Я направился прямо на свет и трижды дернул захватанное кольцо звонка.
   Дверь открылась, кот с огромными, как плошки, глазами метнулся во тьму.
   С облегченным вздохом я опустился на белоснежные меха и протянул закоченелые руки к сказочному розово-золотистому огню.
   Так я обрел убежище на улице Сорвиголовы в гнусной лачуге мамаши Груль.
   И только тут, под сенью жалкого приюта, я принялся размышлять о смысле Мальпертюи.
   Почему в прошедшие месяцы — прожитые как долгие годы — я покорился безымянному страху? Почему безропотно отдался на потеху жестоким таинственным силам?
   Каковы были намерения покойного Кассава, моего двоюродного деда, предавшего нас этому кошмару и поступившего со всеми нами хуже, чем с чужими?
   По чести говоря, с того момента как проявилась злонамеренная воля Мальпертюи — а она не заставила долго ждать его обитателей, — я сделал лишь весьма слабые попытки что-либо понять, а окружавшие меня старались и того меньше.
   Мой добрый учитель аббат Дуседам как-то сказал:
   — Бесполезно ждать, чтобы сновидение само раскрыло свой глубинный смысл.
   Это из книги его комментариев, с трудом получившей imprimatur [8]от церковных властей; что же касается заключительной фразы, то ее с раздражением вычеркнул цензор:
   — У Бога и Дьвола не спрашивают: почему?
   А сейчас… почему я скрылся здесь, в убежище позора, в ненавистном домишке мамаши Груль?
   Не могу пожаловаться — за всю свою жизнь я не наслаждался столь безмятежным спокойствием, как здесь, никогда еще не испытывал подобного чувства полного душевного отдохновения.
   Преследующие меня силы тьмы, возможно, забыли обо мне, как это не раз случалось и в самом Мальпертюи.
   Я пребываю в чудесном состоянии почти абсолютной свободы — делаю что хочу и как хочу.
   Дальний квартал, где я живу, отделен от основной части города рекой и каналом, через которые довольно далеко друг от друга перекинуты лишь два моста.
   Ни единая душа не знает меня здесь: до переезда в Мальпертюи я вел замкнутый образ жизни с Элоди, Нэнси да еще аббатом Дуседамом — мой превосходный наставник называл это жизнью внутренней, по большей части обращенной к проблемам духа.
   Красивые слова, но пустые — теперь я чувствую всю их суетность.
   Когда я возвращаюсь в дом, мамаша Груль открывает дверь на звонки и, жадно урча, хищно хватает протянутые ей крупные монеты.
   Сиренево-голубая комната превосходно содержится; здесь я предаюсь долгим, безмятежным мечтаниям, порой меня тешит мысль дождаться здесь конца своего существования, хотя именно на этой сцене разыгралась одна из самых мрачных трагедий моей жизни.
   На самом берегу канала я открыл вполне пристойную таверну, где необщительные моряки опустошают огромные блюда съестного и огромные кружки пива; никто не пытается со мной познакомиться, и я отвечаю окружающим тем же счастливым безразличием.
   Единственное исключение в этом приюте мира и забвения я делаю для молодой женщины, занимающей весьма скромное и не очень определенное положение в таверне: она моет посуду, убирает, подает на стол, а может быть, удовлетворяет и более низменные потребности клиентов. Ее зовут Бетс, у нее волосы цвета золотистых льняных оческов и немного расплывшаяся талия.
   Ближе к вечеру, когда трое-четверо моряков, с удовольствием засиживающихся допоздна, уделяют все свое внимание сложной и безмолвной партии в карты, Бетс подсаживается за мой столик, удаленный от игроков, и не отказывается от подогретого вина с пряностями, которое я ей предлагаю.
   Как-то само собой случилось, что мы стали очень откровенны друг с другом.
   И однажды я рассказал ей все.
   Была почти полночь, когда я закончил свой рассказ.
