— Что же, мы здесь одни останемся?
   — Почему одни? Вас же четверо… Ну, мне пора. С кухни как раз едут за продуктами на фронтовые склады, и я с ними отправлюсь. На эти самые склады должны и наши приезжать. Дорога, может быть, и длиннее, зато быстрее и вернее. Не пройдет и трех дней, как я буду в своей дивизии.
   Теперь он переходил от одной койки к другой, наклонялся, обнимал и целовал всех по очереди, щекоча пушистыми усами, и Янеку показалось, что у грозного старшины глаза вдруг стали влажными. Но, видно, ему это только показалось, потому что гвардеец выпрямился, остановившись посредине палаты, стукнул каблуками и поднес руку к шапке.
   — Гвардии старшина Черноусов докладывает о своем отбытии. До свидания в Берлине.
   — Напишешь нам?
   — Напишу.
   Он вышел.
   Елень подошел к окну. Дятел, уже привыкший к людям, быстро стучал клювом и только изредка, наклонив голову, посматривал черной бусинкой глаза и как бы прислушивался к тому, что говорил Густлик.
   — Идет через двор, грузовик уже стоит… Сел… Поехал.
   Они слышали, как зашумела отходящая машина, но видеть ее не могли, потому что окно внизу замерзло.
   Спустя полчаса Елень, укладываясь на свою койку, выругался, наткнувшись вдруг на что-то твердое под простыней, и вытащил оттуда маузер в деревянной кобуре.
   — Эх, видно, забыл!
   — Дурак, под твоей простыней забыл? — разозлился Саакашвили. — Прочитай, там есть записка.
   На листке бумаги было написано по-русски: «Подарок отличному стрелку». У них не было сомнения, кому следует отдать оружие, и, хотя Янек еще не вставал, они спрятали маузер именно у него в матрасе — не слишком глубоко, а так, чтобы, поворачивая голову на подушке, он мог почувствовать, что там что-то спрятано.
   Неделю спустя, под утро, неожиданно залаял Шарик, а потом начал тормошить всех, дергая зубами за края одеяла. Все разом проснулись и почувствовали, как слегка дрожит земля и издалека несется к ним, стелясь под снегом, низкий, мощный гул. А еще через мгновение дрогнули и зазвенели оконные стекла.
   Мрак за окнами начал рассеиваться.

 

 
   На конверте стояли четыре фамилии. Четыре или три. Что касается трех, то здесь все было ясно: Саакашвили, Елень, Кос. Не ясно было только одно: считать ли слово «Шарик» как имя или тоже как фамилию. Но определенно письмо было адресовано им всем.
   «Дорогие мои!

   То место, которое мы вместе обороняли в августе, было выбрано хорошо. Мы еще раз переехали через Вислу по тому же самому мосту. Поля и лес сейчас в снегу, их трудно узнать, и все-таки мое сердце забилось там сильнее. Оттуда мы двинулись на столицу, а потом дальше и дальше.

   Бригада участвовала в боях за большой город у реки, но противник оборонял его только арьергардами. На аэродроме мы захватили тридцать самолетов, которые не успели взлететь. Оттуда мы повернули на запад, пехота с ходу прорвала полосу укрепления, мы протиснулись в эту щель, как в приоткрытую дверь, совершили стремительный танковый рейд и захватили еще один город. Это были тяжелые бои. Когда вернетесь, опять не досчитаетесь нескольких знакомых.

   Сейчас нам досаждает холод. «Рыжий» обогревается от своего мотора, но и он, бывает, устает, а на броне у него появилось еще больше шрамов.

   Экипаж у меня хороший, составлен из молодых ребят, они все окончили танковое училище. Но скажу вам по секрету: жду того часа, когда мы опять будем все вместе.

   Мы стоим в обороне как резерв. Сегодня праздник Красной Армии. Проводятся встречи, выдали немного спирту. Мои ребята ушли, а я остался в «Рыжем» и при свете ремонтной лампочки пишу на твоем, Янек, сиденье, в уголке, потому что здесь тише всего.

