— Но это лишь одна сторона дела. В интересах истины прошу выслушать третьего участника — Ва­лентину Петровну Клейн. Быть может, у этой каприз­ной и своенравной девушки, как здесь охарактеризовал ее защитник, есть что сказать в оправдание своего «бессердечного» поступка. Прошу.
   Анне обращается к суду с видом профессионального судейского деятеля.
   Кыпс-кыпс — по залу, где царит настороженная ти­шина, проходит Тинка и останавливается перед судей­ским столом. Ничего удивительного, что такая краси­вая девушка заставляет биться сердце даже у маль­чишки типа Ааду. Чуть вызывающее выражение лица сейчас очень идет Тинке. После того, как она ответила на обычные вопросы, судья спрашивает о самом глав­ном:
   — Свидетельница, Валентина Петровна Клейн, ком­сомолка! — (Мне ужасно нравится, как Анне особо под­черкивает последнее обстоятельство. В одних случаях она хочет как бы повысить ценность свидетеля и его показаний, в других — особо подчеркнуть недопусти­мость поступка обвиняемого.) — Что вы можете рас­сказать по данному делу? Прошу говорить всю правду, все, что знаете.
   — К сожалению, всю правду, слово в слово, я не могу рассказать. Но я прошу уважаемый суд и всех присутствующих поверить моему комсомольскому че­стному слову, если я заверяю, что Ааду, т. е. обвиняе­мый, сказал мне во время нашего последнего танца нечто настолько чудовищное, что после этого я ни при каких условиях не могла пригласить его танцевать, Я не могу здесь повторить, что именно он мне сказал, но чтобы вы поверили мне, я утверждаю, что больше никогда, ни в каком случае не стану с ним танцевать, будь решение сегодняшнего суда каким угодно. Он этого не стоит. Он не стоит того, чтобы хоть одна ува­жающая себя девочка стала танцевать с ним или во­обще иметь дело.
   Ого! Наверно, эти слова ей подсказала Анне, но факты и тон, конечно, же, ее собственные. Красивая, гордая девушка, знающая себе цену, подняв голову, стояла перед судом и обвиняла и наказывала винов­ника. Это производило большое впечатление.
   Я видела, что даже Ааду, первый раз за весь этот день, беспокойно опустил глаза, словно искал что-то на полу, у своих ног. В свою очередь Андрес следил за Ааду с выражением, явно показывающим, что этот ин­цидент (так, кажется, это называют) был для него на­столько же новостью, как и для всех нас. Но хотя Андрес был вынужден несколько отступить на одном фронте, тем упорнее он стал обороняться на другом.
   — Поскольку мы собрались на открытое судебное заседание, разрешите мне заметить, что одних намеков и слов, пусть даже подтвержденных каким угодно  ч е с т н ы м  словом, все-таки недостаточно. Апелляция к чувствам — это хитрое дело и главное оружие девочек, но нам нужны факты. Иначе все судопроизводство те­ряет смысл.
   Вот уже в течение часа нас тут характеризуют как грубых, неотесанных, жестоких, глупых и т. д. Но, ис­ключая один чрезвычайный случай, все это только слова. Факты, факты, больше фактов, дорогие соуче­ницы!
   Если разрешите, я, со своей стороны, приведу неко­торые. Это факты, свидетелями которых могут быть все ученики десятого класса. Одна девушка, заявившая, что ее подло оскорбили, задели ее лучшие чувства тем, что прочли какие-то там поэтические измышления, а именно Кадри Юловна Ялакас, сама показала, что она ничуть не какой-то там высший особый класс, как по­лагает о себе в своих «островах мечты». Совсем недавно она открыто во всеуслышание набросилась на своего соученика, ныне моего подзащитного, назвав его про­сто отвратительным типом, а другому сказала слово в слово следующее: «Чего ты скалишься!» — (Здесь я кажется громко охнула.) — Уважаемые судьи и все здесь присутствующие, разрешите спросить, считаете ли вы, что это культурные выражения? Как вы думаете? К лицу ли они нежной, воспитанной, тактич­ной девушке, к тому же комсомолке? В то же время эта самая девушка пишет в своем дневнике, или как там эта штука называется, такую элегию, из которой можно заключить, что она относит себя к числу избран­ных... Я предложил бы весь этот плод вдохновения, наделавший столько неприятностей, прочесть вслух в этом зале суда, чем будут разрешены многие недоразу­мения, возникшие в результате процитированных изре­чений из этого произведения.
   О небо! Этого еще не хватало! На моем лице, на­верно, отразилось все мое отчаяние и страх, потому что Лики воспользовалась своим служебным правом и от­казалась приобщить к делу мои «поэтические измыш­ления», поскольку обсуждался вопрос именно о недо­пустимом разглашении содержания моих заметок.
   — Хорошо. Раз нет, так нет. Из этого вы можете заключить, насколько хитры девочки и какими сред­ствами они защищаются, — иронически заметил Андрес, что было встречено дружным шумом в зале, и Лики пришлось восстановить порядок, настойчиво по­звонив в колокольчик.
   — Однако я должен еще раз вернуться к этой самой поэзии. Мне запомнилось нечто в таком роде: сияющие письмена звезд нам понятны уже с рожденья! Хорошо. Если какие-то там высшие звездные письмена ясны ей еще с рождения, то я, простодушный девятиклассник, спрашиваю ее, почему же она теперь, через семнадцать лет, не пользуется этими знаниями? Почему она — я снова цитирую ее собственные слова, бросается теперь выражениями, похожими на камни, чтобы поразить сердца?!
   Должен сказать, что меня серьезно удивляет отказ судьи приобщить к делу эти «сияющие звездные пись­мена». Наш спор носит принципиальный характер и по­скольку именно в этой поэзии записаны одни принципы, а жизнь показывает несколько другие, то в интересах истины необходимо их сопоставить. Мне запомнились лишь некоторые случайные строки, но и этого доста­точно, чтобы сделать вывод. Есть общее впечатление. Если желаете, я могу тут же поделиться этим общим впечатлением — (я-то уж совсем не желаю!). — Я рис­кую снова вызвать возмущение и гнев девочек да и других присутствующих в этом зале, если, со своей сто­роны, приведу здесь одно сравнение. Когда читаешь эту элегию, то улавливаешь в ней примерно такую мысль (еще раз прошу извинить неделикатность выраже­ния) — «Мир — это море дерьма, а я в нем как цветок!»
   Андрес с удовлетворением оглядывает смеющийся зал.
   — Если бы я не знал, что в данном случае мы имеем дело с современной девушкой, ученицей школы-интер­ната в двадцатом веке, с настоящей комсомолкой, то счел бы всю эту историю бредом какой-то барышни ушедших времен. И не поэтому ли автор так стыдится обнародования плодов своего вдохновения, не поэтому ли...
   Так теперь, значит, я сижу здесь на скамье подсуди­мых, у позорного столба. Я невольно подняла руку к лицу, словно защищаясь. Но какая уж это защита. Другие были настороже. Еще как. Какое-то время я ни­чего не слышала. Пришла в себя только, когда настала очередь выступать Анне. Вернее, когда она захватила эту очередь.
   — Меня удивляют приемы защитника. Вместо того, чтобы исполнять свои прямые обязанности, т. е. защи­щать обвиняемых, он обвиняет обвинителя. Ловко обходя при этом основной факт, что всякое разглашение чужой тайны — подлость! Как следует из слов защит­ника, он и сам принимал в этом участие, иначе откуда же у него эти цитаты! Удивительнее всего в данном случае то обстоятельство, что он не понял прочитан­ного или, может быть, просто не дочитал до конца. — (Восклицание Андреса: «Нет, не дочитал!».) — Но оста­вим это. Если защитник хочет провести дискуссию на литературную тему — (Похоже, что Анне на этот раз действительно пригодилось изучение иностранных слов.) — и если автор данного произведения согласен, то мы можем в ближайшем будущем устроить литера­турный суд или обсуждение этой работы. Во всяком случае, к данному судебному разбирательству эта тема не имеет по существу никакого отношения.
   Далее. Не говоря уже о тех абсурдных намеках, ко­торые затрагивают Кадри Ялакас как комсомолку и которые тем более низки, что сам защитник верит в них столь же мало как я или любой из нас — не говоря уже об этом, я вынуждена отклонить обвинение, в под­тверждение которого он намерен, в случае необходи­мости, представить целый класс свидетелей.
   Я серьезно удивляюсь, как защитник вообще осме­лился обратить внимание сегодняшнего суда на эти со­бытия. Разве он не боится таким образом окончательно скомпрометировать своих подзащитных?
   Анне вызывает свидетелей из нашего класса. Оба события предстают перед присутствующими примерно такими, какими они были на самом деле.
   — Так, теперь вы сами слышали. Что же удивитель­ного, что в таком случае даже самый тактичный чело­век может потерять самообладание. Скажите, почему ни одна из девочек никогда не слышала от Кадри ни одного некрасивого выражения или злого слова? Не следует ли сделать из этого вывод, что нашим дорогим соученикам, особенно десятиклассникам, приходится иногда отвечать на их же языке. По-видимому, на единственном доступном их пониманию языке, кото­рый они в состоянии усвоить...
   Ох, дальше Анне говорила что-то о моих отноше­ниях с малышами и вообще в пылу спора принялась так хвалить меня, что это становилось для меня таким же мучительным, как «разоблачения» Андреса.
   А в общем-то, история такова, что, если бы мачеха согласилась, я насовсем подарила бы Анне свое розовое платье!
   — Что же касается так называемого фактического материала, то у нас его совсем не мало. — Тут Анне взяла лист бумаги, на котором были записаны статис­тические данные, собранные нами за несколько дней. — Вы только послушайте: Андрес Ояссон только в тече­ние понедельника 23 раза сказал «черт», два раза «ка­тись подальше» и, кроме того, такие выражения, как «давай испаряйся», «не заливай» и т. д. Собрала и за­писала Анне Ундла. За прошлую неделю у нас накопи­лось множество подобных и еще более неприятных наблюдений, касающихся нашего класса, тем временем как девочки из десятого сделали это по своему классу. Там картина еще хуже.
   Далее приводились действительно ужасающие дан­ные относительно словарного запаса наших поп-маль­чиков.
   — Разумеется, здесь упомянуто далеко не обо всем. В особенности, о словах и словечках, не выдерживаю­щих печати. А также не упомянуты различные анек­доты и двусмысленные шутки, которыми отличается мужская половина того же десятого класса.
   Наша надежда, что Андрес, наконец, признает себя побежденным, оказалась, конечно, преждевременной.
   — Как вы слышали, прокурор привел в своей речи целый лексикон школьного жаргона. По правде говоря, это совсем не открытие. Это было даже в газетах. И, что главное, этот словарный запас популярен не только среди мальчиков. К сожалению, мне не при­шло в голову заняться такой же статистикой по отно­шению к девочкам. Но эту ошибку можно поправить в будущем. Во всяком случае, я не верю, что разница будет особенно большой. Возможно, что не совпадают любимые словечки, но частота употребления несом­ненно совпадает.
   Например, я лично, и, думаю, все присутствующие, слышали, как из уст самого прокурора, так и всех других девочек чуть не в каждом предложении такие выражения: «О господи!», «О боже!» и т. д. Ведь здесь, на комсомольском товарищеском суде, наверно, никто не станет утверждать, что упоминание черта больший грех, чем злоупотребление именем бога?
   В зале опять дружный смех.
   К сожалению, это был не единственный пункт, по­казавший, что мы и в самом деле выбрали для судеб­ного процесса слишком узкую тему. Андрес не только защищал мальчиков, это он делал в меньшей степени, но больше нападал на девочек, и многие его аргументы звучали достаточно убедительно. Он сказал, например, что одним из соучастников преступления была все же девочка, а именно Мелита, однако она почему-то не сидит на скамье подсудимых. Это замечание вызвало в зале гул одобрения.
   — Хорошо, — снова вскочила Анне, на этот раз зна­чительно утратившая официальное достоинство своей прокурорской роли. В ее голосе звучало страстное, лич­ное чувство: — Вы тычете нам в нос Мелитой. Наме­каете на ее плохое поведение, легкомыслие. Но я опять спрошу вас, мальчиков, к т о в этом виноват? Кто этому способствует? Кто вовлекает Мелиту во все это? Разве мы подстрекали ее выкрасть чужой дневник? Нет! Не мы, не так ли. Мы не оправдываем ее поступка. А именно вы подбиваете ее на все эти дела. Пользуетесь ее глупостью и слабостью.
   Как я понимаю, вы и сами не уважаете ее, однако все-таки танцуете с ней, бегаете за ней даже в спальню и совершенно неприлично шепчетесь с ней по темным углам и... — (Тут Анне запнулась и густо покраснела. Явление для нее очень редкое.) — И вообще превра­щаете ее в какую-то... какую-то невесту для развле­чения!
   Мы осуждаем ее поведение и говорим ей об этом. Мы наказываем ее наравне с вами. Примите к сведению, что ни одна из нас, во всяком случае из н а ш е й группы, не хочет ни в чем походить на нее.
   Ну, а вы? Вы считаете недостойные поступки своих ребят каким-то героизмом. Защищаете и покрываете друг друга до нечестности. Разве вы наказали Ааду за то, что он без всякой причины и так грубо оскорбил девушку? Разве кому-нибудь из вас пришло в голову приказать Энрико вернуть Кадри дневник? Наоборот, вы все принимали в этом участие. Украсть чужую тайну, чтобы всем вместе поиздеваться над ней. Только потому, что ни у одного из вас не хватит смелости всту­питься за доброе и честное, раз уж вы все одна компа­ния!
   Защитник заявил, что на скамье подсудимых не все, кто должен там быть. Да, не все. Все там и не помести­лись бы. Все мальчики, у кого на груди комсомольский значок, должны бы сидеть там сейчас в качестве ответ­чика, вот что я вам скажу!
   — Позвольте, позвольте! — Андрес вскочил, не до­слушав Анне до конца. — Вы все-таки описываете все эти вещи такими, какими они вам представляются. К сожалению, я должен заметить, что это очень по-де­вичьи. Постоянно отбрасывать простые факты и бли­стать своим темпераментом!
   Если вы разрешите и если вам интересно знать, ни­кто из нас не считал поступок Ааду хорошим. Ни между собой, ни здесь, на сегодняшнем открытом судебном за­седании. Первым, кто посоветовал Ааду пойти и сразу извиниться, был, с вашего позволения, ваш сегодняш­ний противник — Андрес Ояссон, и в состав делегации, которая должна была в тот же вечер принести изви­нения, входило полдесятого класса. К сожалению, в тот вечер мы не были к вам допущены, а на следую­щий день вы наказали нас своим презрением и не стали разговаривать ни с одним из нас. Но возвращаясь еще раз к этой девичьей тайне, которая так бессовестно была разглашена, позвольте все-таки спросить: разве вы, если бы к вам в руки попала такая или несколько иная тайна кого-либо из мальчиков, разве вы не прочли бы ее? Не поинтересовались бы ею? Если можно, от­ветьте, пожалуйста, честно.
   В эту минуту мне почему-то вспомнилось очень дав­нее воскресенье из моего детства, когда я дрожащими руками вскрыла письмо, адресованное бабушке.
   Анне, как видно, ничего подобного не вспомнилось, потому что она ничуть не утратила иронии:
   — Мы только что слышали, как ловко высмеи­ваются наши девичьи чувства и наше неумение при­нимать в расчет простые факты. И тем не менее, по отношению к нам применяется тот же прием — апеллируется к нашей честности и чувствам. Я не стану отвечать за возможные ошибки всех девочек. Пожа­луй, это не было бы справедливо. Но я опираюсь на единственный факт, который могу привести по этому вопросу — до сих пор мы ничего не выкрадывали у мальчиков. Ведь не можете же вы все-таки упрек­нуть нас в несуществующих преступлениях, не так ли? А мы, со своей стороны, не просим у вас ничего, кроме того, чтобы вы ответили нам тем же — то есть оставили бы в покое нас и наши тайны.
   Защитник не дал мне прошлый раз закончить свою мысль, А именно, я утверждаю, что свое неподобаю­щее поведение и проступки вы считаете делом чести. Быть может, вы правы, и это не всегда так. Мы поста­раемся поверить в существование вашей «покаянной комиссии» только на основании ваших слов. Но перей­дем к более серьезным вещам. Разве курение и даже выпивки вы не считаете делом чести? Мужским де­лом?
   Андрес нетерпеливо покашливал, но Анне на этот раз не позволила себя перебить. Ее зеленоватые глаза сощурились и метали искры.
   — Тебе, Андрес, нечего беспокоиться. Я могу при­вести и факты. Скажи мне сам, честно и чистосер­дечно, разве в мальчишеской раздевалке на любом ве­чере не пахнет сигаретным дымом? Или и это тоже «эмоциональность» наших носов? Как? Я пойду дальше. Вы мне можете сказать, куда исчез Свен Пурре на новогоднем вечере? — (О, боже! Ах, пра­вильно, «боже» говорить нельзя!) — И уж раз тут по­шло на открытое объяснение, то, может быть, вы ска­жете мне, кто был этот пошатывающийся юноша с заплетающимися ногами, шумевший в тот вечер за дверью интерната? Кто был тот, который этого самого подвыпившего и шумного юношу втащил в дом и успо­каивал и уговаривал, чтобы никто не узнал. Нам с Тинкой — а мы в тот момент проветривали спальню и как, раз стояли у окна, показалось, что этот соучаст­ник — а ведь скрывающий — всегда соучастник, — был очень похож на Андреса Ояссона, ученика девятого класса, комсомольца и вообще-то очень честного и ум­ного мальчика.
   Молчание!
   Крайне неловкое и напряженное молчание.
   Судья просит Андреса дать пояснения. Андрес отка­зывается. Тогда она обращается к Анне: кто был этот пьяный мальчик? И тогда Анне бросает в огонь послед­нюю порцию взрывчатки... она называет Свена Пурре. Я до сих пор не понимаю — почему Анне из всех по­добных случаев назвала именно этот, хотя никто из нас до сих пор и не подозревал о нем? А ведь ни для кого не было секретом, что такое случалось с мальчиками из нашего интерната не раз. Почему же она умолчала о них и рассказала лишь об одном? Может быть, по­тому, что именно тот случай она видела своими глазами. И тут я вспоминаю фразу, когда-то сказанную Анне: «Я никогда не забываю ни одной услуги, но и обид я тоже не забываю».
   Конечно, очень трудно забыть, если тебя, в присут­ствии других девочек, не признают красивой. Также, как очень надолго запоминается, что тебя считают «зо­лотком» и приглашают танцевать, а если ты отказы­ваешься, то уходят и совершают «мужские поступки». Хорошо, если бы все этим ограничилось, только, на­верно, случай со Свеном будет обсуждаться и в высших инстанциях.
