– К каким все же любопытным выводам приводит дорожное чтение! – со смехом воскликнул Андрей.
   Старицкий тоже расхохотался, вскочил на ноги и прошелся по комнате.
   – Понимаю твой сарказм, – махнул он рукой, – однако мне ничего не остается, как предаваться чтению и философским размышлениям. Не так давно мой упрямый злобный ум был загружен составлением всевозможных подленьких преступлений, а теперь – пожалуйте: он в бездействии! Благоволите, милостивый государь, внимать результатам работы моего скудного ума в новых, нетипичных для него условиях.
   – Тоже мне, профессор Мориарти, гений преступлений! – хохотнул Рябинин. – Хочешь честно, как раньше?
   – Ну давай!
   – Вся твоя бравада, разбойная романтика, ум, здоровый цинизм и деловитость меркнут в сочетании с преступным прошлым. А потому ты смешон и жалок, как ярмарочный фигляр из всем давно наскучившей пьески.
   Старицкий устало опустил руки и присел на кончик стула.
   – Все мы, Миша, жалки… И ты – не исключение, – глухо проговорил он. – Бравируем, воодушевляем себя, обманываем… Пытаемся побыстрее и с меньшими потерями пережить нелегкие времена.
   Георгий взглянул на часы:
   – Умаялся я что-то с дороги, спать хочется. Давай хлопнем чайку и – расходиться.

Глава XIII

   В то время как губернский город с нетерпеливым и несколько злорадным интересом ждал начала судебных разбирательств над хозяйственниками и прокурорами, население сельской глубинки волновали совсем другие заботы. Деревня, забытая прессой, «общественным мнением» и вниманием властей, упрямо ждала ответа на давно поставленный вопрос: будут ли увеличены закупочные цены на урожай. Без шума и крикливой суеты собирались в сельских и волостных Советах угрюмые мужики; мяли в заскорузлых натруженных руках шапки, вздыхали и пожимали плечами. Явное нежелание властей рассмотреть многочисленные просьбы уже начинало раздражать крестьян. Непогода, вынужденное безделье и неопределенность подливали масла в огонь. Разбухшие, ставшие непроходимыми дороги прервали сообщение многих деревень с уездными центрами, куда доселе худо-бедно выливались эмоции крестьянских депутаций. К волостным же органам власти мужики перестали обращаться еще в начале сентября – там только рекомендовали искать правды в вышестоящих инстанциях и призывали к сознательности.
   Те из местных партийных и хозяйственных руководителей, кто получше знал крестьян, понимали, что для начала открытого возмущения достаточно малейшего повода. Однако губком молчал и не давал директив, а действовать на свой страх и риск приученные к жесткой административной дисциплине функционеры не решались. Хитрые и прозорливые аппаратчики просились в отпуска, на партучебу или сказывались больными. Луцкий и не знал, что добрая половина его «уездной гвардии» заблаговременно покинула рабочие места по формально уважительным причинам.
 
