Мой древний, гордый и мрачный город затянула пелена тумана. Дождик дробными мышиными коготками пробегал по зеленому куполу огромного зонта, который я держал над нашими головами, старательно вытянув руку.
   Мы шествовали по угрюмой улице мимо прачечной и пытались обогнуть стремительный ручей, опаловый от мыльной воды. Дядя, по своему обыкновению, изучал мостовую.
   — Погляди-ка на эти плиты. Они звенели под копытами коней Карла Пятого и его верного Гетца фон Берлихингена. Ах!… надменные башни распадаются в пыль и пепел, а плиты мостовой остаются. Запомни, мой мальчик: всему, что держится ближе к земле, уготована жизнь долгая и постоянная, но алкающие небесной славы обречены смерти и забвению.
   Возле Граувпорте он остановился передохнуть и принялся внимательно рассматривать обветшалые фасады домов.
   — Здесь проживают дамы Шоут? — спросил он продавца булок.
   Тот замедлил шаг и перестал насвистывать развеселую джигу, которая, по-видимому, скрашивала его монотонную работу.
   — Так точно, ваша милость, вот этот дом с тремя жуткими мордами над дверью. А у проживающих за дверью… еще пострашней будут.
   После нашего звонка дверь сразу приотворилась, и красный нос просунулся в щелку. Дядя вежливо приподнял шляпу.
   — Могу ли я побеседовать с дамами Шоут?
   — С какой-нибудь или со всеми тремя? — поинтересовался красный нос.
   — Да со всеми.
   Мы вошли в прихожую, широкую, словно улица, и черную, как пещера, где немедленно появились три тени, еще более черные.
   — Если вы пришли продавать… — заголосил визгливый хор.
   — Напротив, я пришел кое-что купить, а именно — некую вещь, принадлежавшую приснопамятному оруженосцу Шоуту, — возгласил дядя Квансиус.
   Три нечесаные головы беспокойно завертелись, три нестройных голоса то ли провизжали, то ли прокудахтали:
   — Посмотрим, но предупреждаем заранее: мы не расположены ничего продавать.
   Я недвижно стоял у двери, задыхаясь от нестерпимого запаха прогорклого жира. К горлу подступала тошнота, и я не расслышал дядиных слов, произнесенных тихо и скороговоркой.
   — Входите, — наконец, одобрил хор, — а молодой человек пусть подождет тут, в привратницкой.
   Я провел нескончаемый час в малюсенькой комнатке с высоким сводчатым окном, застекленным цветными стеклами варварской раскраски, в компании с плетеным креслом, черной прялкой и железной печкой, красной от ржавчины.
   Мне удалось раздавить семь тараканов, крадущихся индейской цепочкой по синему плиточному полу, но я не преуспел в охоте за остальными, которые разгуливали вокруг треснутого зеркала, светившегося в полумраке тусклой болотной водой.
   Когда дядя Квансиус вернулся, его лицо пылало так, словно беднягу все это время держа ли привязанным к плите. Три нечесаные головы что-то шептали, щебетали, мяукали на прощанье. На улице дядя повернулся к фасаду с тремя безобразными физиономиями и проскрежетал:
   — Дуры… трещотки… чертовки!
   Затем протянул пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.
   — Неси осторожно, мой мальчик. Это немного тяжело.
   Это оказалось очень тяжело. Пока мы шли, бечевка, коей был перевязан пакет, изрезала мне пальцы.
   Дядя Квансиус проводил меня и зашел к нам домой, ибо, согласно календарю Элоди, день считался праздничным: сегодня надлежало вкушать вафли с кремом и запивать шоколадом из специальных чашек — голубых и розовых.
   Дядя Квансиус, наперекор своим привычкам, помалкивал и почти ничего не ел, однако радостные искорки так и плясали в его глазах.
   Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли — хрустящие и легкие — красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему-то прислушиваться — внимательно и негодующе.
   — Похоже, снова крысы в доме, — проворчала она. — Надоедливые, мерзкие твари!
   Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.
   — Откуда этот шум, не могу понять, — продолжала служанка, — оглядывая кухню, — будто по коже царапает…
   Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.
   Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.
   Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…
   Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.
* * *
   Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.
   Наступил день святого Алоизия — он же день святого Филарета.
   — Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, — провозгласил дядя Квансиус, — и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.
   Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.
   За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.
   Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла — его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.
   — Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, — разглагольствовал он, — пусть восторжествует справедливость!
   После чего он задремал, но через минуту завопил:
   — Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?
   — Замолчите, Финайер, — дядя стукнул кулаком по столу. — Замолчите, вы пьяны!
   Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты. Дядя Квансиус переполошился.
   — Остановите, он натворит глупостей! Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:
   — Да, да… остановите… его…
   Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.
   Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.
   — Глупости… очевидные глупости…
   И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто-то грохнулся на пол.
   Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.
   — Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…
   Послышались стенания дяди Квансиуса:
   — Она исчезла… ради всего святого… где она?
   Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.
   Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.
   Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.
   — Вы ее… открыли… — вновь и вновь страдальчески твердил дядя.
   — Я хотел рассмотреть получше, — хныкал честный Финайер. — О моя рука, Боже, какой кошмар!
   Я увидел на столе небольшую железную клетку, на вид весьма прочную. Дверца была открыта и клетка пуста.
* * *
   В день святого Амвросия я чувствовал себя отвратительно: накануне, в день святого Николая, подобно всем избалованным мальчишкам я объелся сладостями, пирожными и фруктами.
   Долго ворочался в постели и, не в силах заснуть, поднялся среди ночи с мерзким привкусом во рту и желудочными спазмами. Потихоньку боль отпустила; я подошел к окну и вгляделся в черную улицу, где гулял ветер и град сухо и монотонно сверлил тишину.
   Дом дяди Квансиуса располагался под углом к нашему. Меня удивило, что в столь поздний час на шторах блуждает желтый отсвет.
   — Скорей всего, он тоже объелся, — самодовольно позлословил я, вспомнив, как дядя утащил пряничного человечка из подаренных мне в день святого Николая кондитерских диковин.
   И вдруг я отшатнулся от окна, едва сдержав крик.
   В доме Квансиуса легкая тень прыгнула на штору и сгустилась безобразным очертанием гигантского паука.
   Тень сжималась, расползалась, пробегала кругами, потом пропала из поля зрения.
   И затем раздались дикие, протяжные, душераздирающие крики, которые переполошили весь квартал, — послышались стуки, скрипы, распахнулись окна и двери.
   Этой ночью моего дядю Франса Питера Квансиуса нашли мертвым в кровати.
   Если бы просто мертвым! Рассказывали, что горло было разодрано, а лицо раздроблено в месиво.
* * *
   Я стал наследником дяди Квансиуса, но, разумеется, по молодости лет еще долго не мог распоряжаться значительным его состоянием.
   Однако из уважения к правам будущего собственника мне разрешили побродить по дому в тот день, когда чиновники из мэрии проводили инвентаризацию.
   Спустившись в лабораторию, темную, холодную и уже запыленную, я сказал себе, что, возможно, когда-нибудь продолжу таинственную игру с ретортами и тиглями несчастного спагириста, злополучного искателя магических решений.
   И вдруг я напрягся и замер: дыхание перехватило, глаза остановились на предмете, зажатом в углу тяжелой металлической пластиной.
   Большая железная перчатка, смазанная клеем или жиром, как мне показалось.
   И тогда в тумане моих воспоминаний очертилась странная догадка: это рука Гетца фон Берлихингена.
   На столе лежали внушительных размеров деревянные клещи, которыми обычно перехватывают раскаленные реторты.
   Я подошел на цыпочках, примерил клещи и приподнял чудовищную перчатку, с трудом удерживая на вытянутых руках.
   Окно лаборатории, вровень с мостовой, открывалось на отводную протоку, впадающую несколько дальше в канал.
   Осторожно, шаг за шагом, я понес зловещую находку. И тут произошло нечто, заставившее меня вздрогнуть от брезгливого, липкого, холодного ужаса: железная рука бешено задергалась, извивающиеся пальцы вкроились в дерево, отслаивая щепу, пытаясь дотянуться до меня, схватить… Конвульсия била железные пальцы, и когда я сунул клещи в окно, рука застыла в отчаянном, угрожающем жесте.
   Она упала с тяжелым всплеском, и несколько минут бурлила и пузырилась вода, словно кто-то буйно и надсадно дышал, стараясь выплыть, вырвать, уничтожить…
* * *
   Остается немного добавить к странной истории с моим дорогим дядей Квансиусом, которого я продолжаю искренне оплакивать.
   Я более не встречался с капитаном Коппеяном: кажется, он ушел в море и его лихтер, по слухам, разбился в ураганную ночь на скалах Фризских островов.
   Рана честного и простодушного Финайера жестоко загноилась: ему отняли палец, потом руку до запястья, потом руку целиком, и в конце концов он через несколько месяцев скончался в ужасных мучениях.
   Бинус Комперноль быстро опустился и одряхлел: он более не покидает своего дома в Мюиде, никого не принимает, живет грустно и грязно. Что до господина доктора Пиперзеле… при встречах со мной он делает непонимающую физиономию.
   Десятью годами позднее при засыпке отводной протоки погибли два землекопа… при загадочных обстоятельствах.
   Приблизительно в этот период три безнаказанных преступления свершились недалеко от Гама на Новоземельной улице. Там построили красивый дом за счет трех сестер, которые въехали сразу после окончания работ. Их нашли задушенными.
   Это были старые девы Шоут, с которыми я когда-то познакомился.
   Я оставил старый дом в Гаме — унылый и запущенный, оставил все дядины вещи — в том числе и любимую им статуэтку римского воина в полном вооружении. Забрал только его рукописи, которые я часто перелистываю, стараясь отыскать что-то, но что именно?…

Кузен пассеру

   Страх разрастается. Кровавой метой Начертаны следы моих грехов.
   Жильбер

   В первое воскресенье четыредесятницы Жоан Геллерт проснулся в более скверном настроении, нежели обычно. Грядущий пост простирался перед ним кошмаром, заполненным вареными овощами.
   Что должен делать здоровенный малый в этом влажном, продуваемом насквозь северо-западном городке, сотрясаемом к тому же колокольным звоном с утра до вечера? Естественно, отдаться наслаждениям хорошего стола.
   Как правило, его пробуждение сопровождалось далеким мурлыканьем чайника и аппетитным запахом яичницы, но в эти дни святой абстиненции на блеклой скатерти его могли поджидать лишь кусок серого хлеба, кислое молоко и не менее кислый компот.
   Правда, в первое воскресенье великопостная репрессия не обещала слишком тягостных переживаний: недаром накануне вечером в сумраке кладовой он разглядел трагический силуэт освежеванного кролика, разъятого на деревянных распорках.
   Он быстро закончил туалет с помощью дождевой воды и мягкого, противного мыла, спустился по одним выщербленным ступенькам, поднялся по другим, прошел по извилистым коридорам и очутился, наконец, на первом этаже в просторной столовой.
   Однажды, несколько лет назад, он ненадолго съездил в Париж, где клерикальный ментор водил его по музеям и церквам. В Лувре он остановился перед полотном Рембрандта « Философ в медитации» и воскликнул:
   — Да ведь здесь нарисована наша столовая!
   И каждый раз, когда его глаза блуждали по этой огромной комнате, он вспоминал Париж.
   На всем пространстве комнаты полумрак чувствовал себя вполне уверенно, не решаясь, впрочем, подобраться к роскошному и категоричному сиянию окна. Лестница, по которой Жоан спустился, уходила свободной спиралью в непроглядную высоту, подчеркивая странные несоразмерности и нелепости помещения; к примеру, маленькая дверца вела в боковой коридор, который вел в чулан; там и сям, без намека на какой-либо архитектурный замысел, выступали полукружия и контрфорсы…
   На солидном дубовом столе его ждал завтрак менее скудный, чем он предполагал: кофе с молоком, креветки, тонкие ржаные тартинки, едва-едва намазанные айвовым джемом.
   Жоан беспристрастно, не упуская ни единой мелочи, представил распорядок воскресного дня: месса в церкви святого Иакова; обязательный дружеский визит к месье Пласу — церковному старосте, который, несмотря на пост, предложит немного вина; затем обед — кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле. Четыре часа — несколько сухих бриошей по специальному разрешению епископата. Шесть часов — вист у тети Матильды по одному су за взятку. Ужин. Ужин, вообще говоря, всецело зависит от капризов его служанки. Кончено. Конец дня.
   Жоан выиграл в вист пятнадцать су, к великому огорчению некой мадам Корнель, — несчастная попыталась возместить ущерб анисовым печеньем и ореховой водой. Смущенными улыбками и неопределенно-одобрительной жестикуляцией Жоан дал повод тете Матильде — она посоветовала ему жениться, не теряя времени: есть, мол, на примете очаровательная девушка из хорошей семьи, честная, заботливая, хозяйственная, набожная и жаждущая детей.
   Катрин — его служанка — была, очевидно, в превосходном настроении, так как подала на ужин, преступно пренебрегая постной диетой, вкусный рыбный паштет и куриное крылышко, нежное, словно улыбка.
   На радостях Жоан набил трубку голландским табаком, закурил и принялся размышлять о том, что все не так уж плохо… и в этот момент из темной глубины прихожей послышался звонок.
   Звонок — сказано слабо и неточно. Там висел настоящий небольшой колокол, отлитый несколько столетий назад итальянскими монахами-сервитами.
   Его густой, плавный тембр еще не успел растаять, когда посетитель, ведомый старым слугой Барнабе, выступил из темноты в сферу настольной лампы.
   — Жоан, это я — кузен Пассеру. Длинная трубка едва не выпала изо рта курильщика.
   — Кузен Паком Пассеру!
   Мать Жоана Геллерта была француженка и принадлежала к семье Пассеру из Нанта. Торговые интересы арматоров Пассеру и северных Геллертов когда-то пересекались.
   — Боже мой, — пробормотал Жоан, несколько придя в себя от изумления, — располагайтесь, садитесь поудобней… Хотите ужинать?
   — Нет, благодарю. Отвратительная похлебка, которую мне преподнесли, пока цепляли локомотив, чтобы дотащиться сюда, отбила аппетит на сегодня, да боюсь, и на завтра. Как у вас насчет выпивки?
   Жоан Геллерт с достоинством перечислил:
   — Шидам, бордосская анисовка, апельсиновая горькая, финский кюммель, ром из Кюрасао…
   — Разумеется, в этом захолустье виски встречается столь же редко, как теленок о шести ногах. Ладно. Давайте рому.
   Жоан наполнил хрустальный бокал напитком янтарного цвета.
   — Я много лет не имел о вас никаких сведений.
   — Двенадцать весен, поэтически выражаясь, — усмехнулся кузен и потянулся взять бокал. При этом лампа осветила его лицо полностью.
   Геллерт вздрогнул, и другой заметил это.
   — Красавцем меня не назовешь, не так ли? Это верруга — ужасная тропическая болезнь. Изгладывает лицо — так, что крысы позавидуют. Что ж! Надо терпеть меня, каков я есть, кузен Жоан!
   Он был невероятно уродлив; лысый череп в красных и коричневых пятнах, глаза в гнойном блефарите, широченный беззубый рот; к подбородку, вытянутому калошей, почти прикасался прыщавый нос, левое ухо вообще отсутствовало.
   — Дела идут хорошо? — Жоан просто не знал, о чем спрашивать.
   — Если вы имеете в виду денежный вопрос, будьте покойны. Я достаточно богат, чтобы купить весь этот городишко с жителями впридачу. Что до остального…
   Он замолчал, выпил бокал и повелительным жестом указал вновь наполнить.