   Последние посетители расплатились по счету и удалились, попрощавшись; хозяйка, личность незначительная и ко всему безучастная, покинула свой пост за стойкой и оставила нас одних; с улицы в ставни били шквальные порывы ветра.
   Сложив руки на коленях, Бетс смотрела поверх меня на длинный язычок газового пламени, плененный в стеклянном рожке.
   Она молчала, и ее молчание тяготило меня.
   — Ты не веришь, — прошептал я. — По-твоему, я брежу и плету небылицы.
   — Я бедная девушка, — отозвалась Бетс. — Евангелие и то с трудом читаю. С малолетства мне приходилось пасти гусей, помогать родителям добывать красную глину из вредоносной низинной почвы — они торговали кирпичом и черепицей. Меня воспитали в страхе Божьем и научили стеречься происков дьявола.
   Я верю тебе, и сама, не понаслышке, знаю могущество дьявола и его приспешников.
   В шестнадцать лет меня обещали в жены молодому человеку с добрым именем и обеспеченным будущим: его отец был рыбником на общинных прудах, и сын унаследовал бы его положение.
   В ночь на Сретение, ты и сам об этом знаешь, нечистая сила особенно опасна для людей, и мой нареченный поддался искушениям Лукавого — получил от него шкуру волка-оборотня. Слишком поздно мы поняли, что немало запоздалых путников погубил он в этом мерзком обличье на проклятых дорожных распутьях.
   Однажды мой отец обнаружил страшную шкуру в развилке ивового дерева. Тут же развел он из сухих поленьев костер побольше, чтобы поскорее сжечь чудовищную личину.
   Вдруг издалека донесся ужасный вопль — к нам бежал мой жених, обезумевший от ярости и муки.
   Он бросился в огонь, чтобы вытащить уже занявшуюся шкуру, да кирпичники и землекопы удержали его, а отец подтолкнул шкуру в огонь пожарче, так что вскорости от нее осталась лишь кучка пепла.
   И тогда мой нареченный разразился жалобными стенаниями, признал свои грехи и скончался в ужаснейших муках.
   Я покинула родную деревню, не в силах оставаться там, где пришлось пережить этот ужас.
   Так разве могу я не поверить тебе?
   Она совладала с волнением и продолжала:
   — Кабы несчастный мой жених собрался с мужеством, пал в ноги священнику и признался в свершенных злодеяниях, он мог бы спастись даже в мире сем, и душа его не терпела бы теперь вековечную муку. Ах, заговори он тогда со мною о своем горе, как ты, думаю, удалось бы помочь ему.
   — О, правильно ли я понял? — спросил я тихо. — Ты бы и мне помогла?
   Милая улыбка осветила ее лицо:
   — Ну а как же иначе? И тебе помогла бы, только не знаю, как. Все, о чем ты рассказал, такое таинственное и темное, мрак окружил тебя и не отпускает!… Дай мне подумать этой ночью; срок небольшой, и пока я буду размышлять, не выпущу из рук четки, привезенные из Святой Земли: в кресте на четках сокрыт кусочек мощей, говорят, чудодейственных.
   Она снова улыбнулась; в этот момент в ставень трижды постучали.
   Ее рука легла на мою.
   — Не выходи, это смерть стучит!
   Мы оцепенели, испуганно и вопросительно глядя друг другу в глаза.
   Ветер на улице вдруг утих, и в наступившей тишине раздался громкий голос:
    — Я роза Сарона!
   Невыразимым отчаянием звучала Песнь Песней — я узнал голос Матиаса Кроока.
   Бетс закрыла глаза и вся дрожала.
   Песня вдруг словно воспарила ввысь и затихла где-то высоко-высоко.
   Бетс смотрела на меня полными слез глазами.
   — Нет, — прошептала она, — нет, это не мертвый поет, это кое-что пострашней, только уж такое горе слыхать, что у меня просто сердце разрывается.
   Я встал и направился к выходу, повинуясь некой влекущей силе, но Бетс решительно удержала меня.
