В первый раз в жизни Дэвид Глесс читал эти сжатые, тревожные новости — ранее он ограничивался лишь политической и театральной хроникой.
   Правда, здесь не было специального умысла — он ощущал только некоторое изменение атмосферы. Еще смутно все это было, проплывало намеком, неопределенным очертанием, словно тот силуэт, что ему привиделся в ночи.
* * *
   «Какое все-таки свинство — жизнь!» В памятный день своего юбилея он в известном смысле прозондировал прошлое в поисках резона, оправдывающего сию сакраментальную фразу, и резон, наконец, обрел имя: Энтон Брук. Мистер Глесс отнюдь не всю сознательную жизнь вешал муку и лососину, расписывал приход и расход жалкой бакалейной лавки на Лавендер Хилл.
   В двадцать лет он исполнял должность экспедитора в управлении водолечебных курортов, куда его приняли по причине исключительно красивого почерка. Работал он добросовестно и помышлял самое большее о местечке фининспектора, рассчитывая на дружелюбие своего шефа — мистера Энтона Брука, который, к слову сказать, также имел бесподобный почерк.
   На какой же ошибке этот потаенный завистник поймал молодого экспедитора? Вряд ли серьезной, поскольку Дэвид ее даже не помнил. Однако ошибка была представлена по начальству с таким коварством и размахом, что бедному Дэвиду предложили применить талант каллиграфа где-нибудь в другом учреждении.
   Он уже готовился пополнить армию лондонских безработных, как вдруг его дядя Бернард — бакалейщик с Лавендер Хилл — неожиданно умер от угара, преждевременно закрыв дымоход переносной печки. Завещания он оставить не успел:
   Дэвид унаследовал маленький магазин, а также сбережения, оставшиеся после уплаты долгов.
   «Какое все-таки свинство — жизнь!»
   Если бы он смог, допустим, к жалованью фининспектора присовокупить выручку от продажи дядиного торгового заведения, ему ничего бы не стоило жениться на своей сотруднице, мисс Джейн Грейвз, и благоденствовать в приятной квартире далеко от клоаки Клапхэм Коммон, а не жить в тяжкой атмосфере маринада, пряностей и черного мыла.
   Мистер Глесс быстро прикинул:
   «Мне исполнилось двадцать два года, когда я ушел из управления. Энтону Бруку было за сорок. Сейчас ему что-нибудь около семидесяти пяти. Жив ли он еще?»
   Этот вопрос Дэвид задал себе в воскресенье утром, покидая англиканскую церковь.
   Апрель близился, голубое небо и мягкая свежесть призывали к беззаботному променаду. Черт с ними, с покупателями, которые, плюнув на воскресный отдых, наверняка осаждают запертую дверь лавки! Дэвид направился к Мосбери Роуд, где находилось управление водолечебных курортов, затем свернул на Клапхэм Юнион: там, близ кирпичной стены старого депо раскинулся палисадник — крохотный, зеленый, безымянный оазис.
   Когда-то, в послеполуденный час, Дэвид приходил туда подкрепиться сэндвичем, стараясь загодя исчезнуть, поскольку на единственной скамейке имел привычку располагаться мистер Энтон Брук с несравненно более солидным ленчем.
   Оазис сохранился: упругий пушок уже белел на ветках, ласточки чертили сложные кривые в синеве.
   На скамейке сидел старичок с козлиным профилем, и Дэвид без особого удивления признал бывшего патрона.
   Он довольно-таки небрежно уселся рядом, и старичок подвинулся с недовольным ворчанием.
   — Сидим, Брук, посиживаем, — так начал беседу мистер Глесс.
   Старик злобно покосился на него и просюсюкал:
   — Не знаю вас… Сосем не знаю.
   — Зато я отлично вас знаю… Ага! Ножища-то прямо как у верблюда, — фыркнул бакалейщик, вспомнив, что мистер Брук страдал мозолями.
