на счет турков, а может быть и молдаван, - и это казалось им очевидно.
Александр Ипсиланти был лично храбр, но не имел свойств, нужных для
роли, за которую взялся так горячо и так неосторожно. Он не умел сладить с
людьми, которыми принужден был предводительствовать. Они не имели к нему ни
уважения, ни доверенности. После несчастного сражения, где погиб цвет
греческого юношества, Иордаки Олимбиоти присоветовал ему удалиться и сам
заступил его место. Ипсиланти ускакал к границам Австрии и оттуда послал
свое проклятие людям, которых называл ослушниками, трусами и негодяями. Эти
трусы и негодяи большею частию погибли в стенах монастыря Секу или на
берегах Прута, отчаянно защищаясь противу неприятеля вдесятеро сильнейшего.
Кирджали находился в отряде Георгия Кантакузина, о котором можно
повторить то же самое, что сказано о Ипсиланти. Накануне сражения под
Скулянами Кантакузин просил у русского начальства позволение вступить в наш
карантин. Отряд остался без предводителя; но Кирджали, Сафьянос, Кантагони и
другие не находили никакой нужды в предводителе.
Сражение под Скулянами, кажется, никем не описано во всей его
трогательной истине. Вообразите себе семьсот человек арнаутов, албанцев,
греков, булгар и всякого сброду, не имеющих понятия о военном искусстве и
отступающих в виду пятнадцати тысяч турецкой конницы. Этот отряд прижался к
берегу Прута и выставил перед собою две маленькие пушечки, найденные в Яссах
на дворе господаря и из которых, бывало, палили во время именинных обедов.
Турки рады были бы действовать картечью, но не смели без позволения русского
начальства: картечь непременно перелетела бы на наш берег. Начальник
карантина (ныне уже покойник), сорок лет служивший в военной службе, отроду
не слыхивал свиста пуль, но тут бог привел услышать. Несколько их прожужжали
мимо его ушей. Старичок ужасно рассердился и разбранил за то майора
Охотского пехотного полка, находившегося при карантине. Майор, не зная, что
делать, побежал к реке, за которой гарцевали делибаши, и погрозил им
пальцем. Делибаши, увидя это, повернулись и ускакали, а за ними и весь
турецкий отряд. Майор, погрозивший пальцем, назывался Хорчевский. Не знаю,
что с ним сделалось.
На другой день, однако ж, турки атаковали этеристов. Не смея
употреблять ни картечи, ни ядер, они решились, вопреки своему обыкновению,
действовать холодным оружием. Сражение было жестоко. Резались атаганами. Со
стороны турков замечены были копья, дотоле у них не бывалые; эти копья были
русские: некрасовцы сражались в их рядах. Этеристы, с разрешения нашего
государя, могли перейти Прут и скрыться в нашем карантине. Они начали
переправляться. Кангагони и Сафьянос остались последние на турецком берегу.
Кирджали, раненный накануне, лежал уже в карантине. Сафьянос был убит.
Кантагони, человек очень толстый, ранен был копьем в брюхо. Он одной рукою
поднял саблю, другою схватился за вражеское копье, всадил его в себя глубже
и таким образом мог достать саблею своего убийцу, с которым вместе и
повалился.
Все было кончено. Турки остались победителями. Молдавия была очищена.
Около шестисот арнаутов рассыпались по Бессарабии; не ведая, чем себя
прокормить, они все ж были благодарны России за ее покровительство. Они вели
жизнь праздную, но не беспутную. Их можно всегда было видеть в кофейнях
полутурецкой Бессарабии, с длинными чубуками во рту, прихлебывающих кофейную
гущу из маленьких чашечек. Их узорные куртки и красные востроносые туфли
начинали уж изнашиваться, но хохлатая скуфейка все же еще надета была
набекрень, а атаганы и пистолеты все еще торчали из-за широких поясов. Никто
