По окончанию работы Петр спросил Ибрагима:
- Нравится ли тебе девушка, с которой ты танцевал минавет на прошедшей
ассамблее?
- Она, государь, очень мила и, кажется, девушка скромная и добрая.
- Так я ж тебя с нею познакомлю покороче. Хочешь ли ты на ней жениться?
- Я, государь?..
- Послушай, Ибрагим, ты человек одинокий, без роду и племени, чужой для
всех, кроме одного меня. Умри я сегодня, завтра что с тобою будет, бедный
мой арап? Надобно тебе пристроиться, пока есть еще время; найти опору в
новых связях, вступить в союз с русским боярством.
- Государь, я счастлив покровительством и милостями вашего величества.
Дай мне бог не пережить своего царя и благодетеля, более ничего не желаю; но
если б и имел в виду жениться, то согласятся ли молодая девушка и ее
родственники? моя наружность...
- Твоя наружность! какой вздор! чем ты не молодец? Молодая девушка
должна повиноваться воле родителей, а посмотрим, что скажет старый Гаврила
Ржевский, когда я сам буду твоим сватом? - При сих словах государь велел
подавать сани и оставил Ибрагима, погруженного в глубокие размышления.
"Жениться! - думал африканец, - зачем же нет? ужели суждено мне
провести жизнь в одиночестве и не знать лучших наслаждений и священнейших
обязанностей человека потому только, что я родился под пятнадцатым градусом?
Мне нельзя надеяться быть любимым: детское возражение! разве можно верить
любви? разве существует она в женском, легкомысленном сердце? Отказавшись
навек от милых заблуждений, я выбрал иные обольщения - более существенные.
Государь прав: мне должно обеспечить будущую судьбу мою. Свадьба с молодою
Ржевскою присоединит меня к гордому русскому дворянству, и я перестану быть
пришельцем в новом моем отечестве. От жены я не стану требовать любви, буду
довольствоваться ее верностию, а дружбу приобрету постоянной нежностию,
доверенностию и снисхождением".
Ибрагим, по своему обыкновению, хотел заняться делом, но воображение
его слишком было развлечено. Он оставил бумаги и пошел бродить по невской
набережной. Вдруг услышал он голос Петра; оглянулся и увидел государя,
который, отпустив сани, шел за ним с веселым видом. "Все, брат, кончено, -
сказал Петр, взяв его под руку. - Я тебя сосватал. Завтра поезжай к своему
тестю; но смотри, потешь его боярскую спесь; оставь сани у ворот; пройди
через двор пешком; поговори с ним о его заслугах, о знатности - и он будет
от тебя без памяти. А теперь, - продолжал он, потряхивая дубинкою, - заведи
меня к плуту Данилычу, с которым надо мне переведаться за его новые
проказы".
Ибрагим, сердечно отблагодарив Петра за его отеческую заботливость о
нем, довел его до великолепных палат князя Меншикова и возвратился домой.

