опять. Картечь хватила в самую середину толпы. Мятежники отхлынули в обе
стороны и попятились. Предводитель их остался один впереди... Он махал
саблею и, казалось, с жаром их уговаривал... Крик и визг, умолкнувшие на
минуту, тотчас снова возобновились. "Ну, ребята, - сказал комендант, -
теперь отворяй ворота, бей в барабан. Ребята! вперед, на вылазку, за мною!"
Комендант, Иван Игнатьич и я мигом очутились за крепостным валом; но
обробелый гарнизон не тронулся. "Что ж вы, детушки, стоите? - закричал Иван
Кузмич. - Умирать так умирать: дело служивое!" В эту минуту мятежники
набежали на нас и ворвались в крепость. Барабан умолк; гарнизон бросил
ружья; меня сшибли было с ног, но я встал и вместе с мятежниками вошел в
крепость. Комендант, раненный в голову, стоял в кучке злодеев, которые
требовали от него ключей. Я бросился было к нему на помощь: несколько дюжих
казаков схватили меня и связали кушаками, приговаривая: "Вот ужо вам будет,
государевым ослушникам!" Нас потащили по улицам; жители выходили из домов с
хлебом и солью. Раздавался колокольный звон. Вдруг закричали в толпе, что
государь на площади ожидает пленных и принимает присягу. Народ повалил на
площадь; нас погнали туда же.
Пугачев сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем был
красный казацкий кафтан, обшитый галунами. Высокая соболья шапка с золотыми
кистями была надвинута на его сверкающие глаза. Лицо его показалось мне
знакомо. Казацкие старшины окружали его. Отец Герасим, бледный и дрожащий,
стоял у крыльца, с крестом в руках, и, казалось, молча умолял его за
предстоящие жертвы. На площади ставили наскоро виселицу. Когда мы
приближились, башкирцы разогнали народ и нас представили Пугачеву.
Колокольный звон утих; настала глубокая тишина. "Который комендант?" -
спросил самозванец. Наш урядник выступил из толпы и указал на Ивана Кузмича.
Пугачев грозно взглянул на старика и сказал ему: "Как ты смел противиться
мне, своему государю?" Комендант, изнемогая от раны, собрал последние силы и
отвечал твердым голосом: "Ты мне не государь, ты вор и самозванец, слышь
ты!" Пугачев мрачно нахмурился и махнул белым платком. Несколько казаков
подхватили старого капитана и потащили к виселице. На ее перекладине
очутился верхом изувеченный башкирец, которого допрашивали мы накануне. Он
держал в руке веревку, и через минуту увидел я бедного Ивана Кузмича,
вздернутого на воздух. Тогда привели к Пугачеву Ивана Игнатьича. "Присягай,
- сказал ему Пугачев, - государю Петру Феодоровичу!" - "Ты нам не государь,
- отвечал Иван Игнатьич, повторяя слова своего капитана. - Ты, дядюшка, вор
и самозванец!" Пугачев махнул опять платком, и добрый поручик повис подле
своего старого начальника.
Очередь была за мною. Я глядел смело на Пугачева, готовясь повторить
ответ великодушных моих товарищей. Тогда, к неописанному моему изумлению,
увидел я среди мятежных старшин Швабрина, обстриженного в кружок и в
казацком кафтане. Он подошел к Пугачеву и сказал ему на ухо несколько слов.