   — Не уходи… Там, за дверями, притаилось ужасное. Не знаю что… но это ужасно… понимаешь? Ужасно.
   Я услышал сухое постукивание — Бетс перебирала четки из темных блестящих зерен.
   — Они из дерева с горы Елеонской! Я склонился к девушке.
   — Я останусь, Бетс.
   Она потушила лампу и тихонько подтолкнула меня к темной лестнице.
   Это была странная брачная ночь, добрая и нежная; я заснул на ее плече, рука в ее руке, в которой так и остались четки из зерен благословенного дерева.
   Назавтра Бетс сказала:
   — Надо попытаться найти Айзенготта.
   Мне казалось, что в своей исповеди я не слишком-то распространялся о загадочной роли Айзенготта, поэтому спросил:
   — Ты его случайно не знаешь?
   — Ну а как же, кто ж его не знает? Он живет в двух шагах, там, где канал сворачивает в сторону, на углу площади Вязов и Стрижиной улицы, в маленьком чистеньком домике, и торгует всякими старыми безделушками, даже очень красивыми. Видишь этот светлый черепаховый гребень? Это он отдал мне вещицу за мелкую серебряную монетку. В округе его очень уважают — он всегда готов помочь и подать добрый совет.
   Площадь Вязов?… Стрижиная улица?… И в самом деле, мне смутно припомнилось — когда-то я видел там антикварную лавку. Но… ведь задворки этого дома должны выходить к лачуге мамаши Груль? Что-то тут не так…
   — Ладно, — согласился я, — схожу.
   Но встать и не подумал. Бетс улыбнулась.
   — Конечно же, времени у тебя много…
   — Бетс, а ты не сходишь со мной?
   — Пойдем, почему бы и нет!
   Дверь распахнулась, в таверну с шумом и гамом ввалилась компания моряков, с ними вместе сегодня пришли и плотогоны, сплавлявшие огромные еловые плоты из глубин Черного Леса до приморских равнин Фландрии и Голландии.
   Они заработали хорошие деньги и намеревались основательно кутнуть.
   — Вина для всех! Разносолы на стол, да побольше! — скомандовал один из парней с веселой располагающей физиономией.
   Сейчас нечего было и думать уйти из таверны; Бетс пришлось подавать на стол, а я не умел отказаться от приглашения этих славных людей.
   Мы выпили легкого красного вина, за ним, подстегивая аппетиты, на столе появились высокие бутылки рейнского. Кухня наполнилась шумом и дымом, загремели кастрюли, заскворчали капли жира в противнях под вертелами.
   — Выпьем! — предложил толстый моряк. — Пока не догнал нас Голландец Михаэль!
   Эти слова нагнали мрачное настроение на присутствующих.
   — Не к добру поминать его имя! — бормотали некоторые.
   Толстяк почесал в голове с виноватым видом.
   — И впрямь, друзья, лучше не поминать его всуе ради святого имени Спасителя и… трижды проклятого сатаны!
   — Только вспомнишь про него, он тут как тут! — запричитал кто-то.
   Я хотел было выпить, но опустил руку и поставил стакан: на стол упала тень — темная фигура заслонила окно.
   К стеклу прильнуло чье-то лицо — нас пытались разглядеть с улицы.
   Мои сотрапезники не обратили на это никакого внимания, верно, и вообще ничего не заметили. Скорее всего, видение мелькнуло только для меня одного.
   Впрочем, и ничего пугающего в нем не было; сердце сильней забилось в моей груди.
   Бледное лицо легкой тенью обрамлял тонкий шерстяной капюшон, прищуренные глаза улыбались мне и сквозь полуопущенные ресницы горели светлым изумрудом.
   Эуриалия!…
   Одним прыжком я оказался на улице.
   У окна никого не было, на улице ни души, но, свернув на бегу за угол, я увидел омерзительную мамашу Груль, неверной походкой она спешила прочь, а на плече у нее, вцепившись, сидел кот Лупка, щуря на солнце свои глазищи.
