Словом, дни проходили в полном ничегонеделании, да к тому же не требовалось никаких расходов. Старики Круковские, откровенно счастливые тем, что их своевольные дочери с непутевыми мужьями вернулись наконец в отчий дом и не гнушаются родительским хлебом, не знали, как им угодить. Деревенская жизнь, еще несколько лет назад казавшаяся Софе, Анюте и горячо сочувствовавшему им Владимиру Онуфриевичу хуже самой отвратительной тюрьмы, теперь представлялась истинным блаженством.
   «Если бы будущим летом работать хорошенько три месяца за границею, а 2 1/2 месяца разбирать привезенное и отдыхать здесь, – делился Ковалевский с братом, – и повторять это ежегодно, то, я думаю, и здоровье было бы хорошо, и научные интересы не уходили».
   Увы, увы! Мечтам этим не суждено будет осуществиться.
2
   После того как Софья Васильевна заочно удостоилась докторского диплома, она упросила Вейерштрасса похлопотать и о Юлии Лермонтовой, которая подготовила в лаборатории профессора Гофмана превосходную диссертационную работу. Однако на химиков Вейерштрасс не имел такого влияния, как на математиков. Юлии Всеволодовне пришлось поехать в Геттинген и после трехнедельной подготовки выдержать трудное испытание.
   И вот, в октябре 1874 года еще одна русская женщина – доктор заграничного университета возвратилась на родину. На несколько дней она задержалась в Петербурге и остановилась у Ковалевских.
   Летом, когда они все еще жили в Берлине, лабораторию профессора Гофмана посетил Дмитрий Иванович Менделеев. Встретив там Юлию Всеволодовну, он без лишних церемоний изъявил желание навестить ее и ее друзей.
   Понимая, что более тесное знакомство с Менделеевым может быть очень полезно Юле, Ковалевские снова пригласили к себе Дмитрия Ивановича. Он охотно пришел и, по выражению Владимира Онуфриевича, «дрался с Софой из-за математики и значения ее до полуночи». «Он очень милый и, конечно, самый живой человек здесь», – делился своим впечатлением Ковалевский, хотя от него не ускользнуло, что «мил он пока дружен, но, я думаю, что в своих ненавистях он должен быть rucksichtslos51, и иметь его своим противником должно быть очень солоно».
   В честь двух ученых женщин Менделеев устроил званый вечер, на который собрался чуть ли не весь цвет петербургской науки. Хозяин «хлопотал об нас ужасно», как сообщил Владимир Онуфриевич брату, и «вообще он стал нашим главным скоморохой». Юля оказалась в центре внимания химиков; Бутлеров усиленно приглашал ее работать в своей лаборатории, она много говорила с его ассистентом Львовым; Софа до часу ночи оживленно беседовала с Чебышевым, Гадолиным и другими видными математиками; Владимир Онуфриевич схватился в жарком споре с Бутлеровым. «Ко мне начинают привыкать, – писал после этого Ковалевский брату, – а то они вообразили по „пашквилю“, что я ругатель и дикий нигилист».
   После долгого аскетического затворничества, после дурной пищи, скверных, сырых «меблирашек» и доводивших до изнеможения умственных занятий Софья Васильевна со всей страстностью своей переменчивой натуры окунулась в удовольствия столичной жизни.
   «Ученая женщина», а тем более математик, представляла собой большую редкость, потому, едва она появилась в Петербурге, о ней «успели прокричать два-три журнала». Совсем новая роль знаменитости, по собственным словам Софьи Васильевны, «хотя и смущала меня немного, но все же очень тешила на первых порах».
   Новые знакомые, число которых быстро увеличивалось, ждали от нее чего-то особенного, необычного, и она не обманывала ожиданий. В свои двадцать четыре года она только что расцвела, была здорова, весела, миловидна, полна энергии. Она включилась в работу по созданию Высших женских курсов, организовывала благотворительные вечера, часто бывала в театрах, на всевозможных званых обедах, в литературных кружках, охотно откликалась на всякое приглашение и оказалась живой, остроумной собеседницей, умеющей и немного пококетничать, и оценить хорошую шутку, и поспорить почти на любую тему.
