«Папа, умоляю, не сердись на меня за дерзкий побег! – говорил Володя. – Разве мог я, честный гражданин Франции, сын русского офицера, поступить иначе? Вспомни, как ты рассказывал мне о дедушке и прадедушке, о нашей славной фамилии, для которой долг перед Отчизной – не пустой звук!..» Что мне оставалось делать? Я благословил Володю. Десятого августа он погиб в бою с фашистами. Ему было всего восемнадцать лет…
   Рябинин помолчал. Меллер сочувственно покивал, подумывая о том, что необходимо перевести беседу на менее болезненную тему.
   – Наум! Тебе о судьбе тестя моего, Кирилла Петровича, ничего не известно? – встряхнувшись, опередил Меллера Андрей Николаевич.
   – Что-что?.. – вздрогнул тот, мысленно возвращаясь в прошлое. – Неужели ты не слышал о нем?
   Рябинин грустно улыбнулся:
   – Кирилл Петрович напомнил о себе лишь раз, года через полтора после нашего с Полиной отъезда… В апреле двадцать седьмого к нам пожаловали гости – двое весьма респектабельных господ. Едва я увидел их во дворе нашего дома, сердце мое упало – передо мной стояли известные мне люди: Сергей Андреевич Татарников и Сидор Сидорович Фунцев. Лично ни с тем, ни с другим я не был знаком, однако и слышал немало, и встречал на улице и городских мероприятиях.
   – Мы к вам от тестя вашего, – вежливо так прошелестел Фунцев.
   – От тестя или от товарища полпреда ОГПУ? – довольно сухо уточнил я.
   – Конечно, от тестя! – задорно подхватил Татарников. – А Кирилл-то Петрович, кстати, уже в Москве, член ЦК и коллегии ОГПУ СССР…
   Пришлось принять посланцев близкого родственника. Полина, правда, говорить с гостями отказалась. Татарников и Фунцев спрашивали о нашем житье-бытье, рыскали по дому глазами, запоминали. Они и не скрывали, что прибыли посмотреть и доложить Черногорову «об условиях жизни его дочери». Меня распирало любопытство, почему в качестве послов были избраны именно эти люди.
   Я прекрасно помнил, что богатый биржевик Татарников сидел в тюрьме ОГПУ; весной двадцать пятого был осужден на три года общественно-полезных работ по «Делу прокуроров и хозяйственников»! Я даже мельком видел его в колонне заключенных, возвращающихся в исправдом с очистки отхожих мест.
   И почему Фунцев, заведующий Публичной библиотекой? Как бы невзначай я спросил Татарникова о его успехах. Он ответил, что перебрался с семьей в Германию, где открыл свое дело. «Нэпман, отбывающий срок по суду, и – в Германии? – подумал я. – Значит, Черногоров завербовал Татарникова в качестве агента, выпустил из России в обмен на обязательство секретной работы. Более того, они с Фунцевым – личные агенты Черногорова! – смекнул я. – К родной дочери Кирилл Петрович мог отважиться послать только особо доверенных людей». Мы поговорили о пустяках, о малыше Володе, о состоянии дел в моей автомастерской… Гости выглядели удовлетворенными.
   «Можете успокоить Кирилла Петровича: у нас с Полиной все в порядке, – в завершении беседы сказал я. – Передайте тестю, что мы ни в чем не нуждаемся, не участвуем в политике, просто живем в любви и счастье».
   Татарников и Фунцев поклонились и уехали. Больше я их не встречал. И о Кирилле Петровиче тоже не слышал.
   Меллер тяжело вздохнул:
   – Вам, иностранцам, наверное, трудно предположить, как сложилась судьба видного партийца, героя гражданской войны, заслуженного политического деятеля… Кирилл Петрович действительно с 1926 года был членом ЦК и коллегии ОГПУ. В 1936-м воевал в Испании, командовал интернациональной бригадой. В общем, был заслуженным во всех отношениях человеком. А потом стал врагом народа. Все как положено!
   Рябинин нахмурился:
   – Значит, Кирилл Петрович был осужден?
   Меллер снисходительно усмехнулся:
   – Такие, как Черногоров, комиссар госбезопасности первого ранга, – лагерей не получали; им, дружище, пулю вкатывали прямо там, на Лубянке. Лишь два года назад стало известно о посмертной реабилитации Кирилла Петровича.
   – Ну, а ты? – быстро сменил тему Рябинин. – Тоже досталось?