"Вешать его!" - сказал Пугачев, не взглянув уже на меня. Мне накинули на шею
петлю. Я стал читать про себя молитву, принося богу искреннее раскаяние во
всех моих прегрешениях и моля его о спасении всех близких моему сердцу. Меня
притащили под виселицу. "Не бось, не бось", - повторяли мне губители, может
быть и вправду желая меня ободрить. Вдруг услышал я крик: "Постойте,
окаянные! погодите!.." Палачи остановились. Гляжу: Савельич лежит в ногах у
Пугачева. "Отец родной! - говорил бедный дядька. - Что тебе в смерти
барского дитяти? Отпусти его; за него тебе выкуп дадут; а для примера и
страха ради вели повесить хоть меня старика!" Пугачев дал знак, и меня
тотчас развязали и оставили. "Батюшка наш тебя милует", - говорили мне. В
эту минуту не могу сказать, чтоб я обрадовался своему избавлению, не скажу,
однако ж, чтоб я о нем и сожалел. Чувствования мои были слишком смутны. Меня
снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул
мне жилистую свою руку. "Целуй руку, целуй руку!" - говорили около меня. Но
я предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению. "Батюшка Петр
Андреич! - шептал Савельич, стоя за мною и толкая меня. - Не упрямься! что
тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку". Я не
шевелился. Пугачев опустил руку, сказав с усмешкою: "Его благородие, знать,
одурел от радости. Подымите его!" Меня подняли и оставили на свободе. Я стал
смотреть на продолжение ужасной комедии.
Жители начали присягать. Они подходили один за другим, целуя распятие и
потом кланяясь самозванцу. Гарнизонные солдаты стояли тут же. Ротный
портной, вооруженный тупыми своими ножницами, резал у них косы. Они,
отряхиваясь, подходили к руке Пугачева, который объявлял им прощение и
принимал в свою шайку. Все это продолжалось около трех часов. Наконец
Пугачев встал с кресел и сошел с крыльца в сопровождении своих старшин. Ему
подвели белого коня, украшенного богатой сбруей. Два казака взяли его под
руки и посадили на седло. Он объявил отцу Герасиму, что будет обедать у
него. В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на
крыльцо Василису Егоровну, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел
уже нарядиться в ее душегрейку. Другие таскали перины, сундуки, чайную
посуду, белье и всю рухлядь. "Батюшки мои! - кричала бедная старушка. -
Отпустите душу на покаяние. Отцы родные, отведите меня к Ивану Кузмичу".
Вдруг она взглянула на виселицу и узнала своего мужа. "Злодеи! - закричала
она в исступлении. - Что это вы с ним сделали? Свет ты мой, Иван Кузмич,
удалая солдатская головушка! не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули
турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от беглого
каторжника!" - "Унять старую ведьму!" - сказал Пугачев. Тут молодой казак
ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца. Пугачев
уехал; народ бросился за ним.

Глава VIII
НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Незваный гость хуже татарина.

Пословица.

Площадь опустела. Я все стоял на одном месте и не мог привести в
порядок мысли, смущенные столь ужасными впечатлениями.
Неизвестность о судьбе Марьи Ивановны пуще всего меня мучила. Где она?
что с нею? успела ли спрятаться? надежно ли ее убежище?.. Полный тревожными
мыслями, я вошел в комендантский дом... Все было пусто; стулья, столы,
сундуки были переломаны; посуда перебита; все растаскано. Я взбежал по
маленькой лестнице, которая вела в светлицу, и в первый раз отроду вошел в
комнату Марьи Ивановны. Я увидел ее постелю, перерытую разбойниками; шкап
был разломан и ограблен; лампадка теплилась еще перед опустелым кивотом.
Уцелело и зеркальце, висевшее в простенке... Где ж была хозяйка этой
смиренной, девической кельи? Страшная мысль мелькнула в уме моем: я
вообразил ее в руках у разбойников... Сердце мое сжалось... Я горько, горько
заплакал и громко произнес имя моей любезной... В эту минуту послышался
легкий шум, и из-за шкапа явилась Палаша, бледная и трепещущая.
- Ах, Петр Андреич! - сказала она, сплеснув руками. - Какой денек!
какие страсти!..
- А Марья Ивановна? - спросил я нетерпеливо, - что Марья Ивановна?
- Барышня жива, - отвечала Палаша. - Она спрятана у Акулины Памфиловны.