   Контраст со стереотипным представлением об «ученом сухаре в юбке» был столь велик, что окружающих немного пьянило ее очарование.
   «Я находилась в самом благодушном настроении духа, так сказать, переживала свой „медовый месяц“ известности и в эту эпоху своей жизни, пожалуй, готова была воскликнуть: „Все устроено наилучшим образом в наилучшем из миров“, – вспоминала впоследствии Ковалевская.
   Владимир Онуфриевич всюду сопровождал жену и, видя, что она счастлива, радовался вместе с нею. Но оба они хорошо сознавали, что положение их зыбко, неустойчиво, ибо светская жизнь требовала значительно больших расходов, чем те, какие они могли себе безнаказанно позволять при их скудных средствах. Срочно требовалось Владимиру Онуфриевичу пристроиться к какому-нибудь делу, дающему твердый заработок, и прежде всего получить наконец магистерскую степень, чтобы иметь возможность претендовать на штатное место в университете.
3
   С профессором геологии А.А.Иностранцевым Ковалевский вступил в переписку уже давно. Вернее, поначалу он посылал Александру Александровичу свои научные работы, не сообщая обратного адреса. А предыдущей зимой, отправив ему из Берлина «пасквиль», попросил высказаться по поводу одесской истории. И если возможно, представить его доклад в Петербургское минералогическое общество.
   «Я, вполне откровенно, считаю в высшей степени полезным такого рода публикацию, – ответил Иностранцев о „пасквиле“, – полезным потому, что мне известно весьма достаточное количество таких экземпляров профессоров, в которых недостает главного – это общего развития. […] Ваша брошюра читалась и читается нарасхват в ученом мире, как геологами, так и другими».
   Иностранцев не только брался представить доклад коллеги, но даже выражал по этому поводу радость. «По известной апатии нашей ученой интеллигенции, – писал он иронически, – в Минералогическом обществе, как и в некоторых других ученых обществах в Петербурге, всегда есть два или три члена, которые на своих плечах вывозят ученую сторону заседаний, что же касается другой стороны, то есть чаепития, то в этом помогают и другие». Иностранцев вызвался «поправить ту ошибку», что Ковалевский еще не член общества.
   У Владимира Онуфриевича, таким образом, были все основания надеяться, что он сможет близко сойтись и даже подружиться с профессором геологии, тем более что они оказались ровесниками.
   Однако, явившись на кафедру представиться Иностранцеву, Ковалевский сразу же ощутил холодок в его чопорном поклоне и вялом рукопожатии. Высокий, стройный, подтянутый, аккуратно подстриженный и безупречно одетый профессор оказался прямой противоположностью своему учителю Менделееву, в котором годы нисколько не укротили искрящуюся живость, подвижность и бьющую через край энергию. Тщательная ухоженность усов и небольшой бородки, внимательный, но безразличный взгляд и безукоризненная вежливость показали Ковалевскому, что дистанция между ним и Иностранцевым никогда не сократится. И это же подтвердили последующие встречи.
   Строгий не только к другим, но также и к самому себе, Александр Александрович жил по однажды установленному распорядку. Ежедневно, ровно в четверть одиннадцатого, он поднимался на третий этаж университетского здания и, молча раскланявшись с сотрудниками (все они, конечно, уже были на местах), проходил в кабинет. Разговоры допускались только деловые. И суть вопроса следовало излагать четко и ясно, не уклоняясь в сторону. Профессор дорожил своим временем и никому не позволял разбазаривать его.
   Озадаченный холодной встречей после столь дружеской переписки, Владимир Онуфриевич вскоре убедился, что профессор отнесся к нему с максимальным дружелюбием, на какое вообще был способен. Петрограф по специальности, он не мог в полной мере оценить научного значения работ Ковалевского, но сознавал, сколько подвижнического труда вложено в эти объемистые монографии. Последняя из них – об ископаемом предке жвачных гелокусе и инадаптивной форме свиней энтелодоне – только что