   Жоан не торопился вызнавать про «остальное», поскольку не мог вообразить проблем, так или иначе не связанных с деньгами. Впрочем, слова кузена его успокоили: он почему-то смутно боялся тревожных историй о займах и срочных платежах.
   — In medias res [20], — продолжал кузен Пассеру. — Полагаю, Жоан, вы еще не начисто забыли кухонную латынь, коей вас шпиговали святые отцы?
   Я, как вы догадываетесь, не терял времени на штудирование диалогов и дискурсов. Итак: вы обитаете в маленьком городке, упомянутом не на всякой карте. Чудесное местечко, не так ли?
   — Да, — машинально ответил Геллерт, который ровно ничего не понимал.
   — Кто придет меня искать? И кто меня найдет в этом доме, черном, как кротовая нора?
   — Неужели вы принуждены скрываться? — забеспокоился Жоан.
   — Вы правильно поняли. Молодчина. Мальчиком вы не блистали сообразительностью. Годы пошли вам на пользу.
   — Полиция… — начал Геллерт.
   — К черту полицию, мне с ней делать нечего. Если бы я только захотел, они бы отрядили целую свору сыщиков. Кстати, двери хорошо запираются?
   Жоан улыбнулся, подумав о стальных цепочках, тройных засовах, железных поперечинах на дверях, призванных охранять его имущество и его персону, улыбнулся… и снова ощутил тревогу и смятение.
   — По правде сказать, — продолжал Пассеру, — замки, затворы — чепуха. Главное — найдет ли он меня здесь?
   — Он? — спросил Жоан.
   — Дак, — ответил кузен.
   — Дак по-английски « утка».
   — Прозвали их метко. У вас найдется карта Океании?
   Геллерт вытащил недурной географический словарь.
   Гость дотронулся до пунктира тропика Козерога. Затем палец медленно пополз к северу.
   — Острова Товарищества. Здесь — Наветренные острова. Здесь — Маркизы. Остановимся посередке.
   — Мелочь какая-то, — фыркнул Геллерт. — Будто муха протопала.
   — Да, куча рифов и островков, самый большой из которых можно пройти пешком за четверть часа, а еды наберешь ровно столько, что хватит на неделю выводку щенят. Но вот примерно здесь, на этом пятнышке живут странные парни, осмелюсь сказать. Представьте карликов ростом примерно в три поставленных друг на друга яблока, безобразных настолько, что и дьявола затрясет. Притом перепонки между пальцами на руках и ногах, откуда их прозвище — даки.
   — Действительно странно, — согласился Геллерт.
   — И я рисковал судьбой « Красавицы из Нанта» — моего брига — на проклятом атолле, потому что знал: эти прощелыги — великолепные пловцы и лучшие в мире ловцы жемчуга. И они меня приняли хорошо. Да.
   Бросив сие односложное утверждение, Пассеру выпил бокал и немного оживился.
   — Один из них, по прозвищу Уга-Хо, что значит «справедливый», обладал необычайно крупными жемчужинами бесподобного свечения и колорита: у него имелись три полых кокосовых ореха, наполненных доверху, — сказочное состояние, но мерзавец упорно отказывался их продать. По его словам, он их собрал для морских божеств, понятно, таких же пройдох, как и он сам… Я ему совал тонны всякого барахла, но этот мошенник только охал и кланялся.
   «Без жемчуга отсюда не уеду, — поклялся я себе, — хотя бы пришлось истребить всех даков до последнего». К счастью, до этого дело не дошло.
   Уга-Хо наслаждался радостью отцовства — его дочь, на йоту менее безобразная, чем остальные, была в своем роде ничего, плутовка…
   Чтобы заманить ее на борт, мне понадобилось несколько рулонов ситца и будильник.
   Тотчас я запер ее в каюте и дал знать папаше, что дочку можно выкупить за… три кокосовых ореха.
   И тогда разыгралась нелепая драма.
   Этой непоседе нисколько не понравилась комфортабельная каюта: она умудрилась вывинтить иллюминатор и без колебаний бросилась в море.
   Мы видели, как она стремительно скользит к берегу, до которого осталось несколько кабельтовых, — и здесь огромный плавник взрезал водную гладь.
   Акула. По-моему, акула, — сплошь пасть и больше ничего… На следующий день Уга-Хо поднялся на борт, разодетый в немыслимо раскрашенные тряпки. Судя по всему, напялил церемониальный костюм жрецов, проще говоря, колдунов.
   Он меня проклял и натараторил на пиджин-инглиш массу оскорблений. К несчастью, разозленный провалом столь чудесной сделки, я выпил сверх меры. И вдобавок Уга-Хо плюнул мне в лицо. Я схватил первый попавшийся предмет.
   Случайно им оказался напоминающий мачете ужасный резак, острый, как бритва, которым в здешних местах прокладывают дорогу в лесных зарослях.
   Я размахнулся и со всей силы ударил Уга-Хо.
   Помните, я сказал, что эти даки — совсем крохотные человечки с прямо-таки осиной талией.
   Слушайте: я буквально рассек его пополам — туловище сюда, ноги туда…
   Мы его швырнули акулам и тотчас подняли паруса — ведь, в конце концов, эти макаки были английскими подданными.
   — Разрезанный пополам, сожранный акулами, — прервал Жоан Геллерт, — ведь не от него же вы скрываетесь, кузен.
   — Именно от него. — Лицо Пассеру даже перекосилось. Он выпил два бокала и продолжал голосом хриплым и приглушенным:
   — Это было в Сан-Франциско. Я переодевался в гостиничном номере, собираясь пойти в ресторан, как вдруг из ванной комнаты донесся забавный шум: «клап»… «клап»… словно там кто-то возился и плескался. Я открыл дверь, заглянул и… волосы у меня зашевелились: в ванне, полной крови, барахтался маленький, уродливый калека. Что я говорю! Какой-то анатомический обрубок неопределенно-человеческой формации. На раскромсанной голове блестели выпуклые глаза цвета белой эмали, жадно ухмылялся провал хищного рта. Я узнал Уга-Хо. Ужасающий запах разлагающегося трупа вывел меня из ледяного оцепенения. Он проскрежетал мое имя, потом несколько слов на своем диком пиджин-инглиш:
   — Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить…
   Боже, как я удирал!
   Геллерт внимательно посмотрел на гостя.
   — Кузен, а может быть, это кошмарное видение — галлюцинация?
   — Какое к чертям видение! — возмутился Пас-серу. — Слушайте дальше. Мы плыли в Европу, и вот однажды, где-то посреди Атлантики, матросы ворвались ко мне в каюту и принялись кричать, что реи и ванты забрызганы кровью и на палубе не продохнуть от удушающего зловония; короче, они отказались выполнять парусные маневры. Пришлось прибегнуть к обещаниям и угрозам, чтобы как-то утихомирить людей. Но дважды в лунном свете я видел на фоке в куски, в лохмотья разложившийся труп, и сквозь завывание ветра и скрип снастей слышал проклятый рефрен:
   — Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить…
   Геллерт счел своим долгом утешить страдальца:
   — Опять же все можно объяснить болезненной остротой восприятия.
   Пассеру презрительно пожал плечами и с минуту помолчал.
   — В Лиссабоне я понемногу успокоился. Эта тварь не появлялась, и я уже начал надеяться…
   Но как-то раз я возвращался с дружеской вечеринки и на повороте улицы в свете фонаря заметил калеку, устроившегося на тротуаре. И прежде чем заметил, в нос ударила жуткая вонь и меня чуть не стошнило. Я хотел свернуть в другую сторону — поздно: он пружинисто подпрыгнул и бросился в лицо, раздирая жадными своими когтями щеки и губы, обливая меня гнойной сукровицей.
   И все началось на следующий день. Голова распухла, как тыква, кожа вздулась фурункулами, я беспрерывно кричал от боли.
   Верруга — диагноз портового врача. Судно поставили на карантин, а я провалялся несколько месяцев в больничном изоляторе.
   — И потом? — спросил Геллерт, искренне взволнованный.