   — Какого се… серта… Я вам ни… нисего… Я…запре…сяю…
   Мистер Брук волновался, заикался, сюсюкал.
   — Заткнись, подлая, старая клешня! Прошло времечко запрещений. Я — Дэвид Глесс, вспомнил теперь?
   — Нет! Уйдите! — фальцетом завопил почтенный джентльмен.
   Но Дэвид понял, что старик превосходно его узнал.
   — Ну-ка, дружок, пора и получить по счетику. — Мистер Глесс сжал пальцами левой руки цыплячью шею бывшего начальника.
   — Ах, р… р… р… — захрипел мистер Брук.
   Но Дэвид не дал пальцам воли: внимание привлекли ноги его жертвы, обутые в полусапожки — мягкая кожа там и сям была вырезана, дабы дать простор ужасным наростам мозолей.
   — Получи! — Мистер Глесс изо всех сил ударил пяткой по его правой ноге.
   Старик скрючился и медленно пополз боком на скамейку.
   — И комиссионные! — присовокупил Дэвид, аналогичным образом бухнув по левой.
   На сей раз мистер Брук закричал или, вернее, защебетал не сильней пролетающей ласточки. Тонкая струйка слюны потекла на его жилет.
   — Некоторые люди, я слышал, даже умирали, если им неожиданно наступали на мозоль, -рассудительно произнес Дэвид Глесс, покидая скамейку.
   И действительно, мистер Энтон Брук, убивший его мечты тридцать лет назад, лежал мертвый. Совершенно мертвый.
* * *
   Вечером мистер Глесс старательно крутил точильное колесо, обрабатывая специальный нож для болонской колбасы, кожура коей отличалась необыкновенной твердостью; чтобы ее проколоть и нарезать, необходимо было тщательно заточить острие.
   Не успел он закончить, как сильный удар потряс ставни и мальчишеский голос издевательски пропел:
   — Старая сосиска! Ногастая сосиска!
   — Ах ты, шалун! Удачно попал! — улыбнулся бакалейщик.
   Хэнк Хоппер обычно проводил вечера в кабаре неподалеку, где одну комнату специально отвели под игральные автоматы. Возвращаясь домой, он всегда обходил пустырь, пересеченный каналом, куда вливались сточные воды со всего квартала.
   Заслышав насвистывание дурацкого модного блюза, мистер Глесс выступил на дорогу.
   — Красивая песенка, Хэнк!
   Хо… хо! — поперхнулся юный насмешник. — Сэр…
   На этом респектабельном слове он закончил свое существование: специально отточенный нож буквально прорезал его сердце.
* * *
   Полиция и газеты отнесли смерть Хэнка Хоппера на счет таинственного убийцы, так как характер преступления вполне соответствовал манере этого монстра: удар в сердце тонким, длинным, заостренным лезвием, случайная жертва ночной встречи, никаких признаков ограбления. Удивлял следующий факт: той же ночью в ста ярдах от места первого происшествия была убита пьяная старуха, у которой в мешке, помимо разного барахла, лежало несколько банкнотов. По своей привычке, убийца ничего не тронул.
   Но до сих пор этот последний довольствовался одной жертвой за ночь и никогда не изменял кровавому правилу.
   Когда Дэвид Глесс прочел в газете, что труп Хэнка Хоппера выловили из канала, он удивился в свою очередь, поскольку безусловно оставил тело на дороге, огибающей пустырь.
* * *
   Весна перестала улыбаться: подул северозападный ветер, затеялись упрямые холодные дожди. Дэвид решил разжечь печурку-саламандру, и в заднем, жилом помещении лавки сразу стало уютно, особенно когда отсветы пламени запрыгали по стенам и розовому абажуру лампы. Устроившись в глубоком мягком кресле, Дэвид рассеянно прислушивался к затихающему уличному шуму.
   Кукушка шварцвальдских часов прокуковала полночь и закрылась в своем домике. И здесь мистеру Глессу почудилось несколько осторожных постукиваний.