- У попадьи! - вскричал я с ужасом. - Боже мой! да там Пугачев!..
Я бросился вон из комнаты, мигом очутился на улице и опрометью побежал
в дом священника, ничего не видя и не чувствуя. Там раздавались крики, хохот
и песни... Пугачев пировал с своими товарищами. Палаша прибежала туда же за
мною. Я подослал ее вызвать тихонько Акулину Памфиловну. Через минуту
попадья вышла ко мне в сени с пустым штофом в руках.
- Ради бога! где Марья Ивановна? - спросил я с неизъяснимым волнением.
- Лежит, моя голубушка, у меня на кровати, там за перегородкою, -
отвечала попадья. - Ну, Петр Андреич, чуть было не стряслась беда, да, слава
богу, все прошло благополучно: злодей только что уселся обедать, как она,
моя бедняжка, очнется да застонет!.. Я так и обмерла. Он услышал: "А кто это
у тебя охает, старуха?" Я вору в пояс: "Племянница моя, государь; захворала,
лежит, вот уж другая неделя". - "А молода твоя племянница?" - "Молода,
государь". - "А покажи-ка мне, старуха, свою племянницу". - У меня сердце
так и екнуло, да нечего было делать. - "Изволь, государь; только девка-то не
сможет встать и прийти к твоей милости". - "Ничего, старуха, я и сам пойду
погляжу". И ведь пошел окаянный за перегородку; как ты думаешь! ведь
отдернул занавес, взглянул ястребиными своими глазами! - и ничего... бог
вынес! А веришь ли, я и батька мой так уж и приготовились к мученической
смерти. К счастию, она, моя голубушка, не узнала его. Господи владыко,
дождались мы праздника! Нечего сказать! бедный Иван Кузмич! кто бы
подумал!.. А Василиса-то Егоровна? А Иван-то Игнатьич? Его-то за что?.. Как
это вас пощадили? А каков Швабрин, Алексей Иваныч? Ведь остригся в кружок и
теперь у нас тут же с ними пирует! Проворен, нечего сказать. А как сказала я
про больную племянницу, так он, веришь ли, так взглянул на меня, как бы
ножом насквозь; однако не выдал, спасибо ему и за то. - В эту минуту
раздались пьяные крики гостей и голос отца Герасима. Гости требовали вина,
хозяин кликал сожительницу. Попадья расхлопоталась. - Ступайте себе домой,
Петр Андреич, - сказала она, - теперь не до вас; у злодеев попойка идет.
Беда, попадетесь под пьяную руку. Прощайте, Петр Андреич. Что будет то
будет; авось бог не оставит.
Попадья ушла. Несколько успокоенный, я отправился к себе на квартиру.
Проходя мимо площади, я увидел несколько башкирцев, которые теснились около
виселицы и стаскивали сапоги с повешенных; с трудом удержал я порыв
негодования, чувствуя бесполезность заступления. По крепости бегали
разбойники, грабя офицерские дома. Везде раздавались крики пьянствующих
мятежников. Я пришел домой. Савельич встретил меня у порога. "Слава богу! -
вскричал он, увидя меня. - Я было думал, что злодеи опять тебя подхватили.
Ну, батюшка Петр Андреич! веришь ли? все у нас разграбили, мошенники:
платье, белье, вещи, посуду - ничего не оставили. Да что уж! Слава богу, что
тебя живого отпустили! А узнал ли ты, сударь, атамана?"
- Нет, не узнал; а кто ж он такой?
- Как, батюшка? Ты и позабыл того пьяницу, который выманил у тебя тулуп
на постоялом дворе? Заячий тулупчик совсем новешенький; а он, бестия, его
так и распорол, напяливая на себя!
Я изумился. В самом деле сходство Пугачева с моим вожатым было
разительно. Я удостоверился, что Пугачев и он были одно и то же лицо, и
понял тогда причину пощады, мне оказанной. Я не мог не подивиться странному
сцеплению обстоятельств: детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от
петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и
потрясал государством!