    ГЛАВА VI



Тихо теплилась лампада перед стеклянным кивотом, в коем блистали
золотые и серебряные оклады наследственных икон. Дрожащий свет ее слабо
озарял занавешенную кровать и столик, уставленный склянками с ярлыками. У
печки сидела служанка за самопрялкою, и легкий шум ее веретена прерывал один
тишину светлицы.
- Кто здесь? - произнес слабый голос. Служанка встала тотчас, подошла к
кровати и тихо приподняла полог. - Скоро ли рассветет? - спросила Наталья.
- Теперь уже полдень, - отвечала служанка.
- Ах боже мой, отчего же так темно?
- Окна закрыты, барышня.
- Дай же мне поскорее одеваться.
- Нельзя, барышня, дохтур не приказал.
- Разве я больна? давно ли?
- Вот уж две недели.
- Неужто? а мне казалось, будто я вчера только легла...
Наташа умолкла; она старалась собрать рассеянные мысли. Что-то с нею
случилось, но что именно? не могла вспомнить. Служанка все стояла перед нею,
ожидая приказанья. В это время раздался снизу глухой шум.
- Что такое? - спросила больная.
- Господа откушали, - отвечала служанка; - встают из-за стола. Сейчас
придет сюда Татьяна Афанасьевна.
Наташа, казалось, обрадовалась; она махнула слабою рукою. Служанка
задернула занавес и села опять за самопрялку.
Через несколько минут из-за двери показалась голова в белом широком
чепце с темными лентами, и спросили вполголоса:
- Что Наташа?
- Здравствуй, тетушка, - сказала тихо больная; и Татьяна Афанасьевна к
ней поспешила.
- Барышня в памяти, - сказала служанка, осторожно придвигая кресла.
Старушка со слезами поцеловала бледное, томное лицо племянницы и села
подле нее. Вслед за нею немец-лекарь, в черном кафтане и в ученом парике,
вошел, пощупал у Наташи пульс и объявил по-латыни, а потом и по-русски, что
опасность миновалась. Он потребовал бумаги и чернильницы, написал новый
рецепт и уехал, а старушка встала и, снова поцеловав Наталью, с доброю
вестию тотчас отправилась вниз к Гавриле Афанасьевичу.
В гостиной, в мундире при шпаге, с шляпою в руках, сидел царский арап,
почтительно разговаривая с Гаврилою Афанасьевичем. Корсаков, растянувшись на
пуховом диване, слушал их рассеянно и дразнил заслуженную борзую собаку;
наскуча сим занятием, он подошел к зеркалу, обыкновенному прибежищу его
праздности, и в нем увидел Татьяну Афанасьевну, которая из-за двери делала
брату незамечаемые знаки.
- Вас зовут, Гаврила Афанасьевич, - сказал Корсаков, обратясь к нему и
перебив речь Ибрагима. Гаврила Афанасьевич тотчас пошел к сестре и притворил
за собою дверь.
- Дивлюсь твоему терпению, - сказал Корсаков Ибрагиму. - Битый час
слушаешь ты бредни о древности рода Лыковых и Ржевских и еще присовокупляешь
к тому свои нравоучительные примечания! На твоем месте j'aurais plante la
{7} старого враля и весь его род, включая тут же и Наталию Гавриловну,
которая жеманится, притворяется больной, une petite sante... {8} Скажи по
совести, ужели ты влюблен в эту маленькую mijauree {9}? Послушай, Ибрагим,
последуй хоть раз моему совету; право, я благоразумнее, чем кажусь. Брось
эту блажную мысль. Не женись. Мне сдается, что твоя невеста никакого не
имеет особенного к тебе расположения. Мало ли что случается на свете?
Например: я, конечно, собою не дурен, но случалось, однако ж, мне обманывать
мужей, которые были, ей-богу, ничем не хуже моего. Ты сам... помнишь нашего
парижского приятеля, графа D.? Нельзя надеяться на женскую верность;
счастлив, кто смотрит на это равнодушно! Но ты!.. С твоим ли пылким,
задумчивым и подозрительным характером, с твоим сплющенным носом, вздутыми
губами, с этой шершавой шерстью бросаться во все опасности женитьбы?..
- Благодарю за дружеский совет, - перервал холодно Ибрагим, - но знаешь
пословицу: не твоя печаль чужих детей качать...
- Смотри, Ибрагим, - отвечал, смеясь, Корсаков, - чтоб тебе после не
пришлось эту пословицу доказывать на самом деле, в буквальном смысле.
Но разговор в другой комнате становился горяч.
- Ты уморишь ее, - говорила старушка. - Она не вынесет его виду.
- Но посуди ты сама, - возражал упрямый брат. - Вот уж две недели ездит
он женихом, а до сих пор не видал невесты. Он наконец может подумать, что ее
болезнь пустая выдумка, что мы ищем только как бы время продлить, чтоб
как-нибудь от него отделаться. Да что скажет и царь? Он уж и так три раза
