Входишь, бывало, утром в ворота цеха, будто в разверзнутую адскую пасть. Производство представлялось врагом, с которым волей-неволей приходилось мириться. И не только мне – многим! Потому-то и работа становилась каторжной, проклятой, безрадостной. Позже стал я примечать в нашей работе определенную систему и слаженность, чувствовать в ней красоту и какую-то особенную, лишь ей присущую гармонию. Вот медленно, со знанием дела и отточенным годами ритуалом подходят к печи горновые, примериваются к летке, [13]пробивают отверстие и пускают расплавленный металл. Когда он заполняет желоб и устремляется в ковш, кажется, ты проникаешь в суть мирозданья и сам становишься творцом. А как было радостно и приятно укрощать эту строптивую струю, направлять ее…
   Доскональное знание дела, совмещенное с чувством прекрасного, и означает овладение профессией. Настоящий рабочий не только любит труд вообще, но и все, что к нему непосредственно относится, ведь производство – сложный созидательный процесс. Это уж потом, став действительным мастером своего дела, я увидел, что нам мешает, – тяжелые условия труда, низкая зарплата, бесправное положение. Не скрою, находились и такие «пролетарии», которые использовали революционную борьбу лишь для того, чтобы покинуть ненавистные заводы и фабрики. Однако истинные рабочие мечтали о другом: сделать жизнь такой, чтобы ничто не мешало нормальному труду во благо народа.
   Они дошли до перекрестка Губернской с улицей Коминтерна и простились.
 
* * *
 
   Полина ждала отца, как ей казалось, целую вечность. Понемногу она успокоилась и смогла справиться с нетерпеливым гневом и возмущением, переполнявшими ее. «Излишнее волнение мне только навредит, – размышляла Полина. – Что толку кричать, топать ногами и говорить громкие слова? Он легко спишет мои "крайности» на банальную женскую несдержанность. Надо попробовать доказать уважаемому и непогрешимому Кириллу Петровичу, сиречь отцу, всю несправедливость и аморальность его действий. Хотя пускаться в рассуждения о moralite – пустое занятие. Знаем, проходили!»
   Полина наугад сняла с полки книгу и попыталась читать. Однако мысли об отце продолжали донимать ее: «Вот ведь, держит у себя добрые книги и, как видно, уделяет им внимание – оставляет пометки на полях, закладывает нужные страницы. А в жизни ведет себя как черствый и жестокий дикарь!» Она задумчиво посмотрела на подаренный Кириллу Петровичу ко дню сорокалетия бронзовый бюстик Цицерона и горестно усмехнулась: «Стократ прав старик Марк Туллий: "Amicus Plato, sed acer amica est veritas». [14]Очевидно, у папочки свои "истины» и понятие о добродетели».
   Стукнула дверь в передней, раздались приглушенные мужские голоса и причитания домработницы Даши. Полина с тревогой прислушалась. Наконец дверь кабинета отворилась, и на пороге возникли Черногоров и предгубисполкома Платонов с дюжиной бутылок пива в руках.
   – Ага, попались! – весело воскликнул Кирилл Петрович и подмигнул Платонову. – А мы, Никодим, хотели попить пивка незаметно от моих домашних!
   Он пристально посмотрел на дочь:
   – Что с тобой, Полюшка? Сидишь туча-тучей, электричества не зажигаешь; свеча вот давно оплыла…
   – Нам необходимо поговорить. Срочно, – отрезала Полина.
   Черногоров вздохнул:
   – Вона как… – Он скорчил Платонову шутливую гримасу. – Делать нечего, пойди, Никодим, поболтай пока с Настей – она, как будто, в гостиной устроилась.
   Платонов поставил бутылки в угол и вышел, неслышно притворив дверь.
   – Ну, говори поживей, что там стряслось? – подсаживаясь к дочери, спросил Кирилл Петрович.
   – Почему арестован доктор Решетилов? – сухо справилась Полина.
   – Ах вот оно что! – с притворным облегчением сказал Черногоров. – Как видно, ко мне уже адвокатов прямо на дом засылают. Ловко работаете, господа.
   – Хочу знать, на каком основании посадили Решетилова! – повысила голос Полина.
   – Хочешь знать или требуешь? – переспросил отец.
   – Могу и потребовать, – твердо сказала дочь. – Я – подруга Натальи, неплохо знаю и Александра Никаноровича. К тому же я – гражданка СССР, комсомолка…
   – Неужели? Еще что вспомнишь? – перебил Черногоров. – Вали, не стесняйся, в одну кучу и личное и общественное! Тут тебе любой аргумент пригодится.
   Возмущение и обида вновь закипели в душе Полины. Едва сдерживая слезы отчаяния, она выдохнула:
   – Это секрет?
   – Ну почему же? – рассмеялся отец. – Никакой секретности. Вся история и яйца выеденного не стоит. Решетилов арестован за пособничество контрреволюционерам.
   – Ложь! – выкрикнула Полина. – Александр Никанорович – лояльный Советской власти человек.
   – Вот и проверим. А то – ишь, обеды для врагов закатывает, поит, понимаешь ли, кормит, разговоры опасные ведет.
   Полина отвернулась и незаметно смахнула слезы:
   – Ему самому были неприятны эти гости. Но он, как человек порядочный, не мог их не принять.
   – Так он знал, кого принимал. И об этом с ним потолкуем.
   Полина бросила короткий взгляд на неприступное лицо отца и обреченно опустила голову:
   – И что ему грозит?
   – Да, собственно, ничего, – развел руками Черногоров. – Коли чистосердечно поведает, как дело было, искренне осознает свою вину и раскается в совершенном – пойдет с миром на все четыре стороны.
   Он попытался обнять дочь, но Полина схватила его за руки и испытующе посмотрела в глаза:
   – Ты ведь знаешь, что Решетилов не враг, правда?
   – Знаю, – примирительно улыбнулся Кирилл Петрович. – Успокойся, дочка, все образуется.
   – Обещаешь?
   – Обещаю.
 