   Место, где броня была пробита снарядом, заделано изнутри толстой плитой. Края приварены, и все это выглядит как рана с толстыми рубцами.

   Может быть, и вы уже скоро поправитесь. Отвечайте побыстрее, а то и мне интересно, и генерал часто спрашивает, что с вами.

   Я ношу теплые рукавицы Янека. Они мне хорошо служат. У меня есть трофейный ватник, сгодится для новой подстилки Шарику, старая сгорела. Я кончаю, потому что пальцы мерзнут и деревенеют. Завтра день обещает быть солнечным, ясным, температура около пяти градусов мороза, после полудня увеличение облачности до одной четверти.

   Сердечно обнимаю вас, ребята, и чешу Шарика за ухом, сейчас только в мыслях, но, возможно, скоро и на самом деле.

   Василий».

   Письмо шло десять дней и прибыло в начале марта. Прочитали письмо вслух утром, сразу после завтрака, а потом вырывали его друг у друга из рук, потому что каждый хотел увидеть его еще раз собственными глазами. Шарик решил, что это игра, и, стоя на задних лапах, тоже старался схватить бумагу зубами.
   Жили они теперь в другом мосте, в маленькой комнатенке на чердаке, куда их перевели еще в конце января, чтобы освободить место раненым, прибывшим прямо с фронта. Они едва размещались здесь. Койка Янека стояла около окна, под скатом крыши, а сбоку — две другие в два этажа, одна над другой. На верхней разместился Елень, утверждая, что там ему удобней и что, кроме того, он должен тренировать ногу, чтобы снова владеть ею.
   Птицы быстро заметили происшедшую перемену и каждый день навещали их. Шарик, поставив передние лапы на подоконник, с интересом наблюдал за ними, пугая синиц, но дятел оказался не из трусливых и только иногда, если Шарик уж слишком приближал свой нос к стеклу, отгонял овчарку шумными взмахами крыльев и грозно стучал клювом по фрамуге.
   В тот день, когда пришло письмо, небо было солнечное, голубое, солнце сильно пригревало через стекла. Весной трудно усидеть дома. Как-то Елень отправился на кухню рубить дрова — в оздоровительных целях, а также для того, чтобы поддержать хорошие отношения с поваром. Потом Григорий пошел в лес попеть в одиночестве; он говорил:
   — Ко-огда я пою, то не заикаюсь.
   Заикался он все реже, да и то только когда волновался или хотел сказать что-нибудь очень быстро.
   Пришла Маруся и начала, как она это делала каждый день, массажировать левую руку Янека от плеча до пальцев. Кожа на руке была бледная, какая бывает на ладонях прачек, и слегка сморщенная. Вся рука стала худой, тонкой: силы медленно возвращались к ней. Маруся энергично действовала руками, а Янек в это время рассказывал ей о своем доме в Гданьске, о том, как учился в школе, о боях в сентябре тридцать девятого и о поисках отца.