присылал спросить о здоровье Натальи. Воля твоя - а я ссориться с ним не
намерен.
- Господи боже мой, - сказала Татьяна Афанасьевна, - что с нею, бедною,
будет? По крайней мере пусти меня приготовить ее к такому посещению. -
Гаврила Афанасьевич согласился и возвратился в гостиную.
- Слава богу, - сказал он Ибрагиму, - опасность миновалась. Наталье
гораздо лучше; если б не совестно было оставить здесь одного дорогого гостя,
Ивана Евграфовича, то я повел бы тебя вверх взглянуть на свою невесту.
Корсаков поздравил Гаврилу Афанасьевича, просил не беспокоиться,
уверил, что ему необходимо ехать, и побежал в переднюю, не допуская хозяина
проводить себя.
Между тем Татьяна Афанасьевна спешила приготовить больную к появлению
страшного гостя. Вошед в светлицу, она села, задыхаясь, у постели, взяла
Наташу за руку, но не успела еще вымолвить слова, как дверь отворилась.
Наташа спросила: кто пришел. Старушка обмерла и онемела. Гаврила Афанасьевич
отдернул занавес, холодно посмотрел на больную и спросил, какова она?
Больная хотела ему улыбнуться, но не могла. Суровый взгляд отца ее поразил,
и беспокойство овладело ею. В это время показалось, что кто-то стоял у ее
изголовья. Она с усилием приподняла голову и вдруг узнала царского арапа.
Тут она вспомнила все, весь ужас будущего представился ей. Но изнуренная
природа не получила приметного потрясения. Наташа снова опустила голову на
подушку и закрыла глаза... сердце в ней билось болезненно. Татьяна
Афанасьевна подала брату знак, что больная хочет уснуть, и все вышли
потихоньку из светлицы, кроме служанки, которая снова села за самопрялку.
Несчастная красавица открыла глаза и, не видя уже никого около своей
постели, подозвала служанку и послала ее за карлицею. Но в ту же минуту
круглая, старая крошка как шарик подкатилась к ее кровати. Ласточка (так
называлась карлица) во всю прыть коротеньких ножек, вслед за Гаврилою
Афанасьевичем и Ибрагимом, пустилась вверх по лестнице и притаилась за
дверью, не изменяя любопытству, сродному прекрасному полу. Наташа, увидя ее,
выслала служанку, и карлица села у кровати на скамеечку.
Никогда столь маленькое тело не заключало в себе столь много душевной
деятельности. Она вмешивалась во все, знала все, хлопотала обо всем. Хитрым
и вкрадчивым умом умела она приобрести любовь своих господ и ненависть всего
дома, которым управляла самовластно. Гаврила Афанасьевич слушал ее доносы,
жалобы и мелочные просьбы; Татьяна Афанасьевна поминутно справлялась с ее
мнениями и руководствовалась ее советами; а Наташа имела к ней
неограниченную привязанность и доверяла ей все свои мысли, все движения
шестнадцатилетнего своего сердца.
- Знаешь, Ласточка? - сказала она, - батюшка выдает меня за арапа.
Карлица вздохнула глубоко, и сморщенное лицо ее сморщилось еще более.
- Разве нет надежды, - продолжала Наташа, - разве батюшка не сжалится
надо мною?
Карлица тряхнула чепчиком.
- Не заступятся ли за меня дедушка али тетушка?
- Нет, барышня. Арап во время твоей болезни всех успел заворожить.
Барин от него без ума, князь только им и бредит, а Татьяна Афанасьевна
говорит: жаль, что арап, а лучшего жениха грех нам и желать.
- Боже мой, боже мой! - простонала бедная Наташа.
- Не печалься, красавица наша, - сказала карлица, целуя ее слабую руку.
- Если уж и быть тебе за арапом, то все же будешь на своей воле. Нынче не
то, что в старину; мужья жен не запирают: арап, слышно, богат; дом у вас
будет как полная чаша, заживешь припеваючи...
- Бедный Валериан! - сказала Наташа, но так тихо, что карлица могла
только угадать, а не слышать эти слова.
- То-то барышня, - сказала она, таинственно понизив голос, - кабы ты
меньше думала о стрелецком сироте, так бы в жару о нем не бредила, а батюшка
не гневался б.
- Что? - сказала испуганная Наташа, - я бредила Валерианом, батюшка
слышал, батюшка гневается!
- То-то и беда, - отвечала карлица. - Теперь, если ты будешь просить
его не выдавать тебя за арапа, так он подумает, что Валериан тому причиною.
Делать нечего: уж покорись воле родительской, а что будет то будет.
Наташа не возразила ни слова. Мысль, что тайна ее сердца известна отцу
ее, сильно подействовала на ее воображение. Одна надежда ей оставалась:
умереть прежде совершения ненавистного брака. Эта мысль ее утешила. Слабой и
печальной душой покорилась она своему жребию.