* * *
 
   Возвращаться домой, в пустой флигель, где изрядно надоела каждая мелочь, Аркадию не хотелось. Он шел, не разбирая дороги, топая начищенными башмаками по замерзшим лужам, натыкаясь на невидимые ему ящики в темных товарных дворах и не обращая внимания на лай сторожевых собак.
   Ристальников недоуменно перебирал в памяти сегодняшний вечер и не мог понять произошедшего. Двуличие и подлость Гимназиста никак не укладывались в его голове; на простое недоразумение выходка глубоко уважаемого им человека явно не походила; и уж на шутку – тем более. «Отчего он в день своего рождения даже не пустил меня на порог? – в который раз спрашивал себя Аркадий. – Он выглядел так непривычно смущенным, пытался извиниться. Атаман – передо мной?! Небывальщина! Будто засада у него за спиной притаилась, и не оставалось другого выхода… Может, и в самом деле, не стоило мне к нему соваться? Приглашения-то я не получал! Он сам не раз напоминал, что даст знать, когда являться. И зачем я полез?» Легкая обида все же кольнула Аркадия:
   «Я ему – не как остальные, не просто сотоварищ…» Неожиданная спасительная догадка осенила его: «Верно, сидел в доме кто-то, с кем мне лучше не встречаться. А я уж – в обиду… Совсем свихнулся, "бдительность потерял», по выражению наших любимых коммунаров». Аркадий с облегчением вздохнул и повернул к «Парадизу».