   Сначала он подумал про капризы ветра, но удары повторились с большей настойчивостью. Мистер Глесс, крадучись, прошел торговое помещение и приложил ухо к двери: ему послышалось дыхание, немного прерывистое. Дверная ручка шевельнулась.
   — Кто там? Приглушенный голос ответил:
   — Откройте, прошу вас, и не зажигайте света. В любой другой период своей жизни мистер
   Глесс наверняка попросил бы ночного визитера не беспокоиться и продолжать прогулку, но сейчас… сейчас он решительно распахнул дверь.
   Фигура неказистая и мрачная проскользнула в лавку.
   — Спасибо. Вы гостеприимны.
   Мистер Глесс провел гостя в жилую комнату. Это был мужчина средних лет, в очках, худой, бедно и опрятно одетый: с его черного пальто стекала дождевая вода. Мистер Глесс любезно предложил:
   — Снимайте пальто и садитесь ближе к огню. Хорошо бы выпить чего-нибудь горячего, не так ли? Стакан грога, допустим, или пунша?
   — О, благодарю… мне так неловко… видите ли, я не употребляю крепких напитков… чашку чаю, если позволите…
   — Сахару побольше, я полагаю?
   — О да!
   Гость выпил чай с видимым удовольствием и даже причмокнул; потом, отставив чашку, решил представиться:
   — Шейп. Служу в страховом обществе.
   Весьма скромный служащий, судя по обтрепанному пиджаку и мятому, линялому галстуку.
   — Погода отвратная, — вздохнул Дэвид. — На барометр лучше и не глядеть.
   Мистер Шейп с удовольствием поддержал светскую беседу.
   — Три дня назад, нет, пардон, четыре, было хорошо. Восхитительный, теплый вечер. Я любовался молодым месяцем, который взошел тут неподалеку за пустырем и блестел, как… как…
   — Как свежеотточенный нож, — завершил сравнение Дэвид. — Вот этот, к примеру…
   И он взял с буфета нож, предназначенный для болонской колбасы.
   Щеки мистера Шейпа слегка порозовели.
   — Верно. Очень хороший нож.
   — Почему вы бросили тело Хэнка в канал? Мистер Шейп несколько смутился.
   — Я предполагал, что его найдут два или три дня спустя, но одна нога запуталась в цепких прибрежных водорослях. Я… хм… не убиваю двух человек за одну ночь. Это принцип. Для меня нет ничего выше принципа, и даже мысль о возможном нарушении приводит меня в дрожь.
   — Так вы меня видели?
   — Да. Понимаете, если б я даже не убил старуху, то все равно бы вернулся домой, так как полиция приписала бы мне вашего юнца.
   Мебель заскрипела, затрещала, пламя в печке-саламандре рванулось и загудело, высокая, причудливых очертаний тень восстала на стене.
   — Скажите, — прошептал мистер Шейп, — вам не кажется, что…
   — Возможно.
   Мистер Глесс не счел нужным прямо отвечать на вопрос о таинственном присутствии. Он только повел плечами, словно желая освободиться от какой-то тяжести.
   — Еще чашку чая?
   Тень исчезла и пламя присмирело.
   — Охотно, — оживился мистер Шейп, — чай великолепный. И позвольте один нескромный вопрос? Да? Рассчитываете ли вы… хм… хм… как бы это лучше сформулировать…
   — Начать еще разок, хотите вы сказать? Продолжить — вот правильное слово, — улыбнулся Дэвид.
   Мистер Шейп радостно закивал.
   — Благодарю. Иногда, знаете ли, бывает трудно подыскать точное выражение.
   — До сих пор я только старался отомстить за старые обиды, а их накопилось не очень много. Не так-то просто ответить. Новое дело, новые перспективы… Капельку рома? — прервал он неожиданно.
   Глаза мистера Шейпа блеснули в запотевших очках.
   — Пожалуй, — согласился он весьма сдержанно. — В конце концов, не всякое искушение от дьявола, не так ли? Выпью, но чуть-чуть, боюсь, как бы не напала икота.
   Все обошлось благополучно и мистер Шейп снова оживился.
   — Никогда… хм… не убивал из чувства мести, хотя причин находилось предостаточно. В школе меня били товарищи, потому что я был слаб и беззащитен. На работе коллеги обзывали меня «рогоносцем», хотя я никогда не был женат и ни с кем не флиртовал. Даже мальчишки-рассыльные норовили подложить мне булавку в кресло. Но я и не думал мстить за эти пустяки.
   Он уселся поудобней и выпил еще глоток рома.
   — Не могу припомнить, как и почему все началось. Вероятно, я решил себе доказать, убедить себя, что я вовсе не «рогоносец», не мишень для идиотских шуток молодых бездельников, но человек сильный и волевой, существо хладнокровное и жестокое, внушающее ужас… всем! И наконец-то не испытывать угрызений совести перед зеркалом, перед жалкой физиономией мямли, нытика и труса. И потом…
   Он слегка наклонился, огляделся, словно опасаясь нескромных ушей, и прошептал:
   — Это легко… Никогда бы не подумал… — хм… убивать так легко.
   Молчание. Через минуту выскочила кукушка. Мистер Шейп поднялся и надел пальто.
   — Мы почти соседи. Я живу на Молинсон Роуд возле кладбища. Заходите, буду счастлив вас видеть. У меня есть несколько прекрасных книг.
   — Не обижайтесь… Этой ночью вы?… — понизив голос, спросил мистер Глесс.
   Визитер энергично замотал головой.
   — Нет, нет, уверяю вас.
   Бакалейщик открыл входную дверь. Дождь кончился, ветер стих, небо усеяли звезды. Мистер Глесс мечтательно вздохнул.
   — Как все непрочно в жизни. Ничего постоянного. Погода, к примеру. Я бы с удовольствием вас проводил.
   — Был бы просто счастлив! — воскликнул мистер Шейп.
   Они шли безлюдными улицами в желто-голубых лунных отражениях, радуясь некоторой общности вкусов. Оба предпочитали одни и те же деликатесы, любили играть в шашки и рассматривать иллюстрированные книги.
   Дойдя до кладбищенской стены, мистер Шейп закашлялся, сунул руку в карман и предложил:
   — Не хотите ли ментоловую пастилку?
   — Охотно.
   — Лучшее средство от кашля, — пояснил мистер Шейп.
   И в ту же секунду специальный нож вонзился в его сердце.
   Мистер Глесс нагнулся и пробурчал:
   — Поглядим-ка на эту пастилку.
   Ни пастилки, ни конфеты в кармане не было. Только стилет — хорошо заостренный, хорошо наточенный.
* * *
   Артур Биллинг найден мертвым. Убит на верфи Рейлвей.
   Марта Галлент — девица легкого поведения — найдена мертвой. Убита на Фентимен Роуд.
   Маргарет Кокс — хористка — найдена мертвой на станции Бриклайерс.
   Ларс Эссиг — матрос — найден мертвым в новых доках близ Шедуэлла.
   Ирма Мур — цветочница — найдена на Хилл-стрит…
   Трагический список продолжал расти. Газеты негодовали, полиция паниковала, люди боялись выходить вечером на улицу. В одном журнале появилась грустная карикатура, представляющая полицейских агентов и судей в тогах и париках, собравшихся у виселицы с небрежно болтающейся веревкой; палач, опираясь на столб, заложил руки в карманы и зевал. Подпись гласила: «безработные».
   Но в начале осени кровавая серия неожиданно прекратилась.
   Двадцать пятого сентября мистер Глесс выиграл две тысячи фунтов в благотворительной лотерее, устроенной герцогиней Стейнброк.
   К нему вломились на следующую ночь и вскрыли сейф.
   Мистера Глесса нашли в постели задушенным.

Рука Гетца Фон Берлихингена

   Мы жили в Гаме — портовом районе города Гента, — в большом старом доме: несмотря на родительское запрещение, я частенько, рискуя заблудиться, отправлялся исследовать мрачные, запыленные комнаты и запутанные коридоры.
   Этот дом стоит и по сей день, пустой, покрытый паутиной забвения, ибо некому более в нем жить и его любить.
   Два поколения моряков и путешественников обитали в нем; этих людей, верно, радовала близость гавани, зовы пароходных сирен, дрожание мостовой под колесами тяжело нагруженных телег: шумное дыхание жизни врывалось в серый и безотрадный Гам.
   Наша старая служанка Элоди устроила нечто вроде собственного «календаря святых»: те дни, когда домашние праздники посещались друзьями и знакомыми, пользовались ее особым почитанием. И самым славным, самым знаменитым из этих друзей был мой дядя Франс Питер Квансиус.
   Собственно говоря, он был дальним родственником моей матери, и называя его столь фамильярно, мы лишь хотели невинно погреться в лучах его славы.
   Всякий раз, когда Элоди сажала гуся на вертел или золотила булочки коричневой патокой, он принимал участие в кулинарном ритуале, обсуждая заинтересованно и со знанием дела достоинства соусов и специй.
   Франс Питер Квансиус двенадцать лет прожил в Германии, там женился и там похоронил, после десяти лет безоблачной супружеской жизни, свою жену и свое счастье.
   Он редко и скупо рассказывал об этом. Из Германии он привез, кроме страсти к философии, несколько собственных творений, как-то: небольшое сочинение о Гете и ряд переводов, из коих можно отметить великолепное переложение «Деяний Иова» —героико-юмористической поэмы Захария, живостью и остроумием достойной пера Гольберга; разрозненные страницы « Schelmuftski’s Abenteuer» [19]странного плутовского романа Кристиана Рейтера; фрагмент трактата о спагирии Курта Ауэрбаха и с десяток довольно-таки занудных максим из «Дневника самонаблюдателя»Лафатера.
   Ныне пожелтевшие пропыленные тетради лежат на моем столе: дядя Квансиус завещал их в надежде, что когда-нибудь это принесет мне сугубую и несомненную пользу.
   Увы! Я не оправдал его ожиданий. Слишком ярко в память врезался отчаянный возглас Гетца фон Берлихингена — трагического героя столетия реформации, жизнь коего столь оригинально осветило дядино сочинение о Гете:
   «Писать! О суета, достойная безумца!»
   Дядя, кстати говоря, пятью цветными карандашами пять раз подчеркнул сию не лишенную мудрости фразу.
   Молчание и пыль… как тягостно ворошить страшные воспоминания. Только повелительный знак из глубины тьмы вынуждает меня…
* * *
   Дядя Квансиус жил по соседству с нами в этом угрюмом, сыром, вечно сумрачном квартале…
   Его дом был поменьше нашего, но выглядел столь же неприветливо и столь же горестно гудел и стонал от порывов шквального ветра.
   Кухни, загнанные в полуподвал, старые скрипучие лестницы, холодные коридоры не очень-то радовали глаз. Лишь одна комната бросала презрительный вызов запустению. Высокая и светлая, драпированная желтым штофом, она согревалась изумительно красивой голландской печью и освещалась лампой с двойным фитилем, что спускалась с лепного потолка на трех витых золоченых шнурах.
   Днем массивный овальный стол был завален книгами и папками с гравюрами и миниатюрами, но вечером… вечером на льняной скатерти, вышитой голубым и оранжевым узором, сверкал редкий фаянс и богемский хрусталь.
   Фаянсовые тарелки манили аппетитными кушаньями, в хрупких и высоких бокалах золотилось и рдело рейнское и бордосское вино…
   За этим столом дядя Квансиус принимал своих друзей, которые весьма почитали его особу и с трогательным восхищением ловили каждую фразу его монологов. Я их вижу как сейчас, — поглощающих бараньи лопатки под чесночным соусом, жареные куриные грудки, тушеное мясо с пряностями, паштеты из гусиной печенки… и с не менее довольным видом слушающих умные дядины разглагольствования.
   Их было четверо: господин Пиперзеле — какой-то доктор, но не медицины; застенчивый и простодушный Финайер; толстый и флегматичный Бинус Комперноль и капитан Коппеян.
   По-моему, Коппеян имел такое же право называться капитаном, как Франс Квансиус — дядей: правда, он где-то и когда-то плавал, носил звание шкипера каботажной навигации и, по словам Элоди, обладал репутацией дельного советчика и человека огромного ума, чему я охотно верил, не требуя никаких доказательств.
   Однажды вечером, пока доктор Пиперзеле разрезал сладкий миндальный пирог, а капитан Коппеян дозировал по рюмкам шартрез, ром и кюммель, дядя продолжил чтение своего труда о Гете с того места, где он кончил предыдущим днем, когда собрание дружно уничтожило заливное из телячьей головы.
   « Я возвращаюсь к шедевру Гете, великолепному "Гетцу фон Берлихингену". Скорее всего, в одной из благороднейших атак на свиту епископа Бамбергского, купцов из Нюрнберга или кельнских горожан Гетц потерял правую руку.
    Искусный оружейник выковал ему железную руку, снабженную пятью пружинами, с помощью коей Гетц мог держать меч и даже манипулировать оным».
   Здесь вставил словечко застенчивый Финайер:
   — Шедевр механики, позволю себе заметить.
   — Вспоминаю, — добавил капитан Коппеян, — что моему рулевому Петрусу Донду однажды затянуло кисть между тросом и кабестаном — руку буквально оторвало. Потом ему приделали железный крюк. Разве в нашу эпоху кто-нибудь способен смастерить нечто, подобное руке Гетца?
   Дядя Квансиус закивал в знак полного одобрения.
   — Вспомните, друзья мои, бессмертные, словно бы отлитые из бронзы слова, завершающие драму Гете:
   «О гордый муж! О доблестный воитель! Проклятье веку, что тебя отринул!»
   При этом дядя снял очки и значительно подмигнул. Услужливый доктор Пиперзеле также подмигнул, будто разделяя секрет, неведомый остальным.
   — Вынужден с некоторым сожалением признать, — продолжал оратор, — что эти великие строки не полностью соответствуют истине. Гетца фон Берлихингена, осужденного за мятеж, заключили в тюрьму в Аугсбурге, где он пробыл два года. Император даровал ему свободу в обмен на рыцарское слово, что он вернется в свой замок Юкстхаузен, безвыездно будет жить в своих поместьях и не возьмется более за оружие в пользу какой-либо партии.
   Пятнадцать лет спустя Карл Пятый разрешил рыцаря от клятвы, и Гетц, пьяный от счастья, последовал за императором во Францию, Испанию и затем во Фландрию. После отречения суверена Гетц вернулся в Германию, где и скончался семью годами позднее. Итак…
   Новое подмигивание и новый аналогичный ответ доктора Пиперзеле.
   — После пребывания в Нидерландах железная рука Гетца исчезла.
   — Она выставлена, — робко предположил Финайер, — в музее…
   Дядя прервал его жестом.
   — Нюрнберга, Вены или Константинополя… не все ли равно. Чепуха! Ржавый железный протез под стеклом. Рука, искусственная рука, с помощью коей Гетц держал меч и даже гусиное перо, была потеряна или украдена…
   Он выпрямился, откинул голову и его глаза вдохновенно засверкали.
   — … В Генте, верноподданном городе Карла Пятого, когда Гетц фон Берлихинген занимал достойное место в свите его величества. Там она находится по сей день, и это там, то есть здесь, я ее разыщу!