   Моряки и плотогоны ушли из таверны только в сумерки.
   Бетс, освободившись от забот, набросила на плечи темную шерстяную накидку и сделала мне знак следовать за ней.
   — Дом Айзенготта тут недалеко. В этот час он наверняка сидит в своей лавке, смотрит на улицу да покуривает трубку.
   Мы шли вдоль зеленой воды канала, первые лампы загорались на стоящих у причала баржах.
   Бетс немного грузновато опиралась на мою руку; я понимал, что девушка счастлива, доверяет мне, и ее присутствие великим спокойствием наполняло мое истерзанное сердце.
   — О чем ты думаешь? — внезапно прервал я молчание.
   — О тебе, конечно, — с обычной своей прямотой отвечала Бетс. — И о моем несчастном женихе.
   Моя родная деревня тянется вдоль больших, очень больших прудов, которые сообщаются с морем длинными протоками.
   Воды у нас богаты рыбой, а вот земли пустынны, однако добрые Белые Монахи, благослови их Господь, основали в тех местах свою обитель.
   Если бы только мой нареченный доверился мне… Обратись мы тогда к монахам, они изгнали бы дьявола из его души.
   Хочешь, как-нибудь навестим их — они наверняка защитят тебя от таинственных опасностей.
   Я ласково сжал ее руку.
   — Хорошо, Бетс, я сделаю, как ты велишь.
   — Знаешь, когда у них звонят, то колокол отчетливо зовет: приди ко мне… приди ко мне… А над дверями выведено золотыми буквами: Радость и мир входящему сюда, идущему мимо — Бог с тобою.
   — Если я войду туда, как же ты?
   — Я останусь в деревне, хоть и тяжело мне туда возвращаться; а глядя издали на монастырскую колокольню, я утешусь мыслью о том, что тебя там защитят и спасут.
   Мы миновали несколько улочек, куда уже вползала ночь; двери и окна закрылись, готовясь к близкому сну.
   — Вот и Стрижиная улица!
   Улочка, тоже темная и пустынная, уводила от канала к темной платановой аллее для игры в мяч.
   — Странно! — прошептала моя подруга.
   — Что такое, Бетс?
   Она не ответила и прибавила шагу.
   — Где же лавочка Айзенготта? Рука, опиравшаяся на мою, дрожала.
   — Странно, — судорожно вздрогнув, ответила Бетс. — Вроде бы мы прошли Стрижиную улицу, но… О, что же это? Это ведь не Стрижиная улица! Хоть и знакомая. Пойдем дальше!
   Мы дошли до сонной аллеи; на ясном небе высыпали звезды.
   — Мы ошиблись, — вдруг сказала она, — и что такое со мной! Вот же наша улица!
   Но и это была не наша улица, в чем Бетс убедилась, когда мы в темноте прошли ее от начала до конца.
   — Ничего не понимаю, — прошептала Бетс. — Ведь Стрижиную улицу я могу найти и с закрытыми глазами; мы просто должны найти ее… Должны!
   Еще трижды Бетс казалось, что мы, наконец, нашли нужную улицу, и всякий раз она ошибалась.
   — Ох, мы ходим, словно по заколдованному кругу, и совсем заплутались. Куда же мы попали? — жаловалась Бетс.
   Мы ни разу не переходили через мост, тем не менее я был уверен, что нас завело совсем в другую часть города. Вдруг я сдавленно вскрикнул и застыл на месте.
   — Смотри… там…
   Мы стояли перед Мальпертюи.
   Черный и огромный, как гора, в ночи высился дом моего двоюродного деда Кассава.
   Ставни опущены, словно веки мертвеца, черная пасть подъезда зияла зловещей бездной.
   — Бетс, — взмолился я, — уйдем… Я боюсь входить!
   Девушка не ответила, и я сомневаюсь, находилась ли она еще подле меня.
   Башмаки мои, казалось, налились свинцом, я с трудом оторвал ногу от земли и двинулся — тяжелым шагом сомнамбулы.