   – Да, как и всему народу, – пожал плечами Меллер. – В двадцать девятом окончил институт, стал работать оператором, режиссером. Болтался по стройкам первых пятилеток, снимал ударников, рекорды, субботники…
   В тридцать девятом получил десять лет лагерей. Отсидел два с половиной. Повезло. Моим соседом по бараку был видный армейский чин, впоследствии – маршал. Когда после начала войны значимых военных стали освобождать, он, вновь почувствовав силу, вступился за меня. Вытащил из лагеря, взял в свою армию фронтовым оператором. Всю войну я провел на передовой – снимал, снимал и снимал; без отдыха, в боях, в походах, на привалах, в медсанбатах… Два ранения получил, орден…
   После войны думал: все! Наконец-то жизнь наладилась! Студию получил, полнометражные документальные фильмы начал снимать… В пятьдесят первом снова взяли. Снова – десять. Прошел весь ад по новому кругу: и бунты фронтовиков с расстрелами, и сучьи войны с кровавой резней налево и направо… А реабилитировали вчистую лишь в пятьдесят седьмом. Вместе со свободой получил ревматизм, болезни почек и сердца. Целый букет! Или «лагерный приварок», как шутит один мой приятель.
   Рябинин смотрел на бледно-желтое, иссохшее лицо и лысый череп Меллера, ловил взгляд грустных настороженных глаз и вспоминал былого Наума. «А ведь ему и шестидесяти нет! – вспомнил Андрей Николаевич. – Хотя, при таком букете болезней, он еще неплохо держится, молодцом».
   – А как семья? Жена? Кто она, ежели не секрет? – поинтересовался Рябинин.
   – Ну, вы – старые знакомцы! – рассмеялся Меллер. – Приеду, расскажу ей, кого здесь встретил – не поверит.
   – Неужели… Виракова?! – охнул Рябинин.
   – Она самая, Надежда Дормидонтовна, – кивнул Меллер. – По окончании института перетащил ее в Москву (она к тому времени закончила рабфак). Поженились. Затем Надя поступила в текстильный институт. Трудилась по специальности, родила Сашку в тридцать шестом, опять училась… Она в общем-то целеустремленная, упорная…
   – Помню, помню, – улыбнулся Рябинин.
   – …Дослужилась до главного технолога крупной фабрики; год как на пенсии; завела огород. Тебя, кстати, часто поминает.
   – Расскажи мне еще о наших! – В глазах Рябинина засветился молодой задор.
   Меллер широко улыбнулся:
   – У меня от нашей встречи и воспоминаний даже на сердце полегчало!
   Он взглянул на фотографию:
   – Решетилова Наташа отбыла с отцом два года в ссылке, вернулась в театр, работала несколько лет, затем уехала в соседнюю губернию. Слышал я, что она возвращалась в город лишь на похороны Александр Никаноровича, где-то в тридцать пятом. Потом ее посадили по пятьдесят восьмой.
   Освободившись, уже после войны, Наташа работала в Ташкенте, Душанбе, Фрунзе. Дошла до худрука театра. Недавно видел ее на гастролях в Москве. Худая, стрижка короткая, как у зечки, одни глаза горят, и все курит, курит… Крепкая она все же баба оказалась, ничто ее не сломило.
   – Семья, дети?
   – Да нет, так и не вышла Наташа замуж… – Меллер опять вернулся к снимку. – Вихров, наш сатирик губернского масштаба, с начала тридцатых как-то притих; сел замредактора «Губернских новостей» и так тихо и просидел до пенсии. Сейчас ходит по школам, рассказывает о двадцатых годах, как о «чудесном периоде советской литературы», хвалится, что знавал Зощенко…
   Резников спился, лечился долго, опять пил, покуда не помер перед самой войной.
   – А Венька Ковальчук? Ты что-нибудь знаешь о нем? – нетерпеливо спросил Рябинин. – Надеюсь, теперь наши разногласия не столь важны?
   – Какое там! – махнул рукой Меллер. – Дурак я был тогда, да кто ж знал, что вот так, подленько, все у нас в стране повернется? А ты, брат, ведь как в воду глядел! Будто знал, что нас ждет.
   – Скорее, предчувствовал… Так что Венька?
   – Он вернулся из тюрьмы где-то в тридцатом. Я ездил с женой в отпуск в наши места и встречал его. Венька поработал немного на кожевенной фабрике, в заготконторе, попытался восстановиться в университете…
   Второй раз его взяли в тридцать втором. Кто-то видел его на Беломорканале, а потом он совсем сгинул. Так о нем и нет вестей. Старый Ковальчук, отец его, ходил в областное управление КГБ, просил разыскать сына хотя бы мертвым – нет ответа.