* * *
   На мой взгляд, Франс Питер Квансиус, к известному ущербу для бесспорной своей эрудиции, страдал прямо-таки монашеским буквоедством. Сохранившиеся после его смерти бумаги представляют много тому доказательств. Он, к примеру, законспектировал трехтомное сочинение фламандского писателя Деграва, который самым серьезным образом доказывал, что Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот Деграв к тому же перевел с латыни диссертацию некоего голландского доктора Пашасиуса Юстуса под названием «Роль случая в пагубной привычке играть на деньги».
   Иногда я слышал, как дядя взволнованно беседовал сам с собой:
   — Пашасиус… Пашасиус, сей неугомонный мыслитель шестнадцатого века, оставил бы нам великие творения, если б страх костра не преследовал его днями и ночами. Он назвался этим бесподобным именем в знак безграничного восхищения перед Пашасом Родбертом — кюре из Корби девятого века, автором дивных теологических страниц. Ах, любезный Пашасиус, помоги… о помоги, старый друг, потерянный в лабиринтах времен!
   Не могу сказать, каким именно манером тень высокочтимого доктора помогла дядюшке в период фатальных поисков железной руки, но таковая помощь, вероятно, сыграла свою роль.
   В течение недели, прошедшей со дня памятного выступления, дядя Квансиус занимался преобразованием одного из кухонных полуподвальных помещений в лабораторию. Если не считать меня, чье присутствие, понятно, в расчет не принималось, в работе участвовал скромный и добродетельный Финайер.
   Мне нравилось раздувать маленький переносной горн и нравилось наблюдать, как багровеют угли в печи и как над ними пляшут сине-золотые огоньки.
   По правде говоря, в этой каменной берлоге, где вершились сомнительные опыты, было сыро и холодно, однако экспериментаторы не обращали внимания на подобные пустяки: лицо дяди Квансиуса светилось величавостью, а на румяных щеках Финайера блестели капельки пота.
   Испарения при этих загадочных химических реакциях отличались неприятным запахом. Однажды, когда вонь стала совсем непереносимой, из длинного стеклянного горлышка реторты поднялось и поплыло к потолку зеленое, подернутое багрянцем облачко.
   Финайер взмахнул рукой и закричал:
   — Смотрите! Смотрите же!
   Я сидел далеко от окошка, занятый своим горном, но мне все же показалось, что зеленое облачко постепенно приняло определенную форму. Я перепугался и залепетал:
   — Паук… нет, краб бежит по потолку…
   — Молчи ты, глупец, — накинулся на меня дядя Квансиус.
   Определенность очертания внезапно исказилась и только дымок пополз куда-то в угол. Дядя ликовал и поздравлял себя с успехом.
   — Что я вам говорил, Финайер! Книги старых мудрецов никогда не лгут.
   — Она исчезла, исчезла, — твердил простодушный Финайер.
   — Только ее тень, однако теперь мы знаем… Он умолчал о своем знании, а Финайер не любопытствовал.
   На следующий день лаборатория закрылась и переносной горн остался в моем распоряжении: правду сказать, я не слишком обрадовался подарку и продал его старьевщику за восемь су.
   После лабораторных бдений дядя привязался ко мне еще больше, явно переоценив мои пустяковые услуги.
   Поскольку он передвигался не слишком свободно и приволакивал левую ногу — позднее я узнал, что он страдал редким недугом, именуемым планофобией, то есть боязнью ровной поверхности, — я сопровождал его во время коротких и редких прогулок. Он тяжело опирался на мое плечо и, пересекая улицы и площади, упорно смотрел в землю, так что я в каком-то смысле играл роль поводыря. По дороге дядя Квансиус рассуждал на темы серьезные и, без сомнения, поучительные, но, к сожалению, сейчас я ничего припомнить не могу.
   Через несколько дней после закрытия лаборатории и продажи переносного горна он собрался в город. Я с удовольствием согласился с ним пойти, поскольку это освобождало меня от школы на несколько часов: желание дяди Квансиуса было, разумеется, законом для моих родителей — добрые люди весьма и весьма рассчитывали на будущее наследство.