорят... Вот отдельно идут два скромно одетых "люкса": он - белые волосы, розовый затылок, она - сухонькая, в незаметном платье: узнаю присущее лишь божественному Диору умение так сшить дорогую вещь, словно она стоит один рубль!
   Я подошел к крутящимся дверям и вдруг зачем-то вспомнил, что ресторан этот, лучший в городе, принадлежит "Интуристу" и местным сюда трудно попасть. Другое дело, что раньше я никогда не думал об этом - мне и мысль такая не приходила, что в моем городе меня могут куда-то не пустить. Но сейчас эта мысль пришла, и швейцар, сразу же сориентировавшись по моей неуверенности (а только по ней они и ориентируются), протянул руку, отделив меня от входящей толпы.
   И теперь, вдруг понял я, мне уже никогда сюда не войти. Слезы, угрозы, проклятия - все это теперь только хуже!
   И тут, дурачась, галдя, бросаясь спиной вперед, изображая при этом преувеличенный испуг, стали выкручиваться из стеклянных дверей итальянцы с желтыми, в темных подтеках лака балалайками или с тонкими красно-синими пакетами "Берьозка шоп" с наборами, что продают теперь за валюту: меховая шапка, бутылка водки и коробок спичек.
   Толкаясь, крича, хохоча, лезли они в длинный автобус...
   А тут я еще встретил Аню, переводчицу, "переводчицу денег", как я про себя ее называл, ту самую девушку, что прислала вместо себя Фаныча в мою жизнь.
   И на этом, надо сказать, совершенно успокоилась!
   - Что делать? - только сказала она. - Тут у меня группа штатников по обменному туризму - удешевленники. Смета у них маленькая, а программу хочется составить поинтересней.
   Она повернулась ко мне, но меня уже бил дикий смех.
   - Удешевленники! - кричал я. - Колоссально! Надо бы не забыть!.. В баню их, по пятнадцать копеек!
   - Между прочим, - сказала она, - когда ты смеешься, лицо у тебя делается совершенно идиотское!
   - Ничего, - сказал я. - С лица не воду пить!
   - А никто и не собирается с твоего лица ее пить! - злорадно сказала она.
   И так, уже по инерции, мы шли с ней рядом, вошли в какую-то столовую самообслуживания. Я взял два рассольника, два бифштекса с гречкой, с гречневой сечкой... И тут же, конечно, ввалились Аникин с Фанычем. Аникин заорал, стал меня обнимать, раздавив в моем кармане спички... Мы с Аней молча доели все и ушли.
   - Ну у тебя и друзья! - на выходе сказала она.
   - Да?! - сказал я. - А я думал, Фаныч - это твой друг.
   - Да нет, - после паузы сказала она, - такими друзьями я еще не обзавелась.
   Мы долго шлялись по переулкам, потом присели на скамейку в неуютном земляном садике, у глухого, уходящего в небо красного кирпичного брандмауэра, и тут же стукнуло единственное в нем окошко - маленькое, с бензиновым отливом, у самой земли, и в нем показался Фаныч с блюдечком в руке. Он дул на чай, гонял по чаю ямку, задумчиво тараща глаза.
   Подавленная такими случайностями, более того, решив, что это идиотские мои шутки, Аня, не прощаясь, ушла.
   "А между тем, - подумал я, - это и есть теперь моя жизнь. А случайностями все это может показаться только очень со стороны".
   - Ну что? - вдруг недовольно сказал Фаныч. - Брось-ка ты, знаешь... Тут нормальные, душевные парни тебя ждут, а ты... Хватит корчить из себя неизвестно что!
   "И действительно, - в отчаянии подумал я, - хватит корчить из себя неизвестно что!"
   - Ладно, - сказал я, - только скажите, как к вам пройти!
   "И ладно, - думал я, - и пускай!"
   На бегу я показал кому-то язык, высунул его больно, далеко - так что даже увидел его, вернее, белый блеск от мокрого языка, поднимающийся над ним и имеющий его форму.
   ... Раньше, приехав на юг, я сразу же бросался в море, ничто другое меня не занимало. Потом, поднявшись на набережную, с кожей, горящей от соленой воды и мохнатого полотенца, я сразу же встречал каких-нибудь своих друзей, мы шли под полотняный полощущийся навес... И только уже поздней теплой ночью я где-нибудь засыпал. Утром вставал и сразу же бросался в море, и снова начиналась эта ласковая, теплая карусель, когда можешь пойти сюда, можешь пойти туда, можешь сделать это, а можешь этого и не делать и знаешь - все равно будет все хорошо. Иногда целыми днями я сидел в теплой пыли у бочки с сухим вином, и все подходили какие-то прекрасные, давно знакомые люди, садились рядом...