   По решению суда Энту принес мне свои формальные извинения. Должна сказать, что это не доставило мне никакой радости. Ни малейшей. По справедливости, и я тоже должна была бы взять назад свои слова «про­тивный тип» и т. д. Не говоря уже о совершенно бес­сердечном намеке на давние проступки Энту. Только ведь без разрешения суда, без общественного давления, это еще труднее сделать. Вообще извиняться — это совсем не веселое дело. Это было заметно по лицу Энту. Только Ааду превратил все это в простую забаву. Он стоял вполоборота к Весте, как мужчина, решивший принять участие в детской игре. Ну, что же. Перемирие, кажется, временное.
СРЕДА...
   Почему-то я сразу почувствовала, что выиграть это дело совсем уж не так и полезно. Нет, все-таки полезно. Целые полторы недели у нас были сплошные споры, споры и споры. Уже в понедельник мы заметили, что мальчишки что-то против нас замышляют. Теперь они ходят с блокнотами и карандашами и у них все время ушки на макушке. Мы же разговариваем отныне таким изысканным языком, что для взаимопонимания, пожа­луй, не лишним было бы привлечь переводчика. Но мы ведь не собираемся попадаться в расставленную нами самими ловушку! Во всяком случае, в одном все мы, включая учителей, абсолютно единодушны — такого интересного комсомольского мероприятия в истории школы еще не было.
   Похоже, что дело Свена пока, как говорится, поло­жено «под сукно», или, в крайнем случае, он получит что-то вроде условного наказания.
   Да, все прекрасно, и все-таки я сижу здесь с опух­шими от слез глазами и на сердце у меня кошки скре­бут. Даже не хочется об этом писать. Хочу думать о чем-нибудь другом, но не могу. Мысли возвращаются к одному. Лучше уж я напишу все, как было. Иногда и раньше бывало, когда очень тяжело и одолевают гру­стные мысли, напишешь обо всем в дневнике или Урмасу, и становится легче. Только вот, когда я написала Урмасу и послала ему мое «поэтическое произведение», над которым иронизировал на суде Андрес, то Урмас ответил, что ему оно не совсем понятно. Да, сочинять стихи и писать при этом правду — очень большое ис­кусство. Ясную, понятную правду и красивые поэти­ческие слова! Для этого надо гораздо больше, чем у меня есть. Ну, и прежде всего, конечно, надо самой ос­новательно и глубоко продумать свою правду.
   Но о том, что случилось теперь, я не решаюсь даже намекнуть Урмасу. О, нет! Хотя сама я совсем не ви­новата, все же в этом есть что-то такое, что я просто не знаю, как Урмас, узнав об этом, будет ко мне отно­ситься. Потому что чем больше я об этом думаю, тем ужаснее мне кажется вся эта история.
   Сегодня вечером была радиопередача нашей группы.
   Мы очень тщательно к ней подготовились. Не может же наша передача быть хуже других. В последних из­вестиях центральное место занимало сообщение о том, что мы, наконец-то, победили по волейболу команду де­вочек из II средней школы. Пусть никто не думает, что наши девочки не в состоянии перекинуть мяч через сетку или забить его на пустое место на половине про­тивника! Чувство превосходства поддержало в нас в этот день и то обстоятельство, что мы ни одним словом не напомнили о нашей осенней стычке и об их тогдаш­нем поведении. Даже Сассь на этот раз ограничилась тем, что потопталась на месте и прокомментировала:
   — А наши сегодня были в форме! Лики как даст... Анне как подымет, — и т. д.
   Оставшаяся часть программы состояла из юморесок. Анне прочла «Укрощение велосипеда» Марка Твена, а затем последовало несколько эпиграмм и юморесок на­ших поэтов и писателей. Несколько вещиц типа эпи­грамм мы сочинили своими силами. И в заключение программы — короткая беседа на тему: «Новейшие ис­следования о языке школьников девятого и десятого классов на территории нашего интерната», в которой я попыталась описать комические моменты, возникаю­щие в результате нашего старания говорить изыскан­ным языком. Наша передача имела успех, и все могло бы быть очень хорошо, но...
   Для других этот вечер кончился весельем, смехом и музыкой, которую мы передали в заключение, а для меня... Случилось так, что мы с Энту остались вдвоем убирать помещение радиоузла. Кстати, Энту — техни­ческий руководитель всех передач, а я на этот раз была ответственной за содержание передачи.
   Я укладывала наши рукописи на верхнюю «архив­ную» полку, как вдруг почувствовала, что кто-то про­тянул ко мне руки так, что я оказалась в узком промежутке между этими руками и полкой. Я резко обернулась и прежде чем успела что-либо понять, почувствовала, что прижата вплотную к полке в кольце сильных рук и что-то горячее и душное скользнуло по моей щеке, что-то прижалось на миг к моим губам. Я задыхалась от ужаса и вырвалась, как может выр­ваться человек, чья жизнь в опасности.
   Упорно утешаю себя тем, что это все-таки был не совсем поцелуй, что он не успел, что... Но разве это утешение! И то, что я целый вечер скребла свою щеку и уголок рта стиральным порошком и туалетным мы­лом, тоже не утешение. Этот след не смоешь!
   Как он осмелился?! Как он посмел?! Зачем? Зачем? Зачем? Ведь я не такая девочка. Я не дала ему повода. Должен же он это понимать. Тогда зачем? Зачем? Не­ужели для того, чтобы нанести мне очередное оскорб­ление? Как можно быть таким подлым?
   В испуге я прежде всего побежала на третий этаж. Чувствовала одно — надо спрятаться, не хочу и не могу сейчас показаться в группе. Дверь зала оказалась по­чему-то открытой. Туда я и помчалась, села в темном углу на краю сцены и выплакала свой позор и злость в пыльный занавес. Ой, как он посмел! Он видел, что ничем другим не в состоянии вывести меня из себя, и вот теперь... Ой, как он посмел! Я била кулаком по за­навесу.
   Вдруг почувствовала, что кто-то здесь, рядом. Попы­талась заглушить всхлипывания занавесом. Только бы незаметно скрыться отсюда. А то еще придется кому-то объяснять, почему я тут, на сцене, плачу. Осторожно огляделась. В открытую дверь из коридора проникал слабый свет. И в этом свете — о, ужас! — я увидела Энту, который стоял и прислушивался. Я открыла было рот, чтобы закричать, потому что он шаг за шагом стал как-то крадучись приближаться ко мне. Но он опередил меня:
   — Не вой, как дурочка! Что я тебе сделал?
   Сами по себе слова были по-энтуски грубы, но в его голосе было что-то человечное, какая-то очень слабая, затаенная умоляющая нотка или что-то в этом роде. Хотя страх исчез, но заплакала я еще сильнее. Слы­шала, как Энту шлепнулся рядом со мной на край сцены. Я продолжала плакать. И вдруг Энту полусер­дито, полубеспомощно произнес такие слова:
   — Истинное слово, женщины — невозможные плаксы!
   Неужели я не ослышалась? Поток слез как ножом отрезало. В полутьме я пыталась опухшими от слез глазами взглянуть прямо в глаза Энту: неужели ему в самом деле около двадцати лет и он уже лезет к девоч­кам с поцелуями?
   — О каких это женщинах ты говоришь? — попы­талась проиронизировать я.
   Энту как-то сжался.
   — Ну, черт с вами. Все вы одинаковые! И ты ничуть не лучше других!
   Не знаю, думала ли я, что Энту непременно должен считать, что я лучше других (уж во всяком случае лучше Мелиты), только вдруг во мне закипела настоя­щая злость и я сказала по возможности ядовито:
   — Поэтому-то ты и набросился на меня?
   Кого-кого, а Энту одними интонациями не испугаешь.