   Я шел… шел…
   Все мое существо бунтовало и кричало в страхе — и все-таки я шел к крыльцу.
   Поднялся по лестнице, медля на каждой ступени.
   Дверь открылась, а может, она была заранее открыта?
   Черной ночью вошел я в Мальпертюи.

Глава восьмая. Тот, Кто Гасил Лампы

   В глазах богов он провинился тем, что помог людям в их несчастьях…
   Готорн

   Из глубины огромного холла голубая звезда наблюдала мое вступление в дом — я узнал лампу толстого стекла, зажженную у ног бога Терма.
   Я направился к ней, как припозднившийся на проклятом болоте путник идет на предательский свет блуждающего огонька.
   Минуя спиральную лестницу, я увидел в черном проеме сверкающие наверху искорки — по всем этажам на лестничных площадках горели лампы и свечи Лампернисса. Я закричал что было сил:
   — Лампернисс! Лампернисс!
   Странный и зловещий был ответ.
   Оглушающий и вместе с тем какой-то сдавленный шум, будто хлопал на ветру поникший парус.
   Самая верхняя искорка померкла.
   Бессильно прислонясь к стене, не в силах разбить жестокие оковы и двинуться с места, я наблюдал медленную агонию света.
   Светильники гасли один за другим, и каждое новое затмение сопровождалось тяжелым хищным звуком.
   Тень приближалась, подкрадывалась ко мне, чернильно-смолистый мрак уже затопил все верхние этажи.
   В нише второго этажа, похоже, горела сальная свеча; мне не было видно ее, но неверный желтый свет падал на ступеньки и перила.
   Туда, на лестничную площадку, словно опустилось облако, еще чернее, чем наступающая за ним ночь; гибели свечи неожиданно сопутствовал не шум бесполезного паруса, а жуткий вопль и оглушительный скрежет железа по железу.
   Свод мрака надвинулся на меня.
   Оставались только два источника света: красивая лампа с округлым язычком пламени в углу большой лестничной площадки первого этажа и слабый отблеск где-то вдали — венецианский фонарь, яркий сам по себе, именно поэтому дающий мало света.
   Солидная верхняя лампа, по-видимому, сопротивлялась — ее отсвет сначала дрогнул, почти пропал и разгорелся вновь.
   Уже пронесшаяся было мимо лампы тень вернулась, сопровождаемая хлопающим звуком и криком ярости, — и лампа уступила, побежденная.
   Оставался фонарь.
   Я различал его очень хорошо — он висел на шнуре почти над моей головой: хищник из мрака неизбежно явился бы моему взору, если готовил фонарю ту же судьбу, что и остальным светильникам. И я его увидел, если, конечно, можно сказать, что видишь тень, падающую на тень.
   Нечто огромное, мимолетное, подобное стремительно несущемуся дымовому сгустку, в котором выделялись два светящихся красным пятна, набросилось на радужный свет, и он сгинул.
   В это критическое мгновение я вновь обрел способность двигаться.
   В дьяволовом логове оставался единственный источник света — голубая лампа бога Терма.
   Я кинулся к ней и схватил, твердо решив защитить свет от любого исчадия ночи.
   Внезапно моего слуха достигли жалобные стенания.
   В жизни не слышал ничего более душераздирающего и безысходного — и в этом плаче, в этом нечеловеческом страдании прозвучал призыв ко мне.
   — Маленький господин… Света, маленький господин!
   Откуда-то со второго этажа, из-за непроницаемой стены мрака меня звал Лампернисс.
   Я торопливо вывернул на пару дюймов фитиль в голубой лампе, и прекрасное маленькое зарево родилось в моей сжатой руке, бросающей вызов грозной тьме.
   — Лампернисс… я иду… держись!
   Я помчался наверх через две ступеньки, осененный лазурным ореолом, жестом и словом противоборствуя неизвестному врагу.
   — Только попробуй вырвать у меня лампу!