   – Егор Васильевич жив? – невольно удивился Рябинин. – Ему в наши-то годы было за пятьдесят!
   – Живехонек, – усмехнулся Меллер. – Прошлым летом ему девяносто прокукарекало. Чествовали как героя! Еще бы, единственный в городе пролетарий – участник всех трех революций! Орден ему Трудового Красного Знамени дали, единственный в жизни, а Егор Васильевич и говорит: «В гроб с собой положу, на другое он мне не понадобится».
   После первого ареста Веньки, в двадцать четвертом, Ковальчук жил очень незаметно. С началом войны вернулся на завод, хотя давно был пенсионером. Уехал с родным «Ленинцем» в эвакуацию на Урал, работал там мастером. А ведь ему тогда больше семидесяти было! О сыне Егор Васильевич молчал и от разговоров о нем уходил.
   Заговорил Ковальчук только в пятьдесят шестом, после двадцатого съезда. На одном из открытых партсобраний он попросил слова и заявил, что именно сейчас, после разоблачения Сталина, хочет вступить в партию. Тут и о сыне вспомнил, заплакал. Вывели его, успокоили…
   Меллер помолчал.
   – Знали бы мы тогда, в двадцатых, куда катимся… – медленно проговорил он и вернулся к снимку: – Вот Света Левенгауп сделала самую удачливую карьеру изо всех нас.
   – Я не удивлен.
   – И правильно. Уехала она в Москву еще при тебе, Андрей; через три месяца вышла замуж за своего комдива. Репрессии его, к счастью, как-то обошли, ну а от войны не ушел – погиб под Смоленском. Светлана работала главным редактором весьма авторитетного партийного журнала, выдвигалась депутатом Верховного Совета, получила Сталинскую премию. Последние годы занимала высокий пост в Министерстве культуры. У нее взрослые сыновья. Один – военный, другой – физик-ядерщик. Есть внуки. Сейчас Света на пенсии (союзного значения!), пишет книги для детей.
   – Да ну? Даже не верится.
   – Ну да, самые настоящие сказки пишет. О дедушке Ленине, о Крупской…
   Рябинин громко расхохотался.
   – Хорошо вам в благополучном буржуазном рае, – вторил ему Меллер. – Вам и невдомек, что у нас там, в России, творится.
   – А ты, Наум, по-другому заговорил! – оборвав смех, заметил Рябинин.
   – Заговоришь тут, – насупился Меллер. – Сложи мои отсидки – восемь лет лагерей… Не таким соловьем запоешь.
   – И тем не менее ты веришь в коммунизм? – В глазах Рябинина метнулось лукавство.
   – После двадцатого съезда – определенно! – Меллер решительно тряхнул головой. Казалось, сорвется с его головы и рассыплется над бровями пушистый соломенный чуб, но… Наум Оскарович давно был лыс.
   – Эх, Наум, Наум… Чудак ты человек! – Рябинин пытался подыскать какие-нибудь мягкие слова. – Как и все, по большому счету, советские люди – наивные и легковерные. Неужели ты так и не понял, что истинный коммунизм по Ленину и Сталину – это тот, который ты строил в лагере?
   Меллер посмотрел на приятеля диким испуганным взглядом и срывающимся голосом ответил:
   – Если это принять, то как тогда жить? После тюрем, лагеря, унижений – еще и надежду потерять?
   – Пожалуй, ты прав, – поспешно согласился Рябинин и опять перевел разговор на общих знакомых.
   Меллер заказал себе большой стакан «Граппы» и, поминутно прихлебывая, стал рассказывать:
   – …Кошелев подался на Магнитку, потом сидел в главредах в какой-то новосибирской газете… Непецин, твой товарищ, после войны возглавлял наше областное управление внутренних дел, генерал… Ах да, помнишь ли ты Змея?
   – Мишку, вожака беспризорных?
   – Ну да. Вот чудесная история. Я о нем даже документальный фильм снял.
   – Откуда такая честь? Он что, Кремль ограбил?
   – Слушай. Мишка отбыл в исправительной колонии свой срок, вернулся в город и через биржу труда поступил разнорабочим на «Красный ленинец». Вечерами учился, сдал курс за среднюю школу и на разряд слесаря. Потом, года через три, поступил на рабфак, а затем – на мехфак университета.
   По окончании работал на том же «Ленинце» механиком, мастером, инженером, а с сорокового года – и главным. Вот метаморфоза! Передал ему Бехметьев, к тому времени уже старик, все дела. Важный Мишка стал, серьезный; женился даже…
   – Не на Катерине ли Мещеряковой? – вспомнил Рябинин.