на них не жаловался. Нельзя было и подумать, чтоб эти мирные бедняки были
известнейшие клефты Молдавии, товарищи грозного Кирджали, и чтоб он сам
находился между ими.
Паша, начальствовавший в Яссах, о том узнал и на основании мирных
договоров потребовал от русского начальства выдачи разбойника.
Полиция стала доискиваться. Узнали, что Кирджали в самом деле находится
в Кишиневе. Его поймали в доме беглого монаха, вечером, когда он ужинал,
сидя в потемках с семью товарищами.
Кирджали засадили под караул. Он не стал скрывать истины и признался,
что он Кирджали. "Но, - прибавил он, - с тех пор, как я перешел за Прут, я
не тронул ни волоса чужого добра, не обидел и последнего цыгана. Для турков,
для молдаван, для валахов я, конечно, разбойник, но для русских я гость.
Когда Сафьянос, расстреляв всю свою картечь, пришел к нам в карантин,
отбирая у раненых для последних зарядов пуговицы, гвозди, цепочки и
набалдашники с атаганов, я отдал ему двадцать бешлыков и остался без денег.
Бог видит, что я, Кирджали, жил подаянием! За что же теперь русские выдают
меня моим врагам?" После того Кирджали замолчал и спокойно стал ожидать
разрешения своей участи.
Он дожидался недолго. Начальство, не обязанное смотреть на разбойников
с их романтической стороны и убежденное в справедливости требования,
повелело отправить Кирджали в Яссы.
Человек с умом и сердцем, в то время неизвестный молодой чиновник, ныне
занимающий важное место, живо описывал мне его отъезд.
У ворот острога стояла почтовая каруца... (Может быть, вы не знаете,
что такое каруца. Это низенькая, плетеная тележка, в которую еще недавно
впрягались обыкновенно шесть или восемь клячонок. Молдаван в усах и в
бараньей шапке, сидя верхом на одной из них, поминутно кричал и хлопал
бичом, и клячонки его бежали рысью довольно крупной. Если одна из них
начинала приставать, то он отпрягал ее с ужасными проклятиями и бросал на
дороге, не заботясь об ее участи. На обратном пути он уверен был найти ее на
том же месте, спокойно пасущуюся на зеленой степи. Нередко случалось, что
путешественник, выехавший из одной станции на осьми лошадях, приезжал на
другую на паре. Так было лет пятнадцать тому назад. Ныне в обрусевшей
Бессарабии переняли русскую упряжь и русскую телегу.)
Таковая каруца стояла у ворот острога в 1821 году, в одно из последних
чисел сентября месяца. Жидовки, спустя рукава и шлепая туфлями, арнауты в
своем оборванном и живописном наряде, стройные молдаванки с черноглазыми
ребятами на руках окружали каруцу. Мужчины хранили молчание, женщины с жаром
чего-то ожидали.
Ворота отворились, и несколько полицейских офицеров вышли на улицу; за
ними двое солдат вывели скованного Кирджали.
Он казался лет тридцати. Черты смуглого лица его были правильны и
суровы. Он был высокого росту, широкоплеч, и вообще в нем изображалась
необыкновенная физическая сила. Пестрая чалма наискось покрывала его голову,
широкий пояс обхватывал тонкую поясницу; долиман из толстого синего сукна,
широкие складки рубахи, падающие выше колен, и красивые туфли составляли
остальной его наряд. Вид его был горд и спокоен.
Один из чиновников, краснорожий старичок в полинялом мундире, на
котором болтались три пуговицы, прищемил оловянными очками багровую шишку,
заменявшую у него нос, развернул бумагу и, гнуся, начал читать на молдавском
языке. Время от времени он надменно взглядывал на скованного Кирджали, к
которому, по-видимому, относилась бумага. Кирджали слушал его со вниманием.
Чиновник кончил свое чтение, сложил бумагу, грозно прикрикнул на народ,