   Но творение мрака не явилось, я беспрепятственно добрался до лестничной площадки, откуда доносились стоны Лампернисса.
   Свет неровными скачками двигался впереди меня, вызывая к жизни причудливые тени, светло-голубыми мазками ложился на стены и резные панели.
   — Лампернисс!
   Я чуть не наткнулся на него; жуткое зрелище предстало моим глазам, потребовались все мое мужество и весь мой гнев, чтобы не выронить лампу.
   Бедный Лампернисс лежал на липком от почерневшей крови полу, безобразно нагой, со страшной рваной раной на теле.
   Я наклонился приподнять его, но слабым движением он отказался от помощи.
   Руки его бессильно упали — звякнуло железо. Только тут я разглядел: он был прикован к полу тяжелыми цепями.
   — Лампернисс, — взмолился я, — только скажи…
   Он страшно захрипел.
   — Обещайте…
   — Да, да, все что скажешь…
   Он приоткрыл подернутые пеленой глаза и улыбнулся.
   — Нет… не то… света! О, пощади меня!
   Тело его обмякло, глаза закрылись, только огромная страшная рана продолжала судорожно пульсировать.
   Из ночной глубины что-то надвигалось на меня, и вдруг перед моими глазами возник чудовищный коготь.
   В голубом свете лампы явился громадный орел: звезды бы содрогнулись, устрашенные его величием, яростный взор обжигал, Мальпертюи потряс его жуткий крик.
   Лапа со стальными когтями вырвала из моих рук светильник и отбросила далеко в сторону. Тьма сомкнулась вокруг меня, как тюремные стены.
   Чудовище, по-видимому, ринулось на свою жертву, ибо я услышал страшный звук раздираемой плоти.
   — Обещайте!…
   Слабый голос, принесенный легким дуновением, произнес это слово как будто прямо мне на ухо.
   И тишина.
   Немного погодя открылась дверь.
   В черной глубине родился свет — свет свечи или высоко поднятого потайного фонаря.
   Неуверенные шаги, осторожно ступающие по темной лестнице.
   Свет разгорался, приближаясь с каждой ступенькой.
   Я увидел свечу.
   Вставленная в примитивный подсвечник из обожженной глины, она колебалась в такт державшей ее руке. Короткие и толстые, словно сосиски, пальцы другой руки прикрывали пламя.
   Когда свет упал на меня, обладатель свечи остановился и что-то пробурчал.
   Толстая лапища больше не заслоняла огонек — она протянулась и схватила меня за плечо.
   — Ну-ка, пошли!
   В голосе звучала угроза.
   Свеча дернулась, и я наконец увидел лицо — лицо кузена Филарета.
   Я пробормотал его имя, но он не ответил.
   Угрюмо таращась на меня, он еще сильнее сжал мое плечо и с силой подтолкнул.
   Меня овеяло нежным ледяным дыханием, и я ощутил себя почти невесомым.
   Но грубая враждебная сила по-прежнему владела мной, казалось, меня неумолимой хваткой сдавил мощный борец, затем будто змея обвила руки и ноги, спускаясь к запястьям и щиколоткам.
   И я словно погрузился в глубокую и очень холодную воду.
   — Ты будешь все видеть и слышать, но даю слово, мучений ты избежишь.
   Приятная легкость не исчезла, но я оцепенел в полной неподвижности, исключающей малейшую возможность движения, — признаться, я и не пытался пошевелиться, боясь спугнуть сладостное ощущение покоя.
   — Я простой пожилой человек и зла ни на кого не держу; хоть и мог бы обидеться на тебя; помнишь, как ты отказался добыть мне коростеля (вот славное было бы чучело!), и вообще — нет чтобы поймать одного из маленьких злых бесов с чердака, так ты еще и ловушку потерял, на которую столько времени и труда положено.
   Я плашмя лежал на очень холодном столе, надо мной висела люстра с множеством рожков — в каждом по массивной свече витого воска, и все они горели ровным высоким пламенем, разливая мягкое золотистое сияние.