    ГЛАВА VII



В доме Гаврилы Афанасьевича из сеней направо находилась тесная каморка
с одним окошечком. В ней стояла простая кровать, покрытая байковым одеялом,
а пред кроватью еловый столик, на котором горела сальная свеча и лежали
открытые ноты. На стене висел старый синий мундир и его ровесница,
треугольная шляпа; над нею тремя гвоздиками прибита была лубочная картина,
изображающая Карла XII верхом. Звуки флейты раздавались в этой смиренной
обители. Пленный танцмейстер, уединенный ее житель, в колпаке и в китайчатом
шлафорке, услаждал скуку зимнего вечера, наигрывая старинные шведские марши,
напоминающие ему веселое время его юности. Посвятив целые два часа на сие
упражнение, швед разобрал свою флейту, вложил ее в ящик и стал раздеваться.
В это время защелка двери его приподнялась, и красивый молодой человек
высокого росту, в мундире, вошел в комнату.
Удивленный швед встал испуганно.
- Ты не узнал меня, Густав Адамыч, - сказал молодой посетитель тронутым
голосом, - ты не помнишь мальчика, которого учил ты шведскому артикулу, с
которым ты чуть не наделал пожара в этой самой комнатке, стреляя из детской
пушечки.
Густав Адамыч пристально всматривался...
- Э-э-э,- вскричал он наконец, обнимая его,- сдарофо, тофно ли твой
сдесь. Садись, твой тобрий повес, погофорим.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


    ПОВЕСТИ ПОКОЙНОГО ИВАНА ПЕТРОВИЧА БЕЛКИНА



Г-жа Простакова

То, мой батюшка, он еще сызмала к историям охотник.

Скотинин

Митрофан по мне.

Недоросль.


    ОТ ИЗДАТЕЛЯ



Взявшись хлопотать об издании Повестей И. П. Белкина, предлагаемых ныне
публике, мы желали к оным присовокупить хотя краткое жизнеописание покойного
автора и тем отчасти удовлетворить справедливому любопытству любителей
отечественной словесности. Для сего обратились было мы к Марье Алексеевне
Трафилиной, ближайшей родственнице и наследнице Ивана Петровича Белкина; но,
к сожалению, ей невозможно было нам доставить никакого о нем известия, ибо
покойник вовсе не был ей знаком. Она советовала нам отнестись по сему
предмету к одному почтенному мужу, бывшему другом Ивану Петровичу. Мы
последовали сему совету, и на письмо наше получили нижеследующий желаемый
ответ. Помещаем его безо всяких перемен и примечаний, как драгоценный
памятник благородного образа мнений и трогательного дружества, а вместе с
тем, как и весьма достаточное биографическое известие.
Милостивый Государь мой ****!
Почтеннейшее письмо ваше от 15-го сего месяца получить имел я честь 23
сего же месяца, в коем вы изъявляете мне свое желание иметь подробное
известие о времени рождения и смерти, о службе, о домашних обстоятельствах,
также и о занятиях и нраве покойного Ивана Петровича Белкина, бывшего моего
искреннего друга и соседа по поместьям. С великим моим удовольствием
исполняю сие ваше желание и препровождаю к вам, милостивый государь мой,
все, что из его разговоров, а также из собственных моих наблюдений запомнить
могу.
Иван Петрович Белкин родился от честных и благородных родителей в 1798
году в селе Горюхине. Покойный отец его, секунд-майор Петр Иванович Белкин,
был женат на девице Пелагее Гавриловне из дому Трафилиных. Он был человек не
богатый, но умеренный, и по части хозяйства весьма смышленый. Сын их получил
первоначальное образование от деревенского дьячка. Сему-то почтенному мужу
был он, кажется, обязан охотою к чтению и занятиям по части русской
словесности. В 1815 году вступил он в службу в пехотный егерский полк
(числом не упомню), в коем и находился до самого 1823 года. Смерть его
родителей, почти в одно время приключившаяся, понудила его подать в отставку
и приехать в село Горюхино, свою отчину.
Вступив в управление имения, Иван Петрович, по причине своей
неопытности и мягкосердия, в скором времени запустил хозяйство и ослабил
строгой порядок, заведенный покойным его родителем. Сменив исправного и
расторопного старосту, коим крестьяне его (по их привычке) были недовольны,
поручил он управление села старой своей ключнице, приобретшей его
доверенность искусством рассказывать истории. Сия глупая старуха не умела
никогда различить двадцатипятирублевой ассигнации от пятидесятирублевой;
крестьяне, коим она всем была кума, ее вовсе не боялись; ими выбранный
староста до того им потворствовал, плутуя заодно, что Иван Петрович
принужден был отменить барщину и учредить весьма умеренный оброк; но и тут
крестьяне, пользуясь его слабостию, на первый год выпросили себе нарочитую
льготу, а в следующие более двух третей оброка платили орехами, брусникою и
тому подобным; и тут были недоимки.
Быв приятель покойному родителю Ивана Петровича, я почитал долгом
предлагать и сыну свои советы и неоднократно вызывался восстановить прежний,
им упущенный, порядок. Для сего, приехав однажды к нему, потребовал я
хозяйственные книги, призвал плута старосту, и в присутствии Ивана Петровича
занялся рассмотрением оных. Молодой хозяин сначала стал следовать за мною со
всевозможным вниманием и прилежностию; но как по счетам оказалось, что в
последние два года число крестьян умножилось, число же дворовых птиц и
домашнего скота нарочито уменьшилось, то Иван Петрович довольствовался сим
первым сведением и далее меня не слушал, и в ту самую минуту, как я своими
разысканиями и строгими допросами плута старосту в крайнее замешательство
привел и к совершенному безмолвию принудил, с великою моею досадою услышал я
Ивана Петровича крепко храпящего на своем стуле. С тех пор перестал я
вмешиваться в его хозяйственные распоряжения и передал его дела (как и он
сам) распоряжению всевышнего.
Сие дружеских наших сношений нисколько, впрочем, не расстроило; ибо я,
соболезнуя его слабости и пагубному нерадению, общему молодым нашим
дворянам, искренно любил Ивана Петровича; да нельзя было и не любить
молодого человека столь кроткого и честного. С своей стороны, Иван Петрович
оказывал уважение к моим летам и сердечно был ко мне привержен. До самой
кончины своей он почти каждый день со мною виделся, дорожа простою моею
беседою, хотя ни привычками, ни образом мыслей, ни нравом мы большею частию
друг с другом не сходствовали.
Иван Петрович вел жизнь самую умеренную, избегал всякого рода
излишеств; никогда не случалось мне видеть его навеселе (что в краю нашем за
неслыханное чудо почесться может); к женскому же полу имел он великую
склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая {Следует анекдот,
коего мы не помещаем, полагая его излишним; впрочем, уверяем читателя, что
он ничего предосудительного памяти Ивана Петровича Белкина в себе не
заключает.}.
Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, Иван
Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся,
частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом
прошлою зимою все окна ее флигеля заклеены были первою частию романа,
которого он не кончил. Вышеупомянутые повести были, кажется, первым его
опытом. Они, как сказывал Иван Петрович, большею частию справедливы и
слышаны им от разных особ {В самом деле, в рукописи г. Белкина над каждой
повестию рукой автора надписано: слышано мною от такой-то особы (чин или
звание и заглавные буквы имени и фамилии). Выписываем для любопытных
изыскателей. "Смотритель" рассказан был ему титулярным советником А. Г. Н.,
"Выстрел" подполковником И. Л. П., "Гробовщик" приказчиком Б. В., "Метель" и
"Барышня" девицею К. И. Т.}. Однако ж имена в них почти все вымышлены им
самим, а названия сел и деревень заимствованы из нашего околотка, отчего и
моя деревня где-то упомянута. Сие произошло не от злого какого-либо
намерения, но единственно от недостатка воображения.
Иван Петрович осенью 1828 года занемог простудною лихорадкою,
обратившеюся в горячку, и умер, несмотря на неусыпные старания уездного
нашего лекаря, человека весьма искусного, особенно в лечении закоренелых
болезней, как-то мозолей и тому подобного. Он скончался на моих руках на
30-м году от рождения и похоронен в церкви села Горюхина близ покойных его
родителей.
Иван Петрович был росту среднего, глаза имел серые, волоса русые, нос
прямой; лицом был бел и худощав.
Вот, милостивый государь мой, все, что мог я припомнить касательно
образа жизни, занятий, нрава и наружности покойного соседа и приятеля моего.
Но в случае, если заблагорассудите сделать из сего моего письма какое-либо
употребление, всепокорнейше прошу никак имени моего не упоминать; ибо, хотя
я весьма уважаю и люблю сочинителей, но в сие звание вступить полагаю
излишним и в мои лета неприличным. С истинным моим почтением и проч.

1830 году Ноября 16.
Село Ненарадово

Почитая долгом уважить волю почтенного друга автора нашего, приносим
ему глубочайшую благодарность за доставленные нам известия и надеемся, что
публика оценит их искренность и добродушие.

    А. П.




    ВЫСТРЕЛ



Стрелялись мы.

Баратынский.

Я поклялся застрелить его по праву дуэли (за ним остался еще мой
выстрел).

Вечер на бивуаке.


    I



Мы стояли в местечке ***. Жизнь армейского офицера известна. Утром
ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером
пунш и карты. В *** не было ни одного открытого дома, ни одной невесты; мы
собирались друг у друга, где, кроме своих мундиров, не видали ничего.
Один только человек принадлежал нашему обществу, не будучи военным. Ему
было около тридцати пяти лет, и мы за то почитали его стариком. Опытность
давала ему перед нами многие преимущества; к тому же его обыкновенная
угрюмость, крутой нрав и злой язык имели сильное влияние на молодые наши
умы. Какая-то таинственность окружала его судьбу; он казался русским, а
носил иностранное имя. Некогда он служил в гусарах, и даже счастливо; никто
не знал причины, побудившей его выйти в отставку и поселиться в бедном
местечке, где жил он вместе и бедно и расточительно: ходил вечно пешком, в
изношенном черном сертуке, а держал открытый стол для всех офицеров нашего
полка. Правда, обед его состоял из двух или трех блюд, изготовленных
отставным солдатом, но шампанское лилось притом рекою. Никто не знал ни его
состояния, ни его доходов, и никто не осмеливался о том его спрашивать. У
него водились книги, большею частию военные, да романы. Он охотно давал их
читать, никогда не требуя их назад; зато никогда не возвращал хозяину книги,
им занятой. Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены
его комнаты были все источены пулями, все в скважинах, как соты пчелиные.
Богатое собрание пистолетов было единственной роскошью бедной мазанки, где
он жил. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался
пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не
усумнился подставить ему своей головы. Разговор между нами касался часто
поединков; Сильвио (так назову его) никогда в него не вмешивался. На вопрос,
случалось ли ему драться, отвечал он сухо, что случалось, но в подробности
не входил, и видно было, что таковые вопросы были ему неприятны. Мы
полагали, что на совести его лежала какая-нибудь несчастная жертва его
ужасного искусства. Впрочем, нам и в голову не приходило подозревать в нем
что-нибудь похожее на робость. Есть люди, коих одна наружность удаляет
таковые подозрения. Нечаянный случай всех нас изумил.
Однажды человек десять наших офицеров обедали у Сильвио. Пили
по-обыкновенному, то есть очень много; после обеда стали мы уговаривать
хозяина прометать нам банк. Долго он отказывался, ибо никогда почти не
играл; наконец велел подать карты, высыпал на стол полсотни червонцев и сел
метать. Мы окружили его, и игра завязалась. Сильвио имел обыкновение за
игрою хранить совершенное молчание, никогда не спорил и не объяснялся. Если
понтеру случалось обсчитаться, то он тотчас или доплачивал достальное, или
записывал лишнее. Мы уж это знали и не мешали ему хозяйничать по-своему; но
между нами находился офицер, недавно к нам переведенный. Он, играя тут же, в
рассеянности загнул лишний угол. Сильвио взял мел и уравнял счет по своему
обыкновению. Офицер, думая, что он ошибся, пустился в объяснения. Сильвио
молча продолжал метать. Офицер, потеряв терпение, взял щетку и стер то, что
казалось ему напрасно записанным. Сильвио взял мел и записал снова. Офицер,
разгоряченный вином, игрою и смехом товарищей, почел себя жестоко обиженным
и, в бешенстве схватив со стола медный шандал, пустил его в Сильвио, который
едва успел отклониться от удара. Мы смутились. Сильвио встал, побледнев от
злости, и с сверкающими глазами сказал: "Милостивый государь, извольте
выйти, и благодарите бога, что это случилось у меня в доме".
Мы не сомневались в последствиях и полагали нового товарища уже убитым.
Офицер вышел вон, сказав, что за обиду готов отвечать, как будет угодно
господину банкомету. Игра продолжалась еще несколько минут; но, чувствуя,
что хозяину было не до игры, мы отстали один за другим и разбрелись по
квартирам, толкуя о скорой ваканции.
На другой день в манеже мы спрашивали уже, жив ли еще бедный поручик,
как сам он явился между нами; мы сделали ему тот же вопрос. Он отвечал, что
об Сильвио не имел он еще никакого известия. Это нас удивило. Мы пошли к
Сильвио и нашли его на дворе, сажающего пулю на пулю в туза, приклеенного к
воротам. Он принял нас по-обыкновенному, ни слова не говоря о вчерашнем
происшествии. Прошло три дня, поручик был еще жив. Мы с удивлением
спрашивали: неужели Сильвио не будет драться? Сильвио не дрался. Он
довольствовался очень легким объяснением и помирился.
Это было чрезвычайно повредило ему во мнении молодежи. Недостаток
смелости менее всего извиняется молодыми людьми, которые в храбрости
обыкновенно видят верх человеческих достоинств и извинение всевозможных
пороков. Однако ж мало-помалу все было забыто, и Сильвио снова приобрел