Глава XXII

   Камера губернского политизолятора ОГПУ была обычной, шесть аршин на три, и отличалась от мрачных казематов домзака редкой чистотой и довольно большим окном. [15]
   Со времен пролетарской революции Сергея Андреевича Татарникова арестовывали трижды.
   К произволу властей он привык и считал свои, обычно короткие, заключения необходимой платой за возможность вести крайне доходную коммерцию и проворачивать «темные делишки».
   И на этот раз ничто не предвещало серьезных опасений – Татарникову вменялась лишь дача взятки, да и то доказать достоверно пока не удалось. В худшем случае Сергею Андреевичу грозило три года губернского исправдома.
   Положение осложнилось, когда молодого следователя сменил на допросах сам полпред Черногоров. Его, похоже, вовсе не интересовали махинации Татарникова. Глава местных чекистов упорно пытался доказать связь «Императора биржи» с уголовниками, в частности с покойным налетчиком Фролом. В ответ Сергей Андреевич терпеливо опровергал абсурдные обвинения Черногорова и писал жалобы в прокуратуру. В конце концов Татарников понял, что полпред не отступит, и стал просто молчать. Тогда Черногоров пошел на некоторое ужесточение режима для Татарникова – арестанту запретили получать любую корреспонденцию и полностью изолировали от контактов с другими заключенными, как на прогулке, так и в камере, переведя в другое место соседа Волина, бывшего октябриста. В то же время прекратились и допросы. Сергей Андреевич понял, что его решили «поприжать».
   Потеря Волина огорчала его больше всего. Разговорчивый, да к тому же еще и умный сокамерник был хоть какой-то отрадой в череде серых тюремных будней. «Нажим» Черногорова продолжался две недели, однако результата не принес – арестант продолжал молчать. Кирилл Петрович решил снять осаду и перейти к уговорам и всяческим посулам. Татарникова опять стали содержать по общим правилам, и очень скоро он получил нового соседа – серьезного паренька лет двадцати.
   Его доставили на рассвете. Сергей Андреевич проснулся от грохота открываемой двери, откинул одеяло и, щурясь от света (электричество, как и положено, ночью не отключалось), посмотрел на сокамерника. Татарников безошибочно определил, что молодой человек арестован всего несколько часов назад и только что пережил первый допрос.
   Новенький тут же плюхнулся на одну из свободных коек, выбрав из двух имеющихся наихудший вариант, – ту, что была ближе к двери (соответственно, и к отхожему месту). Вскоре он заметил, что койка расположена не очень удобно, но не перебрался, из чего Татарников заключил, что сосед просто не хочет находиться напротив него. Молодой человек не распаковал дорожного мешка, небрежно засунув его под койку; раскатал матрац, укрылся одеялом с головой и судорожно свернулся калачиком. «Первая "посадка»!» – смекнул Сергей Андреевич и немного погрустнел – его вовсе не воодушевляло подобное соседство.
   Новенький молчал три дня, стараясь как можно меньше обращать на себя внимание. Он даже кушал не за столом, а на койке. Сергей Андреевич приглядывался к нему, отмечая любые мелкие детали и особенности.
   К собственному удивлению, Татарников не выдержал первым. Той ночью парень вернулся с очередного допроса. Пылающее лицо и блуждающие глаза говорили о сильном волнении. Он прошелся по камере, посидел у стола, затем устроился на койке и вперся взглядом в медный рукомойник. Сергей Андреевич приподнял повыше подушку и для начала предупредительно кашлянул.
   – Простите, как вас зовут? – еле слышно спросил он.
   – А? – тревожно обернулся молодой человек.
   – Не беспокойтесь. Я лишь хотел узнать ваше имя, – улыбнулся Татарников.
   – Зачем? – жестко и даже с вызовом справился сосед.
   – Затем, что нам предстоит вместе жить… некоторое время. Может быть, не один месяц.
   – Месяц? – с досадой переспросил парень.
   «Ну что, красавчик, брать тебя на испуг или не стоит? – лениво подумал Татарников. – Попади ты к жиганам – не преминули бы».
   – Если мы начнем общаться, вам будет легче переносить заключение, – сказал он. – Особенно допросы. В вашем положении надо поскорее пообвыкнуть к здешним порядкам.
   – Это в каком таком положении?
   – В положении тюремного дебютанта, – со слезой зевнул Татарников. – Однако для начала неплохо бы и познакомиться.
   Сосед пожал плечами и отдал короткий поклон:
   – Ковальчук, Вениамин.
   Татарников поднялся и протянул руку:
   – Что ж, польщен. Сергей Андреевич. Татарников… Перебирайтесь-ка на койку напротив меня – так удобней разговаривать.
   – А почему не за столом?
   – Забываетесь! После отбоя все арестанты обязаны находиться на спальных местах, а днем – наоборот.
   – Ах, да, – густо покраснел Ковальчук. – Мне же говорили…
   Он скатал свою постель и перенес на другую койку. Расположившись, Венька без обиняков спросил:
   – А как вы поняли, что я прежде не сидел?
   – Ну, это очень просто. Во-первых, вы не поздоровались с жильцом, то есть со мной. Вы же видели, что я проснулся? Первый тюремный закон: формальная вежливость. Особенно для вновь прибывших! Только руки сами не протягивайте – вам подадут, если сочтут нужным. Сначала – хазар или просто старший жилец. Заметьте, уголовники (а они есть и здесь, в политизоляторе) зорко примечают все мелочи ритуала.
   – А вы, простите, не «уголовный»? – Вопрос Веньку, как видно, волновал.
   – Да как вам сказать… У меня довольно безобидная статья – хозяйственные нарушения.
   – У меня-то – контрреволюционная деятельность, – Ковальчук опустил глаза.
   – Групповая?
   – Ага. Да там чего только не понаписали!
   – Хм, уж как положено!
   – А что еще выдает во мне новичка? – вернулся к первоначальной теме Венька.
   – Затравленность, выбор койки… И потом, бывалый арестант сразу обустраивается. Вы же четвертый день не раскрываете свой мешок, вынимаете зубной порошок, умываетесь и прячете обратно. Для камеры на троих – непорядок!
   – Прямо-таки дедукция! – усмехнулся Ковальчук.
   – Обычная сметка, – вздохнул Сергей Андреевич.
   Венька беспечно взлохматил волосы:
   – Чего уж теперь… Придется учиться здесь жить…
   – Правильно, – кивнул Татарников. – Такое настроение мне нравится больше. Старайтесь не думать о несправедливости обвинений, цинизме и жестокости следователей, бытовых неудобствах.
   – Так легче, – согласился Ковальчук. – Сами-то вы тут частый гость?
   – Именно здесь – нет. А вообще случалось.
   В руки нашим властям достаточно попасться один раз. Потом – затаскают. Не любят расставаться с полюбившимися людьми. Вы тоже готовьтесь. Даже если ускользнете сейчас – завтра найдут повод посадить.
   Он сделал Веньке предостерегающий знак:
   – Тише! Надзиратель идет. За ночные дебаты можно легко карцер схлопотать.
   – Как вы узнали? – укрываясь до подбородка одеялом, шепотом спросил Венька.
   – Тс-с!
   За дверью послышались тяжелые шаги надзирателя, обутого в грубые, подкованные сапоги. Когда он удалился, Татарников приподнялся и объяснил:
   – В соседней камере сидят «уголовные». Очевидно, режутся в карты, поэтому выставили сторожевого. Он и стукнул в стену: «Шесть!»
   – И вы услышали? – изумился Ковальчук.
   – Одним ухом вас слушал, другим – что за стеной творится.
   – А почему «шесть»?
   – Раньше у царских надзирателей было шесть нашивок, отсюда и прозвание.
   – Целая наука! – покрутил головой Венька.
   – Дело наживное… Ладно, давай-ка спать, успеем еще наговориться.
 
* * *
 
   Появление Веньки разнообразило жизнь Татарникова. Без малого две недели прошли в бесконечных пересказах собственных биографий и забавных историй, покуда не появился третий сокамерник.
   Подтянутый, прилично одетый мужчина лет под пятьдесят, с элегантной бородкой и усиками сдержанно поздоровался и справился, где будет его место. Татарников кивнул на свободную койку и представился. В свою очередь назвался и Ковальчук.
   – Да мы с вами знакомы, Сергей Андреич, – разбирая постельные принадлежности, сказал мужчина.
   – Бог ты мой, господин Решетилов! – подскочил Татарников.
   – Не признали? – улыбнулся доктор. – Не мудрено, вид у меня, право, не парадный.
   – Как же вас сюда занесло? – покачал головой Сергей Андреевич.
   – Вопрос, извиняюсь, риторический, – поморщился Решетилов. – Времена-то пошли непредсказуемые! «Жил юноша вечор – а нынче помер…» – как писал Пушкин.
   – Понимаю, – вздохнул Татарников. – В контрреволюционеры записали?
   – Ну, в контрреволюционеры пока не отважились, а вот пособничество – пытаются навесить.
   Решетилов застелил постель, положил на полочку туалетный прибор и устало опустился на табурет.
   – А вы как тут поживаете? Как обращение, питание? Не бьют? – с легкой грустью спросил он.
   – Вы, доктор, наверное, в последний раз сидели при «чрезвычайке»? – снисходительно улыбнулся Татарников. – Нынче хоть времена тоже лихие, все ж того беспорядка нет. Кормят довольно сносно, два раза на дню; гуляем по полчаса; в баню выводят раз в неделю. До рукоприкладства вроде бы не доходит. По крайней мере, с нами, – он вопросительно посмотрел на Веньку.
   Тот отрицательно помотал головой.
   – Тогда мне очень повезло, – развел руками Решетилов. – Условия терпимые, компания подобралась приличная.
   – Верно, – расхохотался Татарников, – компания дивная: студент-карбонарий, пособник и нэпман-взяткодатель! По-моему, прекрасный состав для дискуссионного клуба.
   – Так вы студент? – с интересом спросил у Веньки доктор. – Какого, простите, факультета?
   – Механического.
   – Самого что ни на есть контрреволюционного в университете! – смеялся Татарников.
   – В самом деле? – поверил Решетилов.
   – Сергей Андреич шутит, – смутился Венька.
   Доктор смерил его оценивающим взглядом и подавил вздох:
   – У вас, молодой человек, теперь другие «университеты», привыкайте.
 
* * *
 
   Ночью Решетилова повели на допрос. Вернулся он мрачным и подавленным. Татарников сразу заметил настроение доктора:
   – Что-то серьезное, Александр Никанорович?
   – Право… не знаю, стоит ли… – с трудом выдавил Решетилов, подходя к рукомойнику.
   Он энергично умылся и присел на койку Татарникова.
   – Не привык я к подобному обращению, – покосясь на спящего Веньку, прошептал доктор. – Тем паче, когда не чувствуешь своей вины.
   – Вы расскажите, в чем дело, легче станет, – тоже шепотом ответил Татарников. – Заодно вместе и помозгуем, как выкручиваться.
   – Да можно ли утруждать вас? – потупился Решетилов.
   – Перестаньте! – строго сказал Сергей Андреевич. – Я хоть и немного сидел в тюрьмах, да все ж побольше вашего, опыт имею. Что там такое на допросе вышло? Напирают?
   Доктор махнул рукой:
   – Не то слово! Сам допрашивал. Поначалу все сетовал на то, что прежде искренне уважал меня, а вот теперь – переменился, м-да. Даже обиделся: государство, видите ли, ждет от нас, интеллигенции, поддержки, а мы – продолжаем палки в колеса вставлять. Черногоров считает, что я должен признать вину в пособничестве контрреволюционному заговору, написать чистосердечное признание, где обязан покаяться; но главное – мне надлежит поведать об этом пресловутом обеде и всех разговорах в мельчайших подробностях!
   Татарников задумчиво почесал лоб:
   – Ну, иначе вас, Александр Никанорович, не арестовали бы! Полпред хочет получить сведения из разных источников и связать вас и ваших друзей взаимными признаниями. Что ж, учитывая специфику ГПУ, – вполне логично.
   – Однако есть один маленький нюанс, – предостерегающе поднял палец Решетилов. – Я не желаю признавать вины в не содеянном мною преступлении, соответственно, глупо писать и признание; пересказывать чекистам подробности нашей беседы я тоже не хочу, потому как считаю это недостойным порядочного человека. Уж простите, мне хорошо известны различия между исполнением гражданского долга и доносительством!
   – У них в ГПУ свои понятия о гражданском долге. Вот они и пытаются получить с вас этот должок.
   – Не понимаю!
   – Вы не донесли в ГПУ о приезде приятелей-заговорщиков, вы не донесли суть беседы, а это, по меркам советской морали, уже преступление. Вы лишь пешка в государственной дрессировке интеллигенции. Похожей муштре подвергаются и другие непролетарские классы.
   – Так что же мне делать? – растерянно пробормотал Решетилов.
   – Принять условия Черногорова, – безапелляционно ответил Татарников. – Иначе – точно угодите из «пособников» в «махровые контрреволюционеры». Если согласитесь повиниться – вас пожурят и отпустят.
   – Никогда! – негодующе отрезал доктор. – Ничто не заставит меня поступиться принципами. Я, слава богу, еще умею за себя постоять!
   Сергей Андреевич устало пожал плечами:
   – Я сам тут второй месяц бьюсь за правду.
   И тоже решил стоять на своем до последнего. Однако мне пытаются «навесить» руководство уголовной бандой!
   – Да вы что! – обомлел Решетилов. – Бред какой-то…
   – Бред? А вот товарищ Черногоров считает иначе, ему так хочется.
   Татарников помолчал, наблюдая за крайне удивленным доктором, и сказал:
   – Обо мне многое судачат, знаю. Чего бы там ни было, за свои хозяйственные проказы я щедро расплачивался и расплачиваюсь до сих пор. Только вот уголовщины мне приписывать не надо, увольте. За бандитизм человек непролетарского происхождения может дорого поплатиться!
   – То есть вы полагаете, что вопрос – в цене упорства? – нахмурился Решетилов. – Категории чести и морали вы в расчет не берете?
   – В своем случае – определенно нет; в вашем, с некоторыми натяжками и оговорками, – тоже. Поймите, мы все без исключения играем по чужим правилам. И нам необходимо либо их принимать, либо просто не жить в этой стране.
   – И все же я предпочту остаться при своих принципах, – упрямо заключил доктор.
 