* * *
 
   Второго октября на сборном пункте РККА в Колчевске шла будничная работа по регистрации, медицинскому обследованию и отправке в воинские части призывников. В обед списанный со строевой службы по ранению красноармеец Парамонов повел прибывших утром новобранцев в столовую.
   На сборном пункте Парамонов считался личностью заслуженной и легендарной. Он прошел две войны, отличился при обороне Царицына и боях за Варшаву и, как сам утверждал, знался с товарищем Буденным. Несмотря на укороченную осколком гранаты руку, Парамонов держался браво и весьма высокомерно. Редкий военспец или медик мог отважиться пожурить сурового служаку, хотя причины для взысканий находились, и довольно часто…
   Введя призывников в столовую, Парамонов объявил, что приступать к «принятию пищи», вставать и выходить из-за стола следует только по команде. Проголодавшиеся молодые парни не обратили внимания на речь Парамонова, с шумом заняли места и застучали ложками.
   – А-ат-ставить! – рявкнул Парамонов. – Куда полезли, деревенщина непутевая? А ну – стройся!
   Призывники с ворчанием поднялись с лавок и построились гурьбой в центре помещения.
   – Па-ад-равняйсь! – наступая на парней, кричал Парамонов. – Затылок в затылок вставайте, олухи!.. Разговорчики!
   Добившись стройности в рядах и тишины, Парамонов разрешил сесть за столы и «перейти к обеду». Прохаживаясь взад-вперед, он делал едкие замечания и снисходительно усмехался.
   – Эва, недосол! И хлеба дают маловато… – услышал Парамонов за спиной. Он развернулся на голос:
   – Кто сказал, что мало хлеба?
   Призывники потупились в миски и молчали.
   – Хлеба им мало! – рассмеялся Парамонов. – А не вы ли, единоличники неотесанные, его попрятали и не сдали государству? Ишь раскудахтались: «мало»! Хватит, дома вдоволь налопались, теперь за пайку попотеть придется.
   – Нешто мы не работали, знаем, каково хлеб достается, – обиженно пробурчал здоровенный светловолосый парень.
   – А-а ну встать! – нараспев гаркнул Парамонов. – Как фамилия?
   – Куделин, – поднимаясь, ответил призывник.
   – Откуда прибыл?
   – Из Вознесенского.
   – Та-ак, – кивнул Парамонов. – Выходит, ты у нас – труженик?
   Куделин смерил его недовольным взглядом, покраснел и, надувая щеки, ответил:
   – А хоть бы и труженик! С тятькой в поле сызмальства работал.
   – Я вижу, как ты там работал, – злобно скривился Парамонов. – Рожу-то вон какую отъел, покуда пролетариат за народное счастье кровь проливал!
   Парень нетерпеливо мотнул головой и сжал кулаки:
   – Мой тятька тоже сражался! И брат старшой. И я в девятнадцатом годе нашим пособлял…
   – Пособлял, говоришь… – подойдя к Куделину и схватив его за грудки, сквозь зубы процедил Парамонов. – Сколько же лет тебе тогда было, боец?
   – Шестнадцать уже! – парень резко дернулся в сторону.
   – Стоять. Смирно! – прорычал Парамонов. – Тоже мне, помощник сопливый. Да я с четырнадцатого года на передовой! И в гражданскую в Красную армию одним из первых вступил… Поучи меня еще, щенок… «Пособлял»! Пролетарии изо всех сил беляков били, голодные и босые, а вы, жулье мелкобуржуазное, на печи валялись, животы грели. Как удача-то к Красной армии перешла, так все вы, хитрожопые, большевиками заделались!
   Он отпустил Куделина и, поправив гимнастерку, отчеканил:
   – За пререкания посидишь ночку под арестом на гауптвахте, ума поднаберешься. Будет тебе урок дисциплины!
   Парамонов глянул на застывшие лица призывников:
   – Что рты раззявили? Заканчивайте обед, служба ждет!
 
* * *
 
   Гауптвахта помещалась в небольшом сарае на краю сборного пункта. Едва стемнело, четверо односельчан Куделина выбрались из казармы и подошли к охранявшему гауптвахту часовому. Один из парней, шустрый вертлявый малый, затеял разговор с караульщиком:
   – Эй, товарищ! Не разрешите ли нам дружка попроведать? Мы ему сала несем, пирогов домашних. Как уж он тама? Чай, не чужие…
   – Не дозволяется, – лениво отмахнулся часовой.
   – Так ведь никто не узнает! – заверил малый. – Нешто вы не человек?
   Часовой огляделся по сторонам и пожал плечами:
   – Мне-то что? Жалко разве? Слыхали про вашу перепалку за обедом. По себе знаю, какой нрав у Парамонова. Ничего не поделаешь – герой! Я сам тож деревенский, второй год в «комендантском» служу, понимаю.
   – А вы откудова? – участливо поинтересовался малый.
   – Рязанский, – вздохнул часовой.
   – Хорошо, небось, тама?
   – Еще бы! – мечтательно улыбнулся часовой. – Дома-то всегда лучше.
   – Ну так мы пойдем, навестим дружка-то, а? – робко напомнил малый.
   – А идите! – решительно кивнул часовой. – Замка на двери нету – щеколда там, так вы ее отвалите. Только опосля затворите его. Иначе…
   Вознесенские парни согласно замахали руками и с благодарностями засеменили к гауптвахте.
 
* * *
 
   Арестованный Куделин насытился салом с пирогами и яблоками, устало привалился к стене и, уныло глядя куда-то перед собой, проговорил:
   – Вот, ребя, и начали мы свою службу…
   – М-да, уж так вышло – наперекосяк! – по-стариковски покряхтел малый. Остальные тоже вздохнули.
   – Наперекосяк аль нет, – а только дальше обиды терпеть я не собираюсь, – продолжал Куделин. – Покумекал я туточки, в сарае-то, и решился: коли станет энтот косорукий меня и завтра донимать – сбегу. Нету такового закону, чтоб нас безвинно обижать. Нешто мы не люди? Небось который год – свободные человеки. Аль не так, братцы?
   Друзья послушно закивали. Каждый из них думал о теперь уже далекой деревенской жизни, о том, что нелегкие крестьянские будни куда легче и приятнее армейской дисциплины с ее непонятной суровостью. Еще вчера их провожали с песнями и положенным почетом – как защитников родной земли, а вот теперь они сидят в грязном сарае и пытаются понять, в чем же они провинились. Им было жаль матерей, ночами вышивавших своим сыновьям нарядные «для походу» рубахи; жаль отцов, подаривших по такому случаю выходные сапоги; жаль любимых девушек, провожавших со слезами до околицы… Только-только зародившееся ощущение взрослой жизни, свободы от родительской опеки, самостоятельности и гордости собой вдруг сменилось тоской и горестным унынием.

Глава XIV

   По окончании следствия по «делу Гимназиста» и передачи его в суд Рябинин получил трехдневный отпуск.
   Во вторник, седьмого октября, они с Полиной засиделись у Андрея. Вечер был темный, промозглый. За окном, словно заблудившийся прохожий, отчаянно метался осенний ветер. Стараясь развлечь Андрея, Полина рассказывала веселые истории и последние школьные новости.
   – А как поживает старина Меллер? – она вдруг сменила тему.
   – Даже и не знаю, – ответил Рябинин. – К своему стыду, давным-давно его не видал. Соседи передавали, будто Наум заходил пару раз, а застать меня не мог. Да и как тут встретиться? То командировки, то на работе сутками сидишь. Ну ничего, скоро служба моя закончится!
   Полина удивленно подняла брови.
   – Все, баста! – махнул рукой Андрей. – В четверг подам Кириллу Петровичу рапорт и – обратно на «Ленинец».
   – Так он тебя и отпустил! – хмыкнула Полина.
   – У нас был джентльменский уговор, разве ты не помнишь? С бандой Гимназиста покончено, значит, миссия моя завершена. Да и зачем я ему теперь? В губернии наступила тишь, гладь и божья благодать. Без меня управятся.
   – Может, и так, – неуверенно протянула Полина и вернулась к разговору о друзьях Рябинина. – Ну, Меллер-то ладно: посиди ты день-другой дома – объявится. А что Старицкий? Ты как будто стал с ним редко видеться. Вы поссорились?
   Андрей поморщился и опустил глаза:
   – Не знаю, как и сказать… Годы разлуки нас изменили…
   – Георгию не по душе твоя служба?
   – Строго говоря, не в ней дело… – задумчиво сказал Андрей. – С тех пор, как мы расстались в начале восемнадцатого года, Жорка стал другим. Раньше мы жили одними идеалами, дышали одним воздухом.
   – Не знаю уж, чем вы там жили, – капризно поджала губы Полина, – а только я лично не хотела бы иметь в друзьях Георгия Старицкого!
   – Это почему же? – осторожно поинтересовался Рябинин.
   – Скрытный он, хитрющий, непонятный какой-то. И при этом – умен. Крепко умен! Да и личность сильная, сразу заметно. Не из тех, правда, что строят и созидают, живут во имя будущего…
   Андрей пытался возразить, но Полина нетерпеливо схватила его за руку:
   – …И знаешь, он такой не потому, что долго служил в армии и, очевидно, не раз бывал в серьезных переделках, нет. Я видела военных и неплохо разбираюсь в их психологии. Все прошедшие огонь и лишения люди стремятся к покою, миру и созиданию. Здесь же – нечто иное. Рядом со Старицким жутковато, невольно хочется нащупать в кармане «наган». Или, на худой конец, убежать.
   – Вижу, он тебе определенно небезразличен! – нервно засмеялся Андрей. – Подобные умозаключения на пустом месте не появляются. Ты размышляла о нем?
   – И не раз, начиная с нашей первой и единственной встречи. Кажется: обыкновенное знакомство, непродолжительный разговор, который и был-то почти полгода назад. А я забыть не могу! Будто находится Старицкий где-то рядом, стоит за дверью и наблюдает.
   – Да Жорка и впрямь недалеко – в четверти часа ходьбы, – невинно похлопал глазами Андрей.
   – Не отшучивайся, – погрозила пальчиком Полина. – Вот именно сейчас, сей момент, я поняла, отчего у меня такое ощущение – оттого что ты, Андрей, о нем постоянно думаешь, мучаешься тем, что вы уже не так близки, как прежде.
   – Ты сгущаешь краски.
   – Ничуть. Всякий раз, когда вы встречаетесь, ты возвращаешься сумрачный, задумчивый, подолгу молчишь и отвечаешь невпопад. Исключение – ваша последняя встреча по его приезду из Ленинграда, да и то, я подозреваю, что причина твоей радости состоит в том, что с матерью ничего не стряслось во время наводнения.
   – Позволь мне развеять эти опасения, – Рябинин устало вздохнул. – По складу характера и ума Старицкий радикален, а такие всегда настораживают. Юношей я, наверное, тоже был таким и потому не мог замечать подобного в Жорке.
   У меня пора крайностей прошла, а он, как видно, пока не вырос…
   Еще в детстве, несмотря на завидную физическую силу и фантастическую выносливость, Жора страдал порывистостью и отсутствием трезвой рассудительности. Очертя голову он бросался в самые отчаянные авантюры, шел напролом – так ему казалось легче. Я от природы являлся сторонником продуманных действий, и потому мы неплохо дополняли друг друга. И во дворе, и в гимназии Старицкого считали мальчиком дерзким и крайне честолюбивым, однако в отношениях со мной, как с лучшим приятелем, он представал совсем в ином свете: заносчивость и стремление выделиться были лишь своеобразной защитной реакцией.
   Впервые об этом мне сказал отец, когда нам с Жоркой исполнилось по четырнадцать лет: «Гошу нужно понять – он до сих пор переживает смерть матери, стесняется жалости и сочувствия взрослых. К тому же он не находит поддержки в семье: Станислав Сергеевич – натура слабохарактерная и никчемный воспитатель; с мачехой у мальчика отношения натянутые. Ему не привили многих основных качеств нормального человека – терпимости, родственных отношений, стойких нравственных идеалов. Он формально придерживается подобающих его происхождению и социальному статусу правил поведения, в остальном его сформировала улица. Только одно может сделать из Гоши настоящего человека – хорошая палка. Лучшее для него – армейская служба, с ее железной дисциплиной, строгой регламентацией и понятиями долга и чести». Папа оказался прав: из Старицкого вышел прекрасный офицер. Он был умен, находчив, храбр, отважен, любил солдат. Военная служба стала его делом.
   Теперь, оглядываясь назад, можно с уверенностью заявить, что полтора года в окопах, проведенные бок о бок с Жоркой, оказались лучшими годами нашей дружбы. Вокруг грохотала война, а мы были полны сил и безграничного счастья – мы защищали свою великую Родину, выполняли священный и почетный долг, перед которым сама смерть представлялась ничтожной и жалкой. В трудную минуту каждый из нас твердо знал, что рядом – друг, готовый прийти на выручку.
   И друг не подводил никогда!..
   А потом все резко изменилось: ушла в небытие наша страна, и вместе с ней погибла и наша армия. Я старался осмыслить ситуацию или хотя бы выждать время; Жорка метался, буквально сходил с ума. Поначалу он не терял оптимизма, пытался найти для себя новые занятия – помогал отцу в госпитале, «вникал в политику» и даже подвизался корреспондентом модной газеты. Он не жаловался на трудности, только ушел в себя, замкнулся. Наконец, случилась буря – Жорка не выдержал и сорвался. Таких яростных, отчаянных истерик с ним не бывало никогда. Тут я вспомнил слова отца и посоветовал Жорке служить. «Где? – кричал он, бегая по комнате из угла в угол. – В Красной гвардии? Можно, конечно; черт с ней, с политикой и идеалами! Раз уж подорвали империю – пусть, куда деваться! Но это – не армия, это банда, сборище вечно митингующих партизан! Нет уж, увольте, служить в ватаге самозванцев я не намерен. Прости, брат, лавры Гришки Отрепьева меня не прельщают…» В январе восемнадцатого плюнул Жорка на все, разругался со мной и уехал на юг, к Корнилову. Теперь вот – всплыл красным партизаном и инвалидом гражданской, булки выпекает, зажил крепко.
   Андрей помолчал и заключил:
   – Знаешь, Полина, я уверен в одном: ежели имеется в человеке некий заложенный природой и родительским воспитанием здоровый стержень – никакие перипетии судьбы и невзгоды его не изменят. Существует в каждом из нас изначальная святость, песчинка высшей благодати, та мера добра и зла, через которую нельзя переступить, не нарушив основы основ – собственной души. Мне кажется, Жорка потерял эту меру, подменил ее слишком уж грубой рациональностью и весьма удобной скидкой на нелегкие времена.
   – В таком случае, – пожала плечами Полина, – вам лучше реже видеться, встречаться лишь для «теплых воспоминаний» и не бередить друг другу душу.
   Рябинин согласился и предложил выпить чаю. Но Полина посмотрела на часы и, извинившись, стала собираться домой.
   Не успел Андрей подать ей пальто, как в дверь настойчиво постучали. Рябинин отворил и увидел на лестничной клетке сотрудника ОГПУ Елизарова.
   – Простите за беспокойство, вас срочно вызывает товарищ Черногоров! – козырнув, выдохнул он.
 
* * *
 
   Кирилла Петровича Андрей нашел хмурым и раздраженным. Коротко кивнув на приветствие подчиненного, Черногоров сразу перешел к делу:
   – Не сердись, что прервал твой отпуск и вызвал в столь поздний час, – у нас, Андрей Николаич, беда… Садись и слушай! – Он нетерпеливо указал на кресло. – О положении с хлебозаготовками всем известно – крестьяне еще с августа выражали недовольство закупочными ценами и сдавали хлеб вяло и неохотно; завалили губком и совнархоз жалобами и прошениями; в уездных комитетах партии денно и нощно заседали депутации от сельских обществ. Напряжение усиливалось. После недавнего пленума губкома Луцкий запросил Москву, и не сегодня-завтра должен-таки прибыть спецуполномоченный по заготовкам; дано указание создавать комиссии по урегулированию цен на зерно.
   Казалось бы, вопрос решен. Так нет же, опоздали!.. Второго октября на сборном пункте в Колчевске произошел позорный инцидент: красноармеец Парамонов повздорил с призывником из села Вознесенское и посадил его на гауптвахту. Незаслуженное суровое наказание обидело парня, и наутро, когда оскорбления Парамонова повторились перед строем, он подбил друзей-односельчан на побег. Пятеро дезертиров укрылись в родном селе, общий сход которого не выдал беглецов милиции. Вечером четвертого октября начальник уездного отделения ОГПУ собрал отряд из двадцати чекистов и отправился арестовывать дезертиров, но крестьяне и их выгнали из села. Вознесенский сход постановил вооружить всех взрослых мужчин и организовать круговую оборону. Увещевания председателя сельсовета Рыжикова тоже ничего не дали – ему вручили петицию ко всем высшим органам власти губернии и выдворили за околицу. В бумаге говорится о том, что по причине «грубого и неуважительного отношения к крестьянству и особенно к призывникам села Вознесенское сельский сход от имени общества отказывается посылать новобранцев в Красную армию и выполнять обязательства по сдаче зерна».
   Копии петиции немедленно разослали с ходоками по близлежащим селам, а уже через сутки о событиях в Вознесенском узнала вся губерния. Домохозяева ста двенадцати сел вернули окладные листы; в семи произошли столкновения с милицией и чекистами; в одном – подожгли сельсовет; на сборном призывном пункте в Колчевске – волнения и массовое неповиновение, тридцать шесть случаев дезертирства; всюду изгоняются партийные и комсомольские работники; организуется самооборона. Еще немного – и начнется восстание. Пока крестьяне медлят, оглядываются на зачинщиков – на вознесенских мужиков. Экстренное заседание губкома, ввиду явного нежелания крестьян вести диалог с местными партийными и хозяйственными органами, предложило решить вопрос нам, то есть ГПУ.
   – И что же вы прикажете делать мне? – подал голос Рябинин.
   – Съездить в Вознесенское и попытаться утихомирить мужиков. Ты был там и, как я узнал, установил дружеский контакт с местной общиной. По словам Трофимова, после твоего визита в село «Красный ленинец» весьма успешно помогал тамошним артелям. Попытайся объяснить крестьянам, что Советская власть готова пойти на уступки по хлебозаготовкам и простить дезертирство новобранцев (кстати, Парамонов уже отдан под суд). Со своей стороны, община должна сдать оружие и вернуть в село предсовета Рыжикова. Замирение в Вознесенском сведет на нет волнение во всей губернии! Коли нам удастся столковаться с зачинщиками бунта, так и остальные успокоятся.
   – А ежели мне не удастся договориться с крестьянами? – спросил Андрей.
   Черногоров добела сжал губы.
   – Тогда… – он пристукнул кулаком по столу, – придется поступить единственно приемлемым способом! На этот случай с тобой будет две сотни конников из Имретьевской бригады, плюс – отряд местных чекистов, которые находятся поблизости от села.
   Рябинин посмотрел прямо в глаза начальника:
   – Значит – карательная операция?
   – У тебя есть другие предложения? – Кирилл Петрович упрямо вскинул брови.
   – Вы приказываете в случае неудачи переговоров применить оружие? – негромко переспросил Андрей.
   – Так точно. Приказываю разоружить бунтовщиков, арестовать зачинщиков и дезертиров и обеспечить доступ в село следователям ОГПУ.
   Рябинин поднялся:
   – Я отказываюсь выполнять подобный приказ, товарищ полномочный представитель ОГПУ! – отчеканил он. – Готов сдать документы, табельное оружие и сесть под арест.
   Черногоров вплотную подошел к Андрею.
   – Вона как, – покачал головой он. – Выходит, лучше – трибунал? Лучше остаться при своих щепетильных, чистоплюйских принципах?
   – Предпочтительнее, – пробормотал Рябинин.
   – Ну конечно! – взмахнул руками Черногоров. – Кровушкой боитесь замараться, дорогой товарищ?! А коли мы все возьмем да и сядем под арест, полагаясь на судьбу и милосердие бунтовщиков? Разгуляется тогда по губернии мужик с топором, станет подпускать там и сям «красного петуха», крушить Советскую власть…
   Кирилл Петрович мягко обнял Рябинина за плечи:
   – Думаешь, я не понимаю твоих чувств, Андрюша? Или считаешь, что недооцениваю всей серьезности положения? Потому и хочу послать в Вознесенское именно тебя, человека с добрым сердцем, близкого мне, как сын. Ведь только ты один и можешь уговорить крестьян! Нет у меня в подчинении людей с такой деликатностью и выдержкой, и никому я так не доверяю, как тебе. К слову, не только я тебя прошу, но и товарищ Луцкий.
   Рябинин недоверчиво поглядел на Черногорова.
   – Присядь, Андрей, и послушай, – с улыбкой предложил Кирилл Петрович. – Неужто посылал бы я тебя, сомневаясь в успехе переговоров?
   К примеру, Гринев куда лучше справился бы с карательной операцией. Сжег бы село, расстрелял десятка три крестьян – и так далее… Как в двадцать первом… Я же надеюсь, что ты сумеешь мужиков уговорить. Карательные акции – лишь на крайний случай, которого, уверен, возможно избежать.
   «Правильно рассуждает, хитрая бестия! – думал Андрей. – Знает, что мне "крайние меры» неприятны, потому и уверен, что я буду стараться договориться, из кожи вон лезть буду… А выхода-то действительно нет: сяду под арест – поедет в Вознесенское другой, тот же Гринев; уж он наведет там "порядок»!»
   – Приказ мне ясен. Я готов его выполнить, – сказал Рябинин.
   – Вот и отлично, – кивнул Черногоров. – А раз так – бери мой «паккард», нужные бумаги от губкома и ОГПУ и – немедля отправляйся в дорогу. По пути заскочишь в Имретьевск, примешь командование двумя сотнями кавалеристов. Там и переночуешь. К утру необходимо быть в Вознесенском…

Глава XV

   Не выдержав многочасового испытания российской распутицей, «паккард» Черногорова прочно застрял в грязи верстах в трех от Вознесенского. Рябинин вышел из машины и придирчиво оглядел колонну всадников. В предрассветном сыром тумане снаряженные по полной боевой выкладке кавалеристы выглядели устало. Андрей скомандовал привал, распорядился разбить лагерь и накормить людей. Сам же пересел на коня и, взяв лишь эскадронных командиров и вестового, поскакал к селу.
   Не доезжая полуверсты до околицы, они повстречали конный отряд человек в десять. Андрей заметил, как всадники вскинули на изготовку карабины, и приказал подчиненным остановиться.
   – Кто такие? – вглядываясь в незнакомцев, крикнул Рябинин.