- Не изволишь ли покушать? - спросил Савельич, неизменный в своих
привычках. - Дома ничего нет; пойду пошарю да что-нибудь тебе изготовлю.
Оставшись один, я погрузился в размышления. Что мне было делать?
Оставаться в крепости, подвластной злодею, или следовать за его шайкою было
неприлично офицеру. Долг требовал, чтобы я явился туда, где служба моя могла
еще быть полезна отечеству в настоящих затруднительных обстоятельствах... Но
любовь сильно советовала мне оставаться при Марье Ивановне и быть ей
защитником и покровителем. Хотя я и предвидел скорую и несомненную перемену
в обстоятельствах, но все же не мог не трепетать, воображая опасность ее
положения.
Размышления мои были прерваны приходом одного из казаков, который
прибежал с объявлением, что-де "великий государь требует тебя к себе". -
"Где же он?" - спросил я, готовясь повиноваться.
- В комендантском, - отвечал казак. - После обеда батюшка наш
отправился в баню, а теперь отдыхает. Ну, ваше благородие, по всему видно,
что персона знатная: за обедом скушать изволил двух жареных поросят, а
парится так жарко, что и Тарас Курочкин не вытерпел, отдал веник Фомке
Бикбаеву да насилу холодной водой откачался. Нечего сказать: все приемы
такие важные... А в бане, слышно, показывал царские свои знаки на грудях: на
одной двуглавый орел, величиною с пятак, а на другой персона его.
Я не почел нужным оспоривать мнения казака и с ним вместе отправился в
комендантский дом, заранее воображая себе свидание с Пугачевым и стараясь
предугадать, чем оно кончится. Читатель легко может себе представить, что я
не был совершенно хладнокровен.
Начинало смеркаться, когда пришел я к комендантскому дому. Виселица с
своими жертвами страшно чернела. Тело бедной комендантши все еще валялось
под крыльцом, у которого два казака стояли на карауле. Казак, приведший
меня, отправился про меня доложить и, тотчас же воротившись, ввел меня в ту
комнату, где накануне так нежно прощался я с Марьей Ивановною.
Необыкновенная картина мне представилась: за столом, накрытым скатертью
и установленным штофами и стаканами, Пугачев и человек десять казацких
старшин сидели, в шапках и цветных рубашках, разгоряченные вином, с красными
рожами и блистающими глазами. Между ими не было ни Швабрина, ни нашего
урядника, новобраных изменников. "А, ваше благородие! - сказал Пугачев,
увидя меня. - Добро пожаловать; честь и место, милости просим". Собеседники
потеснились. Я молча сел на краю стола. Сосед мой, молодой казак, стройный и
красивый, налил мне стакан простого вина, до которого я не коснулся. С
любопытством стал я рассматривать сборище. Пугачев на первом месте сидел,
облокотись на стол и подпирая черную бороду своим широким кулаком. Черты
лица его, правильные и довольно приятные, не изъявляли ничего свирепого. Он
часто обращался к человеку лет пятидесяти, называя его то графом, то
Тимофеичем, а иногда величая его дядюшкою. Все обходились между собою как
товарищи и не оказывали никакого особенного предпочтения своему
предводителю. Разговор шел об утреннем приступе, об успехе возмущения и о
будущих действиях. Каждый хвастал, предлагал свои мнения и свободно
оспоривал Пугачева. И на сем-то странном военном совете решено было идти к
Оренбургу: движение дерзкое, и которое чуть было не увенчалось бедственным
успехом! Поход был объявлен к завтрашнему дню. "Ну, братцы, - сказал
Пугачев, - затянем-ка на сон грядущий мою любимую песенку. Чумаков!
Начинай!" Сосед мой затянул тонким голоском заунывную бурлацкую песню и все
подхватили хором:

Не шуми, мати зеленая дубровушка,
Не мешай мне доброму молодцу думу думати.
Что заутра мне доброму молодцу в допрос идти
Перед грозного судью, самого царя.
Еще станет государь-царь меня спрашивать:
Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын,
Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал,
Еще много ли с тобой было товарищей?
Я скажу тебе, надежа православный царь,
Всее правду скажу тебе, всю истину,
Что товарищей у меня было четверо:
Еще первый мой товарищ темная ночь,
А второй мой товарищ булатный нож,
А как третий-то товарищ, то мой добрый конь,
А четвертый мой товарищ, то тугой лук,
Что рассыльщики мои, то калены стрелы.
Что возговорит надежа православный царь:
Исполать тебе, детинушка крестьянский сын,
Что умел ты воровать, умел ответ держать!
Я за то тебя, детинушка, пожалую
Середи поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиной.

Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта
простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице.
Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они
словам и без того выразительным, - все потрясало меня каким-то пиитическим
ужасом.
Гости выпили еще по стакану, встали из-за стола и простились с
Пугачевым. Я хотел за ними последовать, но Пугачев сказал мне: "Сиди; я хочу
с тобою переговорить". Мы остались глаз на глаз.
Несколько минут продолжалось обоюдное наше молчание. Пугачев смотрел на
меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением
плутовства и насмешливости. Наконец он засмеялся, и с такою непритворной
веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему.
- Что, ваше благородие? - сказал он мне. - Струсил ты, признайся, когда
молодцы мои накинули тебе веревку на шею? Я чаю, небо с овчинку
показалось... А покачался бы на перекладине, если бы не твой слуга. Я тотчас
узнал старого хрыча. Ну, думал ли ты, ваше благородие, что человек, который
вывел тебя к умету, был сам великий государь? (Тут он взял на себя вид
важный и таинственный.) Ты крепко передо мною виноват, - продолжал он, - но
я помиловал тебя за твою добродетель, за то, что ты оказал мне услугу, когда
принужден я был скрываться от своих недругов. То ли еще увидишь! Так ли еще
тебя пожалую, когда получу свое государство! Обещаешься ли служить мне с
усердием?
Вопрос мошенника и его дерзость показались мне так забавны, что я не
мог не усмехнуться.
- Чему ты усмехаешься? - спросил он меня нахмурясь. - Или ты не веришь,
что я великий государь? Отвечай прямо.
Я смутился: признать бродягу государем был я не в состоянии: это
казалось мне малодушием непростительным. Назвать его в глаза обманщиком -
было подвергнуть себя погибели; и то, на что был я готов под виселицею в
глазах всего народа и в первом пылу негодования, теперь казалось мне
бесполезной хвастливостию. Я колебался. Пугачев мрачно ждал моего ответа.
Наконец (и еще ныне с самодовольствием поминаю эту минуту) чувство долга
восторжествовало во мне над слабостию человеческою. Я отвечал Пугачеву:
"Слушай; скажу тебе всю правду. Рассуди, могу ли я признать в тебе государя?
Ты человек смышленый: ты сам увидел бы, что я лукавствую".
- Кто же я таков, по твоему разумению?
- Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку.
Пугачев взглянул на меня быстро. "Так ты не веришь, - сказал он, - чтоб
я был государь Петр Федорович? Ну, добро. А разве нет удачи удалому? Разве в
старину Гришка Отрепьев не царствовал? Думай про меня что хочешь, а от меня
не отставай. Какое тебе дело до иного-прочего? Кто ни поп, тот батька.
Послужи мне верой и правдою, и я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в князья.
Как ты думаешь?"
- Нет, - отвечал я с твердостию. - Я природный дворянин; я присягал
государыне императрице: тебе служить не могу. Коли ты в самом деле желаешь
мне добра, так отпусти меня в Оренбург.
Пугачев задумался. "А коли отпущу, - сказал он, - так обещаешься ли по
крайней мере против меня не служить?"
- Как могу тебе в этом обещаться? - отвечал я. - Сам знаешь, не моя
воля: велят идти против тебя - пойду, делать нечего. Ты теперь сам
начальник; сам требуешь повиновения от своих. На что это будет похоже, если
я от службы откажусь, когда служба моя понадобится? Голова моя в твоей
власти: отпустишь меня - спасибо; казнишь - бог тебе судья; а я сказал тебе
правду.
Моя искренность поразила Пугачева. "Так и быть, - сказал он, ударя меня
по плечу. - Казнить так казнить, миловать так миловать. Ступай себе на все
четыре стороны и делай что хочешь. Завтра приходи со мною проститься, а
теперь ступай себе спать, и меня уж дрема клонит".
Я оставил Пугачева и вышел на улицу. Ночь была тихая и морозная. Месяц
и звезды ярко сияли, освещая площадь и виселицу. В крепости все было
спокойно и темно. Только в кабаке светился огонь и раздавались крики
запоздалых гуляк. Я взглянул на дом священника. Ставни и ворота были
заперты. Казалось, все в нем было тихо.
Я пришел к себе на квартиру и нашел Савельича, горюющего по моем
отсутствии. Весть о свободе моей обрадовала его несказанно. "Слава тебе,
владыко! - сказал он перекрестившись. - Чем свет оставим крепость и пойдем
куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да и
почивай себе до утра, как у Христа за пазушкой".
Я последовал его совету и, поужинав с большим аппетитом, заснул на
голом полу, утомленный душевно и физически.

Глава IX
РАЗЛУКА

Сладко было спознаваться
Мне, прекрасная, с тобой;
Грустно, грустно расставаться,
Грустно, будто бы с душой.

Херасков.

Рано утром разбудил меня барабан. Я пошел на сборное место. Там
строились уже толпы пугачевские около виселицы, где все еще висели вчерашние
жертвы. Казаки стояли верхами, солдаты под ружьем. Знамена развевались.
Несколько пушек, между коих узнал я и нашу, поставлены были на походные
лафеты. Все жители находились тут же, ожидая самозванца. У крыльца
комендантского дома казак держал под уздцы прекрасную белую лошадь
киргизской породы. Я искал глазами тела комендантши. Оно было отнесено
немного в сторону и прикрыто рогожею. Наконец Пугачев вышел из сеней. Народ
снял шапки. Пугачев остановился на крыльце и со всеми поздоровался. Один из
старшин подал ему мешок с медными деньгами, и он стал их метать пригоршнями.
Народ с криком бросился их подбирать, и дело обошлось не без увечья.
Пугачева окружали главные из его сообщников. Между ими стоял и Швабрин.
Взоры наши встретились; в моем он мог прочесть презрение, и он отворотился с
выражением искренней злобы и притворной насмешливости. Пугачев, увидев меня
в толпе, кивнул мне головою и подозвал к себе. "Слушай, - сказал он мне. -
Ступай сей же час в Оренбург и объяви от меня губернатору и всем генералам,
чтоб ожидали меня к себе через неделю. Присоветуй им встретить меня с
детской любовию и послушанием; не то не избежать им лютой казни. Счастливый
путь, ваше благородие! - Потом обратился он к народу и сказал, указывая на
Швабрина: - Вот вам, детушки, новый командир: слушайтесь его во всем, а он
отвечает мне за вас и за крепость". С ужасом услышал я сии слова: Швабрин
делался начальником крепости; Марья Ивановна оставалась в его власти! Боже,
что с нею будет! Пугачев сошел с крыльца. Ему подвели лошадь. Он проворно
вскочил в седло, не дождавшись казаков, которые хотели было подсадить его.
В это время из толпы народа, вижу, выступил мой Савельич, подходит к
Пугачеву и подает ему лист бумаги. Я не мог придумать, что из того выйдет.
"Это что?" - спросил важно Пугачев. "Прочитай, так изводишь увидеть", -
отвечал Савельич. Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом
значительным. "Что ты так мудрено пишешь? - сказал он наконец. - Наши
светлые очи не могут тут ничего разобрать. Где мой обер-секретарь?"
Молодой малый в капральском мундире проворно подбежал к Пугачеву.
"Читай вслух", - сказал самозванец, отдавая ему бумагу. Я чрезвычайно
любопытствовал узнать, о чем дядька мой вздумал писать Пугачеву.
Обер-секретарь громогласно стал по складам читать следующее:
- "Два халата, миткалевый и шелковый полосатый, на шесть рублей".
- Это что значит? - сказал, нахмурясь, Пугачев.
- Прикажи читать далее, - отвечал спокойно Савельич.
Обер-секретарь продолжал:
- "Мундир из тонкого зеленого сукна на семь рублей.
Штаны белые суконные на пять рублей.
Двенадцать рубах полотняных голландских с манжетами на десять рублей.
Погребец с чайною посудою на два рубля с полтиною..."
- Что за вранье? - прервал Пугачев. - Какое мне дело до погребцов и до
штанов с манжетами?
Савельич крякнул и стал объясняться.
- Это, батюшка, изволишь видеть, реестр барскому добру, раскраденному
злодеями...
- Какими злодеями? - спросил грозно Пугачев.
- Виноват: обмолвился, - отвечал Савельич. - Злодеи не злодеи, а твои
ребята таки пошарили да порастаскали. Не гневись: конь и о четырех ногах да
спотыкается. Прикажи уж дочитать.
- Дочитывай, - сказал Пугачев. Секретарь продолжал:
- "Одеяло ситцевое, другое тафтяное на хлопчатой бумаге четыре рубля.
Шуба лисья, крытая алым ратином, 40 рублей.
Еще заячий тулупчик, пожалованный твоей милости на постоялом дворе, 15
рублей".
- Это что еще! - вскричал Пугачев, сверкнув огненными глазами.
Признаюсь, я перепугался за бедного моего дядьку. Он хотел было
пуститься опять в объяснения, но Пугачев его прервал: "Как ты смел лезть ко
мне с такими пустяками? - вскричал он, выхватя бумагу из рук секретаря и
бросив ее в лицо Савельичу. - Глупый старик! Их обобрали: экая беда? Да ты
должен, старый хрыч, вечно бога молить за меня да за моих ребят за то, что
ты и с барином-то своим не висите здесь вместе с моими ослушниками... Заячий
тулуп! Я-те дам заячий тулуп! Да знаешь ли ты, что я с тебя живого кожу велю
содрать на тулупы?"
- Как изволишь, - отвечал Савельич, - а я человек подневольный и за
барское добро должен отвечать.
Пугачев был, видно, в припадке великодушия. Он отворотился и отъехал,
не сказав более ни слова. Швабрин и старшины последовали за ним. Шайка
выступила из крепости в порядке. Народ пошел провожать Пугачева. Я остался
на площади один с Савельичем. Дядька мой держал в руках свой реестр и
рассматривал его с видом глубокого сожаления.
Видя мое доброе согласие с Пугачевым, он думал употребить оное в
пользу; но мудрое намерение ему не удалось. Я стал было его бранить за
неуместное усердие и не мог удержаться от смеха. "Смейся, сударь, - отвечал
Савельич, - смейся; а как придется нам сызнова заводиться всем хозяйством,
так посмотрим, смешно ли будет".
Я спешил в дом священника увидеться с Марьей Ивановной. Попадья
встретила меня с печальным известием. Ночью у Марьи Ивановны открылась
сильная горячка. Она лежала без памяти и в бреду. Попадья ввела меня в ее
комнату. Я тихо подошел к ее кровати. Перемена в ее лице поразила меня.
Больная меня не узнала. Долго стоял я перед нею, не слушая ни отца Герасима,
ни доброй жены его, которые, кажется, меня утешали. Мрачные мысли волновали