приказав ему раздаться, - и велел подвезти каруцу. Тогда Кирджали обратился
к нему и сказал ему несколько слов на молдавском языке; голос его дрожал,
лицо изменилось; он заплакал и повалился в ноги полицейского чиновника,
загремев своими цепями. Полицейский чиновник, испугавшись, отскочил; солдаты
хотели было приподнять Кирджали, но он встал сам, подобрал свои кандалы,
шагнул в каруцу и закричал: "Гайда!" Жандарм сел подле него, молдаван
хлопнул бичом, и каруца покатилась.
- Что это говорил вам Кирджади? - спросил молодой чиновник у
полицейского.
- Он (видите-с) просил меня, - отвечал, смеясь, полицейский, - чтоб я
позаботился о его жене и ребенке, которые живут недалече от Килии в
болгарской деревне, - он боится, чтоб и они из-за него не пострадали. Народ
глупый-с.
Рассказ молодого чиновника сильно меня тронул. Мне было жаль бедного
Кирджали. Долго не знал я ничего об его участи. Несколько лет уже спустя
встретился я с молодым чиновником. Мы разговорились о прошедшем.
- А что ваш приятель Кирджали? - спросил я, - не знаете ли, что с ним
сделалось?
- Как не знать, - отвечал он и рассказал мне следующее:
Кирджали, привезенный в Яссы, представлен был паше, который присудил
его быть посажену на кол.
Казнь отсрочили до какого-то праздника. Покамест заключили его в
тюрьму.
Невольника стерегли семеро турок (люди простые и в душе такие же
разбойники, как и Кирджали); они уважали его и с жадностию, общею всему
Востоку, слушали его чудные рассказы.
Между стражами и невольником завелась тесная связь. Однажды Кирджали
сказал им: "Братья! час мой близок. Никто своей судьбы не избежит. Скоро я с
вами расстанусь. Мне хотелось бы вам оставить что-нибудь на память".
Турки развесили уши.
- Братья, - продолжал Кирджали, - три года тому назад, как я
разбойничал с покойным Михайлаки, мы зарыли в степи недалече от Ясс котел с
гальбинами. Видно, ни мне, ни ему не владеть этим котлом. Так и быть:
возьмите его себе и разделите полюбовно.
Турки чуть с ума не сошли. Пошли толки, как им будет найти заветное
место? Думали, думали и положили, чтобы Кирджали сам их повел.
Настала ночь. Турки сняли оковы с ног невольника, связали ему руки
веревкою и с ним отправились из города в степь.
Кирджали их повел, держась одного направления, от одного кургана к
другому. Они шли долго. Наконец Кирджали остановился близ широкого камня,
отмерил двадцать шагов на полдень, топнул и сказал: "Здесь".
Турки распорядились. Четверо вынули свои атаганы и начали копать землю.
Трое остались на страже. Кирджали сел на камень и стал смотреть на их
работу.
- Ну что? скоро ли? - спрашивал он, - дорылись ли?
- Нет, еще, - отвечали турки и работали так, что пот лил с них градом.
Кирджали стал оказывать нетерпение.
- Экой народ, - говорил он. - И землю-то копать порядочно не умеют. Да
у меня дело было бы кончено в две минуты. Дети! развяжите мне руки, дайте
атаган.
Турки призадумались и стали советоваться.
- Что же? (решили они) развяжем ему руки, дадим атаган. Что за беда? Он
один, нас семеро. - И турки развязали ему руки и дали ему атаган.
Наконец Кирджали был свободен и вооружен. Что-то должен он был
почувствовать!.. Он стал проворно копать, сторожа ему помогали... Вдруг он в
одного из них вонзил свой атаган и, оставя булат в его груди, выхватил из-за
его пояса два пистолета.
Остальные шесть, увидя Кирджали вооруженного двумя пистолетами,
разбежались.
Кирджали ныне разбойничает около Ясс. Недавно писал он господарю,
требуя от него пяти тысяч левов и грозясь, в случае неисправности в платеже,
зажечь Яссы и добраться до самого господаря. Пять тысяч левов были ему
доставлены.
Каков Кирджали?


    ЕГИПЕТСКИЕ НОЧИ



    ГЛАВА I



- Quel est cet homme?
- На c'est un bien grand talent, il fait de sa voix tout ce qu'il veut.
- Il devrait bien, madame, s'en faire une culotte {1}.
Чарский был один из коренных жителей Петербурга. Ему не было еще
тридцати лет; он не был женат; служба не обременяла его. Покойный дядя его,
бывший виц-губернатором в хорошее время, оставил ему порядочное имение.
Жизнь его могла быть очень приятна; но он имел несчастие писать и печатать
стихи. В журналах звали его поэтом, а в лакейских сочинителем.
Несмотря на великие преимущества, коими пользуются стихотворцы
(признаться: кроме права ставить винительный падеж вместо родительного и еще
кой-каких, так называемых поэтических вольностей, мы никаких особенных
преимуществ за русскими стихотворцами не ведаем) - как бы то ни было,
несмотря на всевозможные их преимущества, эти люди подвержены большим
невыгодам и неприятностям. Зло самое горькое, самое нестерпимое для
стихотворца есть его звание и прозвище, которым он заклеймен и которое
никогда от него не отпадает. Публика смотрит на него как на свою
собственность; по ее мнению, он рожден для ее пользы и удовольствия.
Возвратится ли он из деревни, первый встречный спрашивает его: не привезли
ли вы нам чего-нибудь новенького? Задумается ли он о расстроенных своих
делах, о болезни милого ему человека: тотчас пошлая улыбка сопровождает
пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете! Влюбится ли он? -.
красавица его покупает себе альбом в Английском магазине и ждет уж элегии.
Придет ли он к человеку, почти с ним незнакомому, поговорить о важном деле,
тот уж кличет своего сынка и заставляет читать стихи такого-то; и мальчишка
угощает стихотворца его же изуродованными стихами. А это еще цветы ремесла!
Каковы же должны быть невзгоды? Чарский признавался, что приветствия,
запросы, альбомы и мальчишки так ему надоели, что поминутно принужден он был
удерживаться от какой-нибудь грубости.
Чарский употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя
несносное прозвище. Он избегал общества своей братьи литераторов и
предпочитал им светских людей, даже самых пустых. Разговор его был самый
пошлый и никогда не касался литературы. В своей одежде он всегда наблюдал
самую последнюю моду с робостию и суеверием молодого москвича, в первый раз
отроду приехавшего в Петербург. В кабинете его, убранном как дамская
спальня, ничто не напоминало писателя; книги не валялись по столам и под
столами; диван не был обрызган чернилами; не было такого беспорядка, который
обличает присутствие музы и отсутствие метлы и щетки. Чарский был в
отчаянии, если кто-нибудь из светских его друзей заставал его с пером в
руках. Трудно поверить, до каких мелочей мог доходить человек, одаренный,
впрочем, талантом и душою. Он прикидывался то страстным охотником до
лошадей, то отчаянным игроком, то самым тонким гастрономом; хотя никак не
мог различить горской породы от арабской, никогда не помнил козырей и втайне
предпочитал печеный картофель всевозможным изобретениям французской кухни.
Он вел жизнь самую рассеянную; торчал на всех балах, объедался на всех
дипломатических обедах, и на всяком званом вечере был так же неизбежим, как
резановское мороженое.
Однако ж он был поэт, и страсть его была неодолима: когда находила на
него такая дрянь (так называл он вдохновение), Чарский запирался в своем
кабинете и писал с утра до поздней ночи. Он признавался искренним своим
друзьям, что только тогда и знал истинное счастие. Остальное время он гулял,
чинясь и притворяясь и слыша поминутно славный вопрос: не написали ли вы
чего-нибудь новенького?
Однажды утром Чарский чувствовал то благодатное расположение духа,
когда мечтания явственно рисуются перед вами и вы обретаете живые,
неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся
под перо ваше и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли. Чарский
погружен был душою в сладостное забвение... и свет, и мнение света, и его
собственные причуды для него не существовали. Он писал стихи.
Вдруг дверь его кабинета скрыпнула, и незнакомая голова показалась.
Чарский вздрогнул и нахмурился.
- Кто там? - спросил он с досадою, проклиная в душе своих слуг, никогда
не сидевших в передней.
Незнакомец вошел.
Он был высокого росту - худощав и казался лет тридцати. Черты смуглого
его лица были выразительны: бледный высокий лоб, осененный черными клоками
волос, черные сверкающие глаза, орлиный нос и густая борода, окружающая
впалые желто-смуглые щеки, обличали в нем иностранца. На нем был черный
фрак, побелевший уже по швам; панталоны летние (хотя на дворе стояла уже
глубокая осень); под истертым черным галстуком на желтоватой манишке блестел
фальшивый алмаз; шершавая шляпа, казалось, видала и ведро и ненастье.
Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в
обществе - за политического заговорщика; в передней - за шарлатана,
торгующего эликсирами и мышьяком.
- Что вам надобно? - спросил его Чарский на французском языке.
- Signor, - отвечал иностранец с низкими поклонами, - Lei voglia
perdonarmi se... {2}
Чарский не предложил ему стула и встал сам, разговор продолжался на
итальянском языке.
- Я неаполитанский художник, - говорил незнакомый, - обстоятельства
принудили меня оставить отечество; я приехал в Россию в надежде на свой
талант.
Чарский подумал, что неаполитанец собирается дать несколько концертов
на виолончели и развозит по домам свои билеты. Он уже хотел вручить ему свои
двадцать пять рублей и скорее от него избавиться, но незнакомец прибавил:
- Надеюсь, Signor, что вы сделаете дружеское вспоможение своему собрату
и введете меня в дома, в которые сами имеете доступ.
Невозможно было нанести тщеславию Чарского оскорбления более
чувствительного. Он спесиво взглянул на того, кто назывался его собратом.
- Позвольте спросить, кто вы такой и за кого вы меня принимаете? -
спросил он, с трудом удерживая свое негодование.
Неаполитанец заметил его досаду.
- Signor, - отвечал он запинаясь... - ho creduto... ho sentito... la
vostra Eccellenza mi perdonera...{3}
- Что вам угодно? - повторил сухо Чарский.
- Я много слыхал о вашем удивительном таланте; я уверен, что здешние
господа ставят за честь оказывать всевозможное покровительство такому
превосходному поэту, - отвечал итальянец, - и потому осмелился к вам
явиться...
- Вы ошибаетесь, Signor, - прервал его Чарский. - Звание поэтов у нас
не существует. Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты
сами господа, и если наши меценаты (черт их побери!) этого не знают, то тем
хуже для них. У нас нет оборванных аббатов, которых музыкант брал бы с улицы
для сочинения libretto {4}. У нас поэты не ходят пешком из дому в дом,
выпрашивая себе вспоможения. Впрочем, вероятно вам сказали в шутку, будто я
вели кий стихотворец. Правда, я когда-то написал несколько плохих эпиграмм,
но, слава богу, с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не
хочу.
Бедный итальянец смутился. Он поглядел вокруг себя. Картины, мраморные
статуи, бронзы, дорогие игрушки, расставленные на готических этажерках, -
поразили его. Он понял, что между надменным dandy {5}, стоящим перед ним в
хохлатой парчовой скуфейке, в золотистом китайском халате, опоясанном
турецкой шалью, и им, бедным кочующим артистом, в истертом галстуке и
поношенном фраке, ничего не было общего. Он проговорил несколько несвязных
извинений, поклонился и хотел выйти. Жалкий вид его тронул Чарского,
который, вопреки мелочам своего характера, имел сердце доброе и благородное.
Он устыдился раздражительности своего самолюбия.
- Куда ж вы? - сказал он итальянцу. - Постойте... Я должен был
отклонить от себя незаслуженное титло и признаться вам, что я не поэт.
Теперь поговорим о ваших делах. Я готов вам услужить, в чем только будет
возможно. Вы музыкант?
- Нет, Eccelenza! {6} - отвечал итальянец, - я бедный импровизатор.
- Импровизатор! - вскрикнул Чарский, почувствовав всю жестокость своего
обхождения. - Зачем же вы прежде не сказали, что вы импровизатор? - и
Чарский сжал ему руку с чувством искреннего раскаяния.
Дружеский вид его ободрил итальянца. Он простодушно разговорился о
своих предположениях. Наружность его не была обманчива; ему деньги были
нужны; он надеялся в России кое-как поправить свои домашние обстоятельства.
Чарский выслушал его со вниманием.
- Я надеюсь, - сказал он бедному художнику, - что вы будете иметь
успех: здешнее общество никогда еще не слыхало импровизатора. Любопытство
будет возбуждено; правда, итальянский язык у нас не в употреблении, вас не
поймут; но это не беда; главное - чтоб вы были в моде.
- Но если у вас никто не понимает итальянского языка, - сказал,
призадумавшись, импровизатор, - кто ж поедет меня слушать?
- Поедут - не опасайтесь: иные из любопытства, другие, чтоб провести
вечер как-нибудь, третьи, чтоб показать, что понимают итальянский язык;
повторяю, надобно только, чтоб вы были в моде; а вы уж будете в моде, вот
вам моя рука.
Чарский ласково расстался с импровизатором, взяв себе его адрес, и в
тот же вечер он поехал за него хлопотать.