   Голос кузена Филарета удалось признать сразу, но самого его я не видел: в поле зрения оказался лишь потолок с глубокой лепниной, где притаились бархатные тени, да еще самый дальний угол комнаты.
   — Голову повернуть ты не можешь, а потому не видишь компанию, куда в скорости попадешь. Небось порадуешься встрече с ними; ладно уж, коли сам неподвижен, так и быть, покажу их тебе.
   Послышалось пыхтение, будто кто-то изо всех сил раздувал тлеющую головешку, затем несколько раз что-то мягко ударилось о потолок.
   Пламя свечей затрепетало.
   Три тощие фигуры прибились к потолочным балкам; премного довольный кузен Филарет расхохотался и хлопнул себя по ляжкам.
   — Вот они, голубчики… Узнаешь, не правда ли? Жаль только, не в моих силах сейчас заставить их повыкаблучивать кое-что, а не просто плясать по потолку этакими надутыми пузырями — впрочем, они и есть пузыри.
   В его голосе звучало сожаление.
   — И впрямь жалость берет. Я-то не из их числа… Лампернисс так мне прямо и заявил при оказии. Ах, чтоб его… К сожалению, не имею права отправить его в вашу компанию — у него, видите ли, привилегии! Ну, а с тобой…
   Он замолчал, и его молчание длилось вечность.
   — Насчет тебя мне толком не сказано… честно говоря, и сейчас не знаю — я, видишь ли, Кассаву был верный слуга, а доверенностью своей он меня не почтил; представляешь, уже несколько недель без дела сижу — ты-то понимаешь мои мучения. За тебя никто отчета не потребует, милый мой малыш, ведь поручили же мне толстого Чиика — а его-то случай не так прост, если верить перепуганным Грибуанам. Ладно, ладно… добрые времена вернулись к славному кузену Филарету, наконец-то поработаем — заживем вовсю и насладимся радостями бытия.
   Я услышал серебристый перезвон инструментов и склянок.
   — Гм, гм… — бурчал он, — надо бы поспешить, а то опять вмешается эта… тварь, она-таки хапнула у меня тетушку Сильвию!
   Отличный был материал, да попробуй поработай со статуей, настоящей такой — твердокаменной!
   Вновь звяканье склянок и стальных инструментов.
   — А бедняга Самбюк, подумать только… Я-то любил его и хотел было законсервировать навечно. Какое там! Только пепел остался, вот ведь незадача; грубо сработано, по-моему!
   — Ну, пора и за дело… Вроде как табаком потянуло, видно, опять где-то близко этот бездельник аббат шныряет. Не надейся — он не за тобой здесь шастает, я-то знаю, чего ему надо — только не дождется. Скоро уже и ночь на Сретение.
   Тут я, наконец, увидел кузена Филарета.
   Он облачился в халат из перекрашенной ткани и то размахивал длинным отточенным скальпелем, то пробовал его на ногте большого пальца.
   — Скоро и ты к ним отправишься, — продолжал он, тыкая в сторону плясунов, толкущихся под потолком. — Вот только, увы, оставить тебе голос, как Матиасу Крооку, не удастся. Не я решаю… а вот он, видать, тоже в привилегированных ходил, хоть мне его и уступили… И вообще не мое дело решать всякие загадки, я человек простой.
   Рука со скальпелем зависла над моим горлом и на мгновение замерла. Страха не было, напротив, меня охватило блаженное предчувствие спокойствия, великой безграничной безмятежности.
   Но поблескивающее лезвие не опустилось.
   Внезапно оно судорожно дернулось раз и другой, будто руку, нацеленную на мое горло, вдруг поразил испуг или паника.
   Затем рука неожиданно исчезла из моего поля зрения и появилась физиономия Филарета.
   Он был изжелта-бледен, в выпученных глазах застыло выражение гнусного страха. Кривящийся, сведенный испугом рот вперемежку с икотой выбросил умоляющие слова: