Это верно, иногда людям лучше было бы поменьше болтать.
ЧЕТВЕРГ...
   Теперь я вполне понимаю, почему девятый класс в таком восторге от своего классного руководителя, учи­тельницы Вайномяэ. Если бы все учителя были такими! Если бы каждый из них умел так преподавать свой предмет. Дело в том, что теперь она замещает нашу учительницу литературы.
   И начала она свой урок совершенно необычно. Мы знали только, что наша учительница эстонского языка отсутствует, и нас, конечно, ничуть не интересовало, что будет с этим уроком. Перед тем, как войти учителю в класс, стоял невероятный шум, потому что Рейн и Энту демонстрировали у доски какой-то новый танец, очень напоминавший вольную борьбу.
   Посреди этого сеанса открылась дверь, и учительница Вайномяэ вошла в класс. Мальчики, правда, тотчас отскочили друг от друга, но оба они были такие растре­панные и так дико выглядели, что в классе поднялся хохот. Смех и шум прекратились не сразу.
   Учительница Вайномяэ погасила мелькнувшую на лице улыбку и ждала, чтобы наступила тишина. А по­том начала просто и серьезно.
   — Ученики, — и повторила с легким, многозначи­тельным ударением, — ученики десятого класса. Нам предстоит переключиться на новое настроение. Сегодня мы открываем одну из самых трагических страниц эстонской литературы. Это жизнь и творчество Юхана Лийва. Погасите, пожалуйста, свет.
   Веста удивленно встала и выполнила указание. На мгновение класс погрузился в сиреневый сумрак. Затем обозначились окна, а за ними неслышно, беззвучно и легко кружились снежинки.
   В этой настороженной тишине зазвучал низкий, глу­бокий и выразительный голос, переходивший време­нами в шепот:
 
    Падает снежок
    тихо, тихо
    Стелется пушок
    тихо, тихо...
 
   Я и сейчас уверена, что в эту минуту в нашем классе не возникло ни одной строптивой мысли. Мы подсозна­тельно прониклись необычайным, неповторимым оча­рованием этого утра.
   Многие из нас знают это стихотворение с детских лет, но до сих пор оно было для нас просто рядом зау­ченных на память слов с однообразным, однословным припевом. Теперь это слово, завершавшее каждую фразу, несло в себе новый смысл и вмещало так много и не повторялось по существу ни разу.
   За окнами шел снег... Снег и снег...
   В этом стихотворении сочетались музыка и мечта человека, слившегося с природой и прислушивающегося к самому заветному. Мечта, проще и человечнее кото­рой не может быть.
   — Одно декабрьское утро в тысяча девятьсот три­надцатом году началось, как и сегодня, снегопадом. В жизни Юхана Лийва это было последнее утро. Пос­ледний в его жизни снег. Последние удары сердца. Пер­вого декабря тринадцатого года наконец пришло успо­коение. Успокоение для человека, вконец изнуренного физически и духовно.
 
    Что тревожит грудь?
    Тише, тише!
    Успокойся, сердце,
    Тише, тише...
 
   На мгновение воцарилось молчание.
   — Зажгите, пожалуйста, свет. Спасибо. Посмотрите на этот портрет, — учительница раскрывает книгу на той странице, где помещен портрет еще молодого Лийва, и показывает нам... — Видите — простое, привлекательное молодое лицо. Не правда ли, эти глаза можно живо представить себе и в ту минуту, когда Лийв, уче­ник Кодавереской приходской школы, вместе с това­рищами шел к пастору, чтобы протестовать против увольнения свободомыслящего учителя.
   Я слушаю и восхищаюсь учительницей Вайномяэ. Ах, вот она какая! Высокая, немного сутулая, волосы с проседью и совсем некрасивая, но голос такой чудес­ный и слова звучат как песня.
   Рассказ о биографии поэта переплетается со стихами и стихи с биографическими данными.
 
    Как мрачен ты, как задумчив,
    Как пасмурен стал ты, лес!
    Осенние, серые тучи
    Глядят на тебя с небес.
    Как сон, пролетело лето,
    промчалось — простыл и след...
    Кукушка откуковала,
    Недавнего счастья нет...
 
   Нужно ли к этим стихам добавлять какую-то био­графию или разъяснения? Разве это трагическое, выра­женное в одном образе и непрерывно сменяющееся на­строение не говорит о самом главном в самом поэте?
   Я понимаю, почему учительница начала эту биогра­фию со дня смерти.
   — Вы, школьники, часто оправдываетесь: я не смогла выучить уроки, была больна. Нередко причина — пустя­ковая головная боль. В таких случаях нередко остав­ляются не выученными и заданные стихи. Ваше изви­нение принимается. Никто не станет требовать, чтобы вы учили стихи, если вам нездоровится. Пусть даже это просто механическое повторение стиха с тем, чтобы заучить его наизусть. Но можете ли вы представить себе, какое напряжение требовалось от создателя этих стихов во время его болезни? Никто не принуждал его к этому. Оплата его труда была ничтожной. Более того, даже эту оплату он отказывался принимать, считая, что его труд не стоит и этого.
   Так считал человек, годами писавший в страшном одиночестве и создавший при этом такие бесценные сокровища поэзии, как «Скучно. Глина. Поле голо...»
   Я не только слышу эту давно знакомую и сейчас сов­сем новую песню — именно песню — но поразительно ясно вижу всю картину. С бесконечной нежностью всматриваюсь в такую простую и такую трогательную красоту моей родины.
   И так картина за картиной, и никак не можешь на­смотреться!
   С самой первой минуты это не был обычный школь­ный урок по программе, повторяющейся из года в год, это было как бы новое рождение старой легенды, кото­рая на мгновение ожила во всем своем извечном сиянии и искренности чувства.
   Наверно, так рождались наши древние песни. Перед нами раскрывалась судьба человека, судьба одного из наших предков, во всей ее человеческой печали и же­стокости и во всем величии и красоте творчества. При­чем трагичность судьбы возвышает величие его твор­чества, а величие творчества углубляет трагичность его судьбы.
   Это потрясающе!
 
    Звезда твоя в небе тогда блеснет,
    Когда ты сойдешь в могилу.
    Постигнет все думы твои народ,
    Постигнет душой их силу...
 
   Какая глубина печали! Песня песней человеческого бессилия! Как жестоко и как прекрасно. Хочется бро­ситься на землю и выплакать все страдания прош­лого...
   Перед нами раскрывается не только эта трагическая судьба, но и судьба всего народа. Время и жизнь, о которых несчастный поэт сказал:
 
    Черны потолки в нашем доме,
    и время наше черно...
 
   Когда учительница говорит об этом, на мгновение мы ощущаем, как давит этот потолок, гнетуще низкий, темный и тяжелый!
   И слушая протест поэта, нельзя не подумать: почему он не родился позднее! Почему не живет в нашу эпоху. Вместе с нами! Может быть, и здоровье его можно было бы поправить. Несомненно даже. Во всяком случае, ему не пришлось бы сносить этих унижений. Существовать из милости на положении какого-то нищего. Постоянно страдать от оскорблений человеческого достоинства.
   В то же время испытываешь искреннюю радость и благодарность к тем простым людям, которые так бес­корыстно и человечно помогали ему. Что у голодного, мятежного путника все-таки бывали дни, когда ему лас­ково открывали двери в теплый дом и приветливая хозяйка его, голодного, спрашивала: «Не желаешь хле­бушка горячего?» С ним делились пахучим, свежим хлебом, и участливые люди окружали измученного пут­ника человеческим теплом простого доброго сердца.
   Опять ощущаешь мост между всеми хорошими людьми, теми, кто были, есть и придут в будущем. И звезды встают в темном небе. Светочи человеческого гения, ума и творчества.
 
    Звезда твоя в небе тогда блеснет,
    Когда ты сойдешь в могилу.
    Постигнет все думы твои народ,
    постигнет душой их силу...
 
   Я не слышала, как прозвенел звонок. Только когда в коридоре поднялся обычный на переменах шум, мы все словно очнулись.
   И очнулись довольно своеобразно. Едва учительница Вайномяэ успела выйти из класса, как кто-то словно разорвал с треском волшебную завесу. Рейн зевнул и потянулся. Энту встал и направился к двери. Проходя мимо моей парты, он сказал:
   — Жуткая мура, до чего же старуха в азарт вошла!
   Если б Энту ударил меня, вряд ли я была бы более поражена. Резко повернувшись к нему, я почти крик­нула:
   — Ты просто отвратительный тип!
   Сказала и не стала ждать, что будет дальше. Вышла из класса. Марелле рассказывала потом, что на мое замечание Энту покраснел. Это, конечно, опять одно из «сновидений» Марелле — я этому никогда не поверю.
   Знаю, что надо было сказать Энту что-нибудь более значительное, что-то серьезное, но где же я могла ус­петь обдумать свои слова! Во всяком случае, я доста­точно ясно выразила ему свое презрение.
ВТОРНИК...
   Наконец-то начал работать сделанный мальчиками радиоузел. Передачи готовят все группы по очереди. Вчера был вечер передач первой группы. Руководи­тель — учительница Вайномяэ.
   Мы все сидели по группам в ожидании «первой ла­сточки». Наш теперешний дом, вернее, наш уголок от­дыха выглядит таким милым и уютным. Мы собрались в кружке света, как бабочки вокруг огня. Разноцветный абажур, который смастерили мы сами, освещает каж­дый угол комнаты в свой цвет.
   Теперь мне, бесспорно, ясно, что самый большой уют создается только своими руками. В этом одна из при­чин, почему богатый и красивый дом моей мачехи был для меня всегда чужим и далеким.
   Теплый красноватый отблеск вспыхивает по време­нам на щеках Весты, когда она склоняется над ска­тертью, которую мы все вместе вышиваем в подарок воспитательнице к Женскому дню. На темных волосах Тинки поблескивает синий отсвет, когда она отрывается от своего альбома, куда наклеивает очередную звезду экрана, пытаясь поймать взгляд Анне. Анне сидит на самом свету и листает книгу, поминутно поглядывая на все еще молчащий репродуктор. У окна, в зеленова­том углу, Лики штопает носки Реэт.
   На другом конце стола, в полумраке, гладит белье Роози. Из-за перегородки доносится плеск воды и то­ропливые голоса малышей. Каждый занят своим делом и в то же время все охвачены приятным волнением ожидания. Малыши уже отправились в спальню, откуда слышится приглушенный смех и возня. Мы мило­стиво оставили дверь открытой, чтобы и они могли по­слушать передачу.
   В репродукторе что-то зашипело. Все подняли го­ловы. В спальне стало тихо. Возня прекратилась. Из умывалки, как призраки, появились чисто вымытые девочки в ночных рубашках.
   Мы ясно услышали голос Урве:
   «Внимание! Внимание! Говорит радиоузел Пукавереской школы-интерната. Предоставляем слово ответст­венному редактору передачи...»
   Мы слушаем рассказ учительницы Вайномяэ о создании радиоузла, похвалу в адрес мальчиков из десятого класса. Несколько раз она называет имя Энту, инициа­тора создания радиоузла. Узнаем, какие возможности открывает перед нами наш радиоузел и т. д.
   Затем следуют последние известия. Они открываются сигналами пионерского горна и начинаются так:
   «Сегодня в полдень девятый класс через своего клас­сного руководителя внес директору предложение про­водить подготовительные уроки без дежурного воспи­тателя. Директор разрешил это девятому классу в ка­честве эксперимента в течение месяца. Если за это время успеваемость не понизится, он утвердит это по­ложение окончательно».
   Ого! Вот тебе и девятый! Потому-то они и перегляды­вались в ожидании передачи и волновались больше других. И никому не проговорились ни единым словом. Ну, да ведь это же девятый! Они-то умеют держаться вместе и хранить тайны, если это надо. Этому их учить не приходится. С некоторой завистью мы поглядываем на Анне, Тинку и других девятиклассниц. А они, с тру­дом удерживая улыбки, пытаются сделать вид, словно ничего особенного не произошло, мол, были вещи и по­серьезнее!
   Вообще послушать было о чем. Мы, например, уз­нали, что у девочки из первой группы потерялась пер­чатка — красная с серым. Нашедшего просят принести ее в группу или в канцелярию и заранее благодарят. Услышали, что Тийт Лехисте из пятого и Тийт Раун из девятого так оглушительно чавкали за обедом, что у сидящих напротив лопнули барабанные перепонки, а две маленькие девочки из-за соседнего стола в шоковом состоянии были отправлены к врачу и т. д. Передача последних известий была пестрой, разнообразной и ин­тересной.
   «Мы открываем первую серию литературных передач «Современная литература» кратким обзором творчества Уно Лахта».
   Интересно. Манера выступления Вирве не многим уступает манере Анне. По-видимому, учительница серьезно натренировала ее.
   И тут начинаются серьезные дела. Как раз перед этим в комнату вошла воспитательница, прошла к двери в спальню, тихонько закрыла ее, а потом подсела к нам. Рукоделие Весты, которое она отложила, слушая передачу, торопливо спрятано.
   После того, как Вирве закончила передачу стихотво­рением «Перед Марьиным днем», — у нас сразу под­нялся спор. Прежде всего, все содержание пришлось еще раз пересказать Марелле в самой простой, разго­ворной прозе. Как это ни странно, но в своих фанта­стических сновидениях она разбирается лучше, чем в печатном слове, в особенности же в стихах.
   — Фу, как ужасно! — передернула Марелле пле­чами. — И зачем о таких вещах писать, да еще в сти­хах.
   На этот раз и Тинка присоединилась к Марелле.
   — Вот именно. Последнее стихотворение можно было бы и не читать. Испортило всю передачу. Ведь сначала было так весело и остроумно — и в заключение такая мерзость. Зачем?
   — Ну, конечно, — усмехнулась Веста, — некоторые без конца готовы слушать о любви и прочих штучках-дрючках.
   — А почему бы и не о любви? Разве запрещено? — спросила Тинка. — Все великие поэты писали о любви. Ох, подождите! — Словно вспомнив что-то приятное, она продолжала: — Анне, ты ведь знаешь наизусть самый красивый отрывок из той поэмы Пушкина о цы­ганах. Помнишь, ты как-то вечером читала мне вслух. Прочти, пожалуйста, пусть послушают.
   О таких вещах Анне не надо долго упрашивать. Рэз-два и она уже сбросила халатик, накинула только что выглаженный пестрый шарф Роози, завязала его поверх ночной рубашки вокруг талии, схватила из Вестиной шкатулки пучок красных ниток, приколола его к волосам, как цветок, ловким движением спустила с плеча рубашку — и создалась полная иллюзия моло­дой цыганки, особенно, когда она, сверкая глазами и зубами, поводя бедрами и гордо откинув головку, на­чала:
 
    Старый муж, грозный муж,
    режь меня, жги меня.
    Я тверда — не боюсь
    ни ножа, ни огня.
    Ненавижу тебя,
    презираю тебя,
    я другого люблю,
    умираю, любя...
 
   И когда она прочла последние слова, просто мурашки пробежали по спине:
 
    Как ласкала его я в ночной тишине!
    Как смеялись тогда мы твоей седине!
 
   Мы все присоединились к бурно аплодировавшей Тинке. Просили Анне повторить и еще повторить!
   — Слышала, Веста? — с гордостью спрашивала Тинка, словно сама была причастна к этим стихам. — Ну, что ты на это скажешь?
   — Ну да, что же спорить против Пушкина, — нев­нятно отвечает Веста. — Я просто говорю, что нельзя же вечно говорить только о любви.
   — Вот видишь, — злорадствует Тинка, не обращая внимания на последние слова Весты, — даже тебе понравилось. Значит, о любви все-таки интересно, не так ли? А у нас все о войне, да о войне. Просто надоело!
   — Послушай, что ты мелешь, — улыбаясь, переби­вает ее Лики. — Совсем ведь не только о войне. Во-первых, и это стихотворение Лахта вовсе не о войне. И, во-вторых, ты ведь слышала, у него были и другие стихи.
   — Все равно, — на мгновение смутилась Тинка, — все-таки это совсем не то.
   — Во всяком случае, — поспешила Анне на помощь своей подруге, — можно сказать, все эти стихи не что иное, как бесконечная борьба с пережитками, разобла­чение врагов, разных недостатков. Помните, в преди­словии тоже об этом говорилось.
   — Но Тинка, — как всегда с запозданием вмешива­ется Марелле, — это стихотворение Пушкина было еще страшнее. Ножи да огонь, всякие ужасы да еще и на­смешки над старым человеком.
   Мы засмеялись, но она продолжала упрямо защищать свою точку зрения.
   — Мне такие вещи вовсе не нравятся. И вообще стихи обязательно должны быть красивыми... ну, та­кими... такими, как песни.
   Марелле никто не принимает всерьез, и наш спор продолжается. Между тем воспитательница принесла откуда-то номер журнала «Лооминг». Открыв журнал, она передает его Анне.
   — Прочти, пожалуйста, вслух вот это стихотворение. Анне быстро пробегает глазами указанные строчки и читает:
 
    «...Я умею петь о цветах, любимая,
    но зачем? Мы живем в деловое и суровое время...»
 
   — Теперь слышала? — в свою очередь спрашивает Веста у Тинки.
   — Ох, тоже мне, — не сдается Тинка. — Если умеет петь — пусть поет. Но, честное слово, я не уловила, о чем там речь. Есть там цветы или нет? Как ты это по­нимаешь, Веста? — немного провоцируя, спрашивает Тинка.
   — Ну чего ты заводишься, — пытаюсь вмешаться я, заметив, что Веста начинает кипятиться. — Ты же прекрасно понимаешь. Ведь это ясный ответ поэта на наш спор, не правда ли?
   — Ах, пошли вы в лес, — махнула Тинка рукой и улыбнулась. — Я все равно таких стихов не читаю. Я хочу, чтобы было о цветах, а не о всяких там суро­вых временах и... — тут Тинка взглянула на воспи­тательницу, слегка покраснела и все же закончила храбро: — А больше всего мне нравится о любви!
   На лице у воспитательницы, до сих пор слушавшей нас молча, появляется какое-то особенное выражение. Она задумчиво вздыхает:
   — О, дети, дети! — В глазах ее светится затаенная грусть, и мы настораживаемся. — Хотите, я кое-что расскажу вам? — И, не дожидаясь ответа, продол­жает... — Это случилось в те же времена, о которых речь в «Стариках из Умбузи». Вам кажется, что это было страшно давно, но все вы тогда уже были на свете и были даже не такими уж маленькими. Город­ским ребятам с этим приходилось реже сталкиваться, но... например, ты, Веста, должна бы помнить...
   ...Это один эпизод из моей жизни, который, по суще­ству, сделал меня такой, какая я есть.
   Я была тогда значительно моложе и... глупее. Рабо­тала на своем первом случайном месте. После войны не хватало учителей и, бывало, что работали неподго­товленные люди. Вот так и я работала несколько лет. Только позднее начала пополнять свои знания.
   Это было мое первое место. В маленькой четырех­классной школе, затерянной среди лесов и болот. Уче­ников было около двадцати пяти, учителей — двое. Вторая учительница была еще моложе меня и, пожа­луй, еще глупее. Красивая была девушка. И кое-чему она все-таки могла научить ребят. Во всяком случае, она справлялась с ними лучше, чем я. Они были от нее без ума. Как, впрочем, и все юноши в округе. Она, как говорится, умела вскружить голову. У нее постоянно было несколько поклонников одновременно. Она счи­тала это вполне естественным.
   И вот случилось, ко мне приехал брат, работавший в уездном комитете партии. Лайне — так звали вторую учительницу, как раз была у меня, когда брат вошел в комнату. Девочки, надо было видеть эту встречу... Словно две птицы вдруг попали в одни силки. Вы знаете, я коммунист и не верю ни в судьбу, ни в пред­определения, но когда я вспоминаю это мгновение, мне становится не по себе.
   Два человека, два совершенно разных существа стояли друг против друга, и было совершенно ясно даже такому наивному человеку, каким была я, что вся их жизнь до этой минуты была лишь подготовкой к этой встрече.
   Не знаю, понимаете ли вы меня. Вы еще слишком молоды для того, чтобы до конца понимать такие вещи, но вы очень горячо беретесь обсуждать эти проблемы, поэтому-то я и решилась на этот очень серьезный раз­говор.
   О да, любовь, любовь!
   До этого дня Лайне всегда рассказывала мне о каж­дой своей так называемой любви. А для ее возраста у нее их было много, даже слишком много. Но как ни удивительно, в этих увлечениях она не растратила своих душевных сил, сохранила их для большой, на­стоящей любви, которой ждала и искала в каждом но­вом увлечении и которая не могла не прийти к ней...
   Мой брат был на редкость серьезным юношей. Он прошел войну и все-таки умудрился остаться наивным, когда дело касалось девушек.
   Полюбили они друг друга, как я уже сказала, с пер­вого взгляда, и тут-то столкнулись два совсем разных характера, сразу проявилась противоположность поня­тий, мировоззрений, мыслей. Начались взаимные обиды, боль, горечь, непонимание.
   Конечно, в первую очередь страдал Олев, мой брат. Лайне при каждом новом крахе «утешалась», уходя с головой в свой прежний, испытанный образ жизни. Конечно, она не переходила известных границ, иначе можно было потерять место учительницы. Но я, живя в соседней комнате, часто слышала, как она возвра­щалась домой очень поздно, а иногда и под утро. Для меня было загадкой, где она пропадает в такие поздние часы. Сама она говорила, что любит просто побродить и, конечно же, я не считала возможным тайком следить за ней. Кроме того, я верила ей и ее щебетанью, навер­ное, так же простодушно, как и мой брат. А когда я пыталась предупредить брата и пожурить Лайне, то всегда выходило плохо — они в конце концов мирились и начинали считать меня своим врагом и недоброжела­телем.
   Брат мог бывать у нас только с субботнего вечера до утра понедельника.
   Как-то, после большой ссоры и примирения, пошли разговоры о свадьбе. Лайне стала относиться ко мне внимательнее, чем когда-либо раньше, и брат был опять добрым братом. Он казался таким счастливым и довер­чивым, что я начала сомневаться в правильности своих наблюдений и стала надеяться, что для Лайне это в самом деле большая любовь, которая стерла в ее сердце все былые увлечения и удержит ее от новых. И если Олев любит Лайне такой, какова она есть, почему же я должна желать, чтобы она была другой, чтобы она с та­кой легкостью не улыбалась и не сияла от одного при­сутствия чужих мужчин. Сама Лайне уверяла меня, что она не может иначе, что это у нее в крови, но что Олева она любит больше всех на свете и готова для него на все.
   Время шло... И вот как-то вечером, на этот раз среди недели Олев неожиданно приехал в гости кневесте. Как обычно в последнее время, он прежде всего пошел к ней, но вскоре зашел ко мне и растерянно пояснил, что Лайне заболела и просит оставить ее в покое и возвра­щаться домой. Брат попросил меня сходить к ней. Я пошла. Лайне с закрытыми глазами лежала в постели. На мои расспросы, что с ней, она застонала и заохала и стала рассказывать о каких-то неопределенных болях. Я постаралась полечить ее, как умела — принесла грелку, напоила горячим чаем, хорошенько укрыла. Мне даже казалось понятным, почему она не позволяет Олеву ухаживать за собой. Она настаивала, чтобы я отправила брата с вечерним автобусом домой, потому что ему надо завтра рано утром быть на работе.
   Я считала, что с ее стороны это очень разумное и доброжелательное предложение, и решила уговорить брата согласиться на это. Обещала, что, если потребу­ется, я останусь с нею хоть на всю ночь.
   Конечно, Олев не согласился уехать. Он еще раз на­вестил Лайне. Вернулся озабоченный и не ушел никуда. Я постелила ему, как обычно, на диване, а сама решила снова заглянуть к Лайне. Она заявила, что чувствует себя лучше — наверно, помогла грелка, — но очень устала и хочет спать. Лайне сама считала, что к утру все пройдет.
   И прошло, но как? Ой, девочки, как!
   Мы условились, что если я ей понадоблюсь, она позо­вет или постучит в стенку, и я ушла к себе ложиться спать. Олев лежал на диване и курил.
   Наверное, я уже проспала несколько часов, как вдруг что-то разбудило меня. Сначала я не могла понять, что происходит. Но уже в следующее мгновение поняла, что это был крик Лайне о помощи, и он доносился не из-за стены, а из прихожей, от самой моей двери. Я испуганно вскочила, но Олев опередил меня и рас­пахнул дверь. Но тут же отпрянул назад.
   Я увидела, что прямо за дверью стоял мужчина и на шее у него повисла Лайне. На голове у нее был платок и на плечи накинута шубка. По-видимому, она только что выходила из дому. И тут только я заметила, что изо рта у нее по подбородку стекает тоненькая алая струйка. В полутемной прихожей я различила еще двоих вооруженных мужчин. Тот, кого Лайне обхватила руками и отчаянно пыталась оттащить от двери, грубо оттолкнул ее, вошел в комнату и, наставив на Олева револьвер, крикнул:
   — Ага, попался, красный жених! Колхозник! Комму­нистический прихвостень, подхалим!
   Я поняла, кто эти люди. Окрестные леса тогда ки­шели ими.
   Девочки, я не стану рассказывать вам подробности. До сих пор не знаю, было ли у них с самого начала намерение убить и меня или я просто случайно попа­лась им под руку. Но когда я после побоев пришла в себя в больнице и мне вспомнилось все, что пришлось пережить в ту страшную ночь, то у меня было одно желание — никогда больше не просыпаться.
   Своего брата я больше не видела. Хотя он и лежал в той же больнице. Он умер на третьи сутки. Позднее мне рассказали в милиции, что временами он приходил в себя и ясно помнил все, что произошло.
   У него было больше двух суток, чтобы подумать о предательстве, совершенном любимой девушкой. Два дня и две ночи он мог повторять слова, которые она кричала другому:
   — Хельмут, оставь! Не надо! Слышишь, я люблю только тебя! Клянусь богом, я всегда любила только тебя.
   Я видела отчаяние в ее глазах и слышала жестокий, но, наверное, заслуженный ответ этого самого Хель-мута перед тем, как он убил ее. Я не могу утверждать, правду ли говорила тогда Лайне или в смертельном страхе она надеялась этим признанием спасти свою жизнь. Я знаю, что эта девочка была настолько наивна, что считала причиной всего свою любовь.