    ГЛАВА II



Я царь, я раб, я червь, я бог.

Державин.

На другой день Чарский в темном и нечистом коридоре трактира отыскивал
35-ый номер. Он остановился у двери и постучался. Вчерашний итальянец
отворил ее.
- Победа! - сказал ему Чарский, - ваше дело в шляпе. Княгиня ** дает
вам свою залу; вчера на рауте я успел завербовать половину Петербурга;
печатайте билеты и объявления. Ручаюсь вам если не за триумф, то по крайней
мере за барыш...
- А это главное! - вскричал итальянец, изъявляя свою радость живыми
движениями, свойственными южной его породе. - Я знал, что вы мне поможете.
Corpo di Bacco! {7} Вы поэт, так же, как и я; а что ни говори, поэты славные
ребята! Как изъявлю вам мою благодарность? постойте... хотите ли выслушать
импровизацию?
- Импровизацию!.. разве вы можете обойтиться и без публики, и без
музыки, и без грома рукоплесканий?
- Пустое, пустое! где найти мне лучшую публику? Вы поэт, вы поймете
меня лучше их, и ваше тихое ободрение дороже мне целой бури рукоплесканий...
Садитесь где-нибудь и задайте мне тему.
Чарский сел на чемодане (из двух стульев, находившихся в тесной
конурке, один был сломан, другой завален бумагами и бельем). Импровизатор
взял со стола гитару - и стал перед Чарским, перебирая струны костливыми
пальцами и ожидая его заказа.
- Вот вам тема, - сказал ему Чарский: - поэт сам избирает предметы для
своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением.
Глаза итальянца засверкали, он взял несколько аккордов, гордо поднял
голову, и пылкие строфы, выражение мгновенного чувства, стройно излетели из
уст его... Вот они, вольно переданные одним из наших приятелей со слов,
сохранившихся в памяти Чарского.

Поэт идет: открыты вежды,
Но он не видит никого;
А между тем за край одежды
Прохожий дергает его...
"Скажи: зачем без цели бродишь?
Едва достиг ты высоты,
И вот уж долу взор низводишь
И низойти стремишься ты.
На стройный мир ты смотришь смутно;
Бесплодный жар тебя томит;
Предмет ничтожный поминутно
Тебя тревожит и манит.
Стремиться к небу должен гений,
Обязан истинный поэт
Для вдохновенных песнопений
Избрать возвышенный предмет".
- Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Таков поэт: как Аквилон
Что хочет, то и носит он -
Орлу подобно, он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона избирает
Кумир для сердца своего.

Итальянец умолк... Чарский молчал, изумленный и растроганный.
- Ну что? - спросил импровизатор. Чарский схватил его руку и сжал ее
крепко.
- Что? - спросил импровизатор, - каково?
- Удивительно, - отвечал поэт. - Как! Чужая мысль чуть коснулась вашего
слуха и уже стала вашею собственностию, как будто вы с нею носились,
лелеяли, развивали ее беспрестанно. Итак, для вас не существует ни труда, ни
охлаждения, ни этого беспокойства, которое предшествует вдохновению?..
Удивительно, удивительно!..
Импровизатор отвечал:
- Всякой талант неизъясним. Каким образом ваятель в куске каррарского
мрамора видит сокрытого Юпитера и выводит его на свет, резцом и молотом
раздробляя его оболочку? Почему мысль из головы поэта выходит уже
вооруженная четырьмя рифмами, размеренная стройными однообразными стопами? -
Так никто, кроме самого импровизатора, не может понять эту быстроту
впечатлений, эту тесную связь между собственным вдохновением и чуждой
внешнею волею - тщетно я сам захотел бы это изъяснить. Однако... надобно
подумать о моем первом вечере. Как вы полагаете? Какую цену можно будет
назначить за билет, чтобы публике не слишком было тяжело и чтобы я между тем
не остался в накладе? Говорят, la signora Catalani {8} брала по 25 рублей?
Цена хорошая...
Неприятно было Чарскому с высоты поэзии вдруг упасть под лавку
конторщика; но он очень хорошо понимал житейскую необходимость и пустился с
итальянцем в меркантильные расчеты. Итальянец при сем случае обнаружил такую
дикую жадность, такую простодушную любовь к прибыли, что он опротивел
Чарскому, который поспешил его оставить, чтобы не совсем утратить чувство
восхищения, произведенное в нем блестящим импровизатором. Озабоченный
итальянец не заметил этой перемены и проводил его по коридору и по лестнице
с глубокими поклонами и уверениями в вечной благодарности.


    ГЛАВА III



Цена за билет 10 рублей; начало в 7 часов.

Афишка.

Зала княгини** отдана была в распоряжение импровизатору. Подмостки были
сооружены; стулья расставлены в двенадцать рядов; в назначенный день, с семи
часов вечера, зала была освещена, у дверей перед столиком для продажи и
приема билетов сидела старая долгоносая женщина в серой шляпе с
надломленными перьями и с перстнями на всех пальцах. У подъезда стояли
жандармы. Публика начала собираться. Чарский приехал из первых. Он принимал
большое участие в успехе представления и хотел видеть импровизатора, чтоб