   – Нет, Мещерякова вышла замуж за младшего сына того самого Бехметьева (он позже погиб под Орлом). Так вот, стал Мишка Ужакин, по кличке Змей, важным. С началом войны он перевозил завод на Урал, налаживал там производство снарядов. С первого дня писал заявления с просьбой отправить его добровольцем на фронт. Не отпускали. Однако году в сорок третьем случилась какая-то неприятность. Ужакина сняли с должности и отправили в часть. Он командовал ротой, полком, отличился в боях на Буге и получил Героя. Посмертно. В нашем городе его именем названа улица, детдом, есть музей.
   – Детдом? – не удержался от улыбки Рябинин. – Думаю, Мишка не порадовался бы – чего-чего, а детдома он как раз и не любил.
   Меллер пожал плечами:
   – Кто знает? С той беспризорной поры Михаил сильно переменился, в прямом смысле слова перевоспитался.
   – Прямо-таки чудеса! – развел руками Рябинин. – Хотя… – он задумался, – были в Змее еще в те годы некий вызов, смелость, жажда поступка…
   Наум Оскарович осушил стакан до дна и прищелкнул языком:
   – Вот мы к юбилею Героя Советского Союза Михаила Ужакина, ко дню, когда ему исполнилось бы пятьдесят лет, и сняли документальный фильм… Кстати, Андрюша, все хотел тебя спросить о Старицком…
   Рябинин вздрогнул.
   – …Тогда все сплетничали, будто вы вместе уехали: ты, Полина и Георгий. Как он? Наверняка уж коммерцию на сотни миллионов ведет?
   – Да нет, – понурился Рябинин. – Его давно нет в живых… Мы расстались с ним в Нью-Йорке, в начале августа 1925 года. Георгию понравились Соединенные Штаты, там он и решил жить. Я писал ему на номер в отеле, потом получил новый адрес. Так мы и общались – редкими открытками три-четыре раза в год.
   Андрей Николаевич вспомнил тот ясный июльский день тридцать первого года. Было утро воскресенья. Он сидел на крылечке своего дома и курил папиросу. Проходящий мимо почтальон Жослен протянул ему свежие газеты и единственное письмо.
   – Из Америки! – многозначительно подняв брови, сказал почтальон.
   Почерк на конверте был незнакомым, и уже это насторожило Андрея. Внутри он нашел маленький квадратик бумаги с напечатанным на машинке текстом:
   Уважаемый сэр! Во исполнение распоряжения моего клиента на случай смерти, сообщаю Вам, что мистер Джордж Старк умер в г. Майами 30 июня 1931 года в результате огнестрельного ранения в голову. Адвокат конторы «Доббс, Перкинс и сын» Сэмюэль М. Доббс.
   Буквы запрыгали перед глазами Рябинина, письмо выпало из рук и полетело на мостовую.
   Он вдруг вспомнил день своего шестилетия, когда его пришел поздравлять Жорка. Любимый друг щеголял в зеленых панталончиках и шелковых чулках, кудрявые пряди волос были аккуратно уложены репейным маслом. «Ну же, Гошенька, подойди, поздравь Мишу!» – подтолкнул его Станислав Сергеевич, еще молодой, умиленный видом сына. Жорка приблизился к Нелюбину и, густо залившись краской, прошептал: «Дорогой Мишенька! Поздравляю тебя с праздником», – и как-то неловко, сильно стесняясь, поцеловал в щеку…
   Вспомнился и мрачный, расцвеченный лишь разрывами шрапнели ноябрьский денек 1916-го. И чумазый Жорка в грязной шинели, с безмерно счастливыми глазами: «Я же говорил, что возьму позицию! Что, съел? Посмотри-ка туда… Да-да, пленные, не ошибаешься… Какая кровь, бог с тобой! Пустяки – царапина… А ведь взял я позицию, Мишка, взял!»
   Рябинин с трудом встал, поднял с булыжника письмо и порвал на мелкие кусочки. «Нет и не было никакого Джорджа Старка, как писали ваши газеты – торговца оружием и отъявленного гангстера. Был и есть мой друг Жорка, поручик Старицкий…»
   – Э-эй, – услышал Андрей Николаевич.
   Ему в лицо участливо заглядывал Меллер.
   – Извини, Наум, навалилось что-то, – смутился Рябинин.
   Меллер легонько дернул его за рукав:
   – Ну-ну, соберись. У меня тоже бывает… Держаться надо. Расскажи лучше о Полине, детях.
   – Сын стал юристом, дочь увлеклась античностью, пишет диссертацию в университете Безансона. Жена, слава Богу, здорова.
   – В Россию не собираешься? Преступлениями ты себя, как будто, не запятнал; Сталин – давно в могиле, вряд ли кто-нибудь старое помянет. Не хочешь вернуться?
   Андрей Николаевич опустил голову.
   – Я был в Ленинграде, – глухо отозвался он. – В прошлом году. С дружественной делегацией ветеранов движения Сопротивления (визит был приурочен к пятнадцатой годовщине Победы над Германией).
   – Ну и как? – хитро прищурился Меллер.
   – Навестил мать. У меня ведь, Наум, мать в Питере осталась. Года до тридцать четвертого мы свободно переписывались, потом мама попросила больше не писать. Так и жили долгих двадцать семь лет, ничего не зная друг о друге… В Ленинград я поехал со средним сыном Михаилом. Во время экскурсии по городу убежали – оторвались от сопровождающих группу «гэбистов». Разве они предполагали, что какой-то француз мог так лихо петлять по питерским дворам?
   Дальше – без приключений, добрались, навестили бабушку.
   – Вот так да! – подскочил Меллер. – Выходит, дождалась старушка?
   – Тридцать пять лет ждала – тем и жила, – кивнул Рябинин. – Блокаду невесть как пересилила, а дождалась.
   – Сколько же ей теперь?
   – Незадолго до смерти восемьдесят девять исполнилось.
   – Так она скончалась? – огорчился Меллер.
   – Мама жила в той самой коммуналке, в той самой комнате, где я оставил ее в двадцать пятом. Поначалу она не поверила своим глазам – перед ней стояли сильно постаревший сын и внук, которому было столько же лет, как и мне в момент нашей последней встречи.
   Несмотря на преклонный возраст, сильнейшую подагру и болезнь сердца, мама сохранила ясность рассудка. Она расспрашивала нас, хлопотала, дарила подарки. «Первую ночь засну спокойно», – укладываясь отдыхать, с улыбкой сказала она. На следующий день мы вернулись и застали маму мертвой. Умерла она тихо, без мучений. Вместе с соседями мы организовали похороны. На кладбище к нам подошли двое и справились о причине наших «прогулок» по Ленинграду и присутствия у могилы. Я объяснил, что исполнил просьбу моего друга – посетил его мать, которая, на несчастье, скончалась. Офицеры КГБ строго-настрого предупредили нас с Михаилом, что необходимо придерживаться программы визита, и ушли.
   Меллер пожал плечами:
   – Может, тебе и впрямь вернуться? Неужто не жаль, что уехал?
   – Эх, Наум, жаль, да еще как жаль! – покачал головой Рябинин. – Бывали моменты, когда буквально лететь хотелось на родину, находиться в тяжелые минуты рядом с соотечественниками…
   – И попасть под топор, как мы! – трагично закончил Меллер. – И главное, заметь: ничего никому мы так и не доказали. Крутили нами, вертели по своему усмотрению.
   – Да, человек слаб, – вздохнул Рябинин. – Вот я предпочел заботиться о счастье любимой женщины и семьи. А кошки, кошки всю жизнь на душе скребут!
   – Брось, – отмахнулся Меллер. – Все мы – русские люди, как ни крути. Вернешься. Если, конечно, веришь в свою Родину.
   – Верю, Наум, верю в Россию, – задумчиво проговорил Андрей Николаевич. – Верю, что мои внуки будут жить на земле предков. Верю, что наша Родина вернется к цивилизации, к другим народам, как непременно возвращаются весной птицы. Это, дружище, закон природы.
   – Посмотрим, – отозвался Меллер. – Если доживем. Нам бы самое необходимое успеть – додумать, снять, дописать…
   Он вдруг осекся и неподвижно уставился куда-то за спину Рябинину. Тот обернулся и увидел то, что так насторожило Наума Оскаровича, – по улице шла стройная красивая девушка лет двадцати с небольшим. Темные волосы до плеч развевал ветер. Глаза немного щурились от солнца.
   – Мистика, определенно! – прошептал Меллер, и Рябинин впервые за время разговора увидел в них то выражение постоянного удивления и любопытства, которое было присуще им тридцать семь лет назад.
   Андрей Николаевич приветливо помахал девушке рукой и похлопал приятеля по плечу:
   – Не пугайся, Наум, это не призрак.
   – Полина?! – челюсть Меллера безвольно отвалилась. – Т-такая молодая… но как?
   – Не Полина, а моя дочь Анастасия. Сейчас я вас познакомлю. Она, брат, – самый яркий пример того, что жизнь продолжается! Конец