* * *
 
   Постепенно натиск на Решетилова и Веньку усилился. Их стали допрашивать по два раза в сутки. Арестанты возвращались в камеру очень усталыми, но в целом довольными – их тактика отрицания всех обвинений продолжала действовать. Татарников, насколько мог, подбадривал Ковальчука; доктор же в поддержке не нуждался – Александр Никанорович пребывал в состоянии какого-то отчаянного подъема духа. Каждое утро не менее часа он делал гимнастику, скрупулезно повторяя курс перед вечерним допросом.
   – Не утомительно? – с едва заметной завистью спрашивал Татарников.
   – Готовлю себя к худшему, – отвечал доктор. – Принципиальность в наше время – великая роскошь, и за нее придется платить, раз уж решил.
   Это не было бравадой – Александр Никанорович помнил свой арест в декабре 1918-го; помнил переполненную холодную камеру в подвале этой же тюрьмы; помнил побои и ночные расстрелы сотоварищей.
   И тогда, и сейчас свиданий Решетилову не давали, и он написал дочери, пытаясь объясниться (впрочем, письмо приказали не отправлять).
   Венька, по наивности начинающего революционера, пытался использовать допросы как трибуну для пропаганды идей «Союза молодых марксистов», тем более что следователи ему в этом не перечили. На любой заданный вопрос Ковальчук разражался многословной тирадой с использованием цитат из «основоположников». Терпеливо выслушав молодого человека, следователи отвечали контратакой из стандартных обвинений, увещеваний и угроз, помогая себе выдержками из покаянных признаний наименее стойких соратников Веньки по «Союзу». По плану Черногорова, Ковальчука должны были сначала измотать в этих «дискуссиях» (попутно занеся в протокол его неосторожные высказывания), а уж потом – «применить некоторое ужесточение».
   Тридцать первого октября, вернувшись с очередного допроса, Решетилов объявил, что беды его закончились.
   – Выпускают?! – в один голос выпалили соседи.
   – Не обольщайтесь, – усмехнулся доктор. – На завтра назначен суд Особой тройки ГПУ. Все!
   – Су-уд? – испуганно протянул Венька.
   – Да-с, господа. Сегодня мне зачитали решение о том, что моему делу присвоен «особый статус» и что первого ноября уже состоится суд. Правильно, нечего церемониться… А честь-то какая! – Суд в выходной день, с присутствием самих товарищей Черногорова и Гринева!
   Александр Никанорович театрально взмахнул рукой и по-мальчишески, не снимая ботинок, завалился на койку.
   – И чем же ваша баталия может завершиться? – насторожился Татарников.
   – А мне все едино, – беспечно ответил Решетилов. – Будь что будет. Я, признаться, даже рад, что все кончилось.
   – Оно и видно, – покачал головой Татарников. – Бесстрашный вы человек! – Он кивнул Веньке: – Учитесь, юноша, у лучших представителей интеллигенции.
   – Его и без того помотает, – опередил Ковальчука доктор.
   Венька строго посмотрел на соседей.
   – Создавая свой «Союз» и затем выступая на рабочем митинге, мы прекрасно понимали, чем это может грозить, – холодно проговорил он. – Наш «Союз» взял все лучшее из борьбы передовой русской интеллигенции.
   – Да знаете ли вы, что это такое? – раздраженно спросил Решетилов. – Как вы можете «брать лучшее» у тех, о ком имеете лишь поверхностное представление?
   – Не горячитесь, доктор… – попытался вклиниться Татарников.
   – Нет уж, милейший! – с вызовом воскликнул Александр Никанорович. – Раз уж вы считаете, что наш юноша должен у меня поучиться, извольте, – поучу сполна, – он обратился к Веньке. – Кого это вы записали в «лучшие»?