   Сегодня Огонек была свободна, поэтому, закончив массаж, она принесла Косу его форму, и они пошли на прогулку вместе с Шариком. С ветвей сосен опадали тяжелые, наполненные солнцем капли. Сновал по иглам влажный шелест, пахла земля. Трава была еще прошлогодняя, рыжая, но если наклониться, то под ней можно было рассмотреть несмелые, светло-зеленые росточки.
   Они молча шли по извилистой тропинке вдоль тающего болота.
   — А где твой шарф? — спросила девушка.
   — Оставил, сегодня тепло.
   — Ты должен его носить.
   — Он не идет к форме. И вообще я не люблю его.
   И снова оба замолчали. Наконец они остановились на краю небольшой поляны. Между соснами ветер рябил большую лужу. Отражались в ней кроны сосен и голубое небо. Если смотреть в воду, то кажется, что лужа — это окно, ведущее на другую сторону земли. По бокам, в тени, серели остатки тающего снега.
   — А ее любишь?
   — Кого?
   — Ту, что подарила.
   — Мы с ней ехали вместе в армию, вместе пришли в бригаду… Мне казалось, что наше знакомство — это что-то гораздо большее, а потом оказалось иначе.
   — Как?
   Янек вспомнил, о чем говорили Григорий и Густлик, когда на лесной поляне из рук генерала каждый получил Крест Храбрых и Лидка пришла пригласить его в кино. После минутного молчания Янек объяснил Марусе:
   — Я ей был не нужен, она предпочитала других. А потом оказалось, что экипаж наш хороший и заметный, потому что с нами ездил Шарик. Мы получили ордена, все об этом говорили, и ей показалось, что я ей нужен…
   — Ей показалось… — прервала его Огонек и тряхнула своими каштановыми волосами. — А ты?
   — Что я?
   — А тебе она нужна, ты любишь ее?
   Янек оперся рукой о холодную, влажную кору сосны, набрал полные легкие воздуха:
   — Я люблю тебя. Больше, чем люблю.
   — Правда?
   — Да, правда.
   Маруся разбила каблуком остатки льда на краю лужи, весело, громко рассмеялась и, подняв руки вверх, начала танцевать перед ним, дробно притопывая.
   — Маруся, что ты делаешь?
   — Я же писала! — громко крикнула она, не переставая танцевать.
   — Что писала?
   Шарик, который вынюхивал что-то между деревьями, увидев, что происходит, подбежал к ним и тоже начал подскакивать на всех четырех лапах, лаять и танцевать.
   — Да нет, это я так… У нас в деревне девчата так пляшут перед парнем, который им нравится.
   — А парень что должен делать?
   — Если сердце у него бьется сильней, тоже пляшет.
   Янек хлопнул в ладоши и начал семенить ногами по влажной прошлогодней траве, по пропитанной водой хвое.
   Недалеко из-за ствола дерева показался смеющийся Григорий и запел:
   — Эх, загулял, загулял, загулял парень молодой…
   — А ты откуда взялся? — крикнула Маруся. — Не мешай!
   Саакашвили продолжал петь, хлопая в такт ладонями:
   — В солдатской гимнастерочке, красивенький такой.
   Маруся обняла Янека за шею, а Григорий, увидев, что они перестали танцевать, попросил умоляюще:
   — Посмотреть-то хоть можно, а?
   — Пожалуйста, можешь смотреть, — сказала она и крепко поцеловала Янека в губы.
   «Здорово, танкисты!

   Доложите профессору, что он вовремя меня выписал из госпиталя. Я едва успел. Вы, должно быть, слышали, как мы двинулись. Гром был большой, наверно, и до вас дошел — ведь от вас до Вислы не так уж далеко. Зато теперь ближе до Берлина, чем до Варшавы. Надеюсь, что и вы скоро будете нас догонять.

   Я спрашивал о польской армии. Говорят, что нигде поблизости не стоит. Так что, кто знает, встретятся ли еще когда паши фронтовые дорожки, увижу ли я вас еще когда-нибудь.

   Молодым солдатам я рассказываю о том, как мы вместе воевали, какие у нас боевые традиции. Рота воюет хорошо, за последние две недели мы получили семь орденов, из них один ношу я.

   Сапоги у меня целые. Каша жирная. А войне уже скоро конец. Те, кто помнят, как мы форсировали Вислу, спрашивают о Марусе, вернется она к нам или нет, потому что без Огонька не так весело.

   В последних словах своего письма сообщаю, что вся рота обязуется бить врага по-гвардейски, чего и вам желаю.

   Гвардии старшина Черноусов».

   Пришел наконец день, когда они в последний раз предстали перед профессором. Он внимательно выслушивал сердце, проверял, как они владеют отремонтированными им ногами и руками. Двоих из них он мог выписать немного раньше, но согласно строгим правилам ждал, чтобы выписать всех вместе. Потому что были они как три брата, составляли один экипаж, а это, может быть, даже больше, чем семья.
   Всего дольше и внимательней проверял профессор руку Янека. Велел поиграть ему маленьким мячом, бить им об пол, о стену и ловить. Янек выполнял все точно, нагибался, разгибался, раздетый до пояса, а доктор, глядя на его тело, меченное шрамами, думал: «За одну только кожу должны дать тебе орден». Однако он не сказал этого вслух, а бросил коротко и строго:
   — Хорошо, можешь идти.
   — Товарищ профессор, еще…
   — Что еще? Хотите, чтобы я собаку посмотрел? Ее тоже выписывают из госпиталя. Осматривать вашего Шарика мне не надо. Он сам себе выдал лучшее свидетельство здоровья и хорошего самочувствия — задушил вчера на дворе курицу. Хорошо еще, что наша, госпитальная, и не надо объясняться с людьми. Счастливого пути.
   Когда Янек выходил из комнаты, в дверях показалась Маруся.
   — А ты зачем? — спросил ее профессор.
   — На фронт…
   — Ты здесь нужнее.
   — Нет, там.
   — Все равно вместе вы не будете служить. В польскую армию тебя не определят.
   Девушка покраснела.
   — Знаю, но больше оставаться не хочу.
   — Понимаю. — Профессор вздохнул, кивнул лысой головой и, добавив «согласен», подписал направление на фронт.
   Девушка вышла, за дверью раздался приглушенный шепот, а потом громкий смех и топот бегущих ног.
   Профессор снял очки и, спрятав лицо в ладони, закрыл глаза. Он подумал, что теперь уже, наверно, недолго осталось ждать, что это, по всей видимости, последняя военная весна…


20. Пути-дороги


   Случается, что во время осенней тяги утка отобьется от стаи. Задержат ее какие-нибудь важные птичьи дела, помешает сломанное крыло, а ранний мороз покроет льдом озерцо между камышами. Замерзающую одинокую птицу поймают люди, обогреют, вылечат, если нужно, но уже слишком поздно пускаться в путешествие в теплые края, да и сил нет. И вот толчется она всю зиму в избе и даже как будто привыкает к людям, ест из рук. Но когда сойдет снег, посинеет небо и весна принесет первые теплые ветры, птица начнет беспокоиться. Жаль с ней расставаться, но все же, видно, нужно, иначе нельзя. Есть чувства более сильные, чем привязанность к сытому столу и теплому дому. Когда потянется с юга стая, приходится открывать окно и выпускать птицу. Сначала разбег, низкий старт над землей, потом после набора скорости крутой подъем вверх, радостный круг над гостеприимным домом, свист крыльев да уменьшающийся силуэт с длинной шеей. Птица возвращается в свою стихию, к своим товарищам…
   Брезент на машине хлопал, как крыло, поднимался, наполненный ветром. В углу у кабины водителя, на запасной покрышке и двух охапках сена, сидели Янек и Маруся, укрывшись одной плащ-палаткой; рядом с ними, у правого борта, — Григорий и Густлик. Шарик втиснулся между танкистами и положил голову на колени девушке.
   Конечно, ехали они не одни. Весь кузов грузовика был заполнен фронтовиками. Все сели только что, на перекрестке, и теперь присматривались к соседям; завязывались первые знакомства, кто-то предлагал свою махорку, кто-то угощал сигаретами.
   — Берите, это трофейные, называются «Юно», — предлагал седой капитан.
   — По-ихнему «Юно», а по-нашему — солома, простите за выражение. Может, махорки попробуете солдатской, крупки?
   — Мне жена самосад прислала. Крепкий, аж голова кружится, а пахучий!.. Пожалуйста, прошу, товарищ…
   Грузовик приближался к городу. Из кузова были видны отдельно стоящие домики. Как только машина въехала на улицу Праги, разговоры утихли. Может, потому, что все задымили папиросами, а может, потому, что смотрели на руины разрушенных снарядами домов, на которых под лучами солнца таял снег и слегка дрожал воздух.
   Грузовик повернул влево, дорога полого сбегала к Висле. Янек поднял голову и внимательно всмотрелся, потом, показав рукой, сказал:
   — Послушайте, мы же именно где-то здесь, в этом месте… Вон и камни выворочены на мостовой. Это же наш след, нашего «Рыжего».
   Заскрипел, подался под тяжестью машины настил понтонного моста.
   — Союзники, вы танкисты?
   — Да, танкисты.
   — Когда вас ранило?
   — Когда Прагу брали, в сентябре, — объяснил Саакашвили.
   — Ордена за Прагу получили?
   У Еленя и Саакашвили были распахнуты шинели, чтобы все могли видеть бело-красные ленточки и Кресты Храбрых.
   — Нет, это раньше. Мы помогали восьмой гвардейской армии удерживать плацдарм за Вислой, под Студзянками. А в Праге мы были ранены.
   — Видно, крепко вас стукнуло, раз столько в госпитале провалялись…
   — Да ничего себе.
   — А с четвертым что? Сгорел?
   — Ка-акого че-ерта, — Григорий от волнения начал заикаться. — Жив и здоров, во-оюет.
   Машина, делая широкие повороты, поднималась теперь в гору, по направлению к Каровой. В машине стало тихо. Здесь город выглядел иначе, чем в самой Праге, ни один дом не уцелел. Они ехали по ущельям из обгоревших стен, между странными развороченными холмами, похожими на известковые скалы. По насыпям взбегали вверх зигзагами извилистые горные тропинки. Изредка то здесь, то там можно было увидеть фигуру человека, кое-где из забитого досками окна торчала железная печная труба и ветер играл тонкой струйкой черного дыма.
   — Твердый народ, — сказал седой капитан, угощавший сигаретами «Юно», но ему никто не ответил.
   Прошло четверть часа, прежде чем из извилистых улочек машина выехала на прямую аллею, и они увидели с правой стороны холмистое пространство, на котором заплатами лежал снег, а из-под него солнце обнажило осколки кирпичей, размолотых снарядами. Они поняли, что это не поле, что здесь когда-то тоже был город. Далеко, посреди пустыря, торчал одинокий, затерянный костел.
   Солдат, который угощал всех махоркой, пробормотал сквозь зубы крепкое проклятие. И опять наступила тишина. Они ехали дальше, внимательно рассматривая две фабричные трубы, из которых одна — та, что была ближе, выщербленная, — дымилась. И только когда город остался позади и по обеим сторонам шоссе начались поля, ветер сдул с людей молчание.
   — Как же это все отстроить? Видел я много сожженных городов, но таких — ни разу.
   — Смоленск, наверное, не лучше.
   — А Сталинград?
   — Как отстроить? — вмешался солдат, которому жена прислала самосад. — Люди, если все разом за работу возьмутся, то все смогут. Вот тут едут ребята, танкисты. Их неплохо разрисовало, а все же их залатали, вылечили, и теперь они опять на фронт едут. Взяли Прагу и Берлин будут брать… Меня, к примеру, ранило в Лодзи. Когда мы ворвались в город, то фрицы еще ничего не знали, магазины были открыты. Немцы на нас глаза вытаращили. Но один выстрелил с крыши и попал.
   — А меня ранило в Катовице.
   — А меня еще дальше, под Костшином. Там восьмая гвардейская армия плацдарм отвоевывала за Одером.
   — Оттуда недалеко и до Берлина. Какой он, этот Берлин?
   Молодой белобрысый офицер в фуражке с голубым околышем усмехнулся и сказал:
   — Улицы там черные, только на крышах вспышки, а вокруг клубы дыма от зениток. Падает бомба — сразу яркая вспышка и разливается огненное пламя. Остальное своими глазами увидите, все осмотрите…
   — Не хочу я его осматривать, — повернулся к летчику Григорий. — Взглянуть можно, а потом сразу — домой. У нас горы до неба, на них белые шапки из снега, а в долинах тепло и каждый год молодое вино.
   — А ты откуда?
   — Я о-откуда? — смутился Григорий, не зная, то ли выбрать настоящую, то ли выдуманную версию.
   — Он из-под Сандомира, — выручил Елень товарища.
   — Это под Сандомиром горы до неба, а на вершинах снег лежит?
   — Если снизу посмотреть, кажется, что горы до неба, а зимой на них снег лежит, — храбро врал Густлик.
   — Смуглый ваш приятель и черный, как грузин.
   — Бывают такие и под Сандомиром.
   Все весело рассмеялись.
   — Собака тоже из-под Сандомира? — спросил, подмигнув, обладатель самосада. — Готов биться об заклад, что собака воюет в танковых войсках.
   Саакашвили обрадовался случаю подшутить над собеседником.
   — Читай, что здесь написано, вот здесь, на ошейнике, на бляхе.
   Шарик, видя, что все обратили на него внимание, гордо выпрямился и не со злости, а так, на всякий случай, продемонстрировал белые, блестящие клыки.
   — Не буду и читать. Вон у него какие зубы… А потом, польскими буквами ведь написано…
   — Могу перевести, — радовался Григорий. — Здесь написано: «Шарик — собака танковой бригады».
   — Хо-хо, так к нему надо обращаться «товарищ рядовой»! Я думал, это просто собака, а оказывается, солдат.
   — По-одожди, — Саакашвили начал заикаться. — Я тебе буду перечислять его заслуги, а ты только пальцы загибай. Сразу можешь снять сапоги, потому что одних рук тебе не хватит.
   Все пассажиры грузовика повернулись в сторону Григория и с интересом слушали рассказ о том, как Шарик еще совсем маленьким щенком не испугался тигра и как он вел себя на фронте и даже о том, как задушил курицу в госпитале, потому что Саакашвили, если уж начинал говорить, то рассказывал добросовестно все до конца, не пропуская ничего, а даже, напротив, добавляя такие подробности, которых ни Кос, ни Елень не могли припомнить.
   История «бронетанковой» собаки, как стали ее называть, развеселила всех, и, когда рассказ о ней подошел к концу, кто-то начал напевать вполголоса, а потом все вместе, дружным хором запели модную в то время песенку: «Не за то медали дали, что Варшаву мы видали, а за то нас наградили, что мы Польшу освободили».
   Песня была длинная, появлялись все новые куплеты, дважды повторяли каждый припев, и Янек, пользуясь тем, что никто не обращает на них внимания, прошептал Марусе на ухо:
   — Не забывай меня.
   — Не забуду никогда.
   — Может, будем где-нибудь недалеко друг от друга, а если даже и далеко, то все равно встретимся сразу после войны.
   — Не знаю, будет ли это…
   — Обязательно встретимся, — прошептал он. — Будем тогда уже все время вместе: ты, я, Шарик и, может быть, отец.
   Она повернула к нему лицо. Янек дотронулся губами до ее щеки, покрытой легким пушком.

 

 
   О многом могли бы рассказать перекрестки дорог. Иногда на них встречаются, но чаще прощаются, а потом одни идут налево, другие — направо, и что будет дальше: переплетутся ли еще когда их судьбы и далеко ли до следующей встречи — никто не знает.
   Грузовик довез их до Познани, а потом они пешком пошли за город, чтобы ждать на перекрестке следующей оказии. Там находился контрольный пункт, где проверяли документы и определяли дальнейшие маршруты для возвращающихся на фронт солдат. Они уже знали, что именно здесь должны расстаться. Марусина дорога вела прямо на запад, а им надо было направо, севернее.
   Пока что никакого транспорта не было, и Огонек, пользуясь последними минутами, наломала веток вербы в придорожной канаве. Они были покрыты только что распустившимися, бархатистыми сережками. Маруся подарила ребятам целый букет, заткнула им ветки за пояс.
   Саакашвили, как всегда склонный к выражению своих чувств вслух, отобрал несколько веточек, подошел к девушке-регулировщице и, опустившись на одно колено посреди разъезженной дороги, объяснил ей, что никогда в жизни не встречал девушки такой поразительной красоты.
   Елень, еще не уверенный на сто процентов в своей заново сросшейся ноге, присел на камень и глядел в поле, на котором раньше обычного зацвел в этом году терновник. Вокруг кустов бродили небольшой стайкой черные дрозды. Птицы тихонько посвистывали, перепархивали с места на место, искали корм в поле, с которого уже сошел снег. Отличая коричневатых, чуть меньших размеров самочек от черных самцов, Елень пытался их считать, сам не зная зачем. Может, просто для того, чтобы чем-то занять время, которое отделяло их от расставания.
   Так бывает, что люди, которые очень хотят быть вместе, начинают проявлять нетерпение на вокзале и желают, чтобы поезд поскорее ушел.
   Маруся и Янек стояли рядом. Сначала они пробовали шутить по поводу черных дроздов, бродивших по полю, и родства, которое определенно должно быть между их названием и фамилией Янека. Но шутки не получались, и они замолчали. То печально смотрели друг другу в глаза, то переводили нетерпеливый взгляд на дорогу.
   Наконец подъехал грузовик с длинным кузовом, покрытым брезентом, из-под которого виднелся серебристый хвост истребителя. Регулировщица остановила машину, поговорила с водителем, а потом с летчиками в кожаных куртках, которые ехали под брезентом, и наконец махнула Марусе.
   И тут вдруг оказалось, что нужно еще решить важные вопросы и многое сказать друг другу. Огонек дала Янеку свое старое письмо, которое носила в кармане на груди. Все, что написала в нем, уже было сказано, но она хотела, чтобы у него было письмо, чтобы он мог прочитать его, когда они будут уже далеко друг от друга.
   Янек дал ей перстенек, мастерски выпиленный из медного кольца, которое он снял с гильзы артиллерийского снаряда. Они говорили бессвязно, перескакивая с пятого на десятое. Шарик беспокойно крутился около них, жалобно поскуливая. Летчики теряли терпение.
   — Да поцелуй ты ее наконец, пора в путь.
   Янек последовал совету, а потом девушка побежала к грузовику и, подхваченная за руки, влезла под брезент. Машина тронулась и стала удаляться, набирая скорость. Оставшиеся следили за ней, видя сначала грустную улыбку Маруси, а потом только ее фигуру и каштановые волосы на фоне серебристого стабилизатора самолета.
   Когда грузовик исчез за поворотом, Янек пошел вдоль шоссе, остановился около вербы, зазеленевшей первыми листочками, и развернул письмо. Он медленно прочитал его от начала до конца, а потом тихо повторил вслух:
   — «Около полуночи… мы пошли бы в тень сада, в запах жасминовых кустов. Там никто бы нас не увидел…»
   Он стоял, подставив лицо весеннему ветру, и чувствовал, как он приятно ласкает его горящие щеки.


21. Возвращение


   — Стой, Кос! — крикнул Густлик. — Иди сюда, эта нам подойдет!
   К перекрестку приближалась огромная трофейная машина, тащившая за собой вагон с окошками по бокам, с весело дымящейся печной трубой. У водителя не было намерения останавливаться. Он дважды дал сигнал, начал сворачивать влево, но девушка-регулировщица не уступила ему дорогу. Тогда шофер высунулся из кабины и с высоты своего сиденья торжественно объявил:
   — Мы из политотдела фронта!
   — А мы с перекрестка дорог, — пошутила она в ответ. — Документы и путь следования!
   Елень подвинулся ближе и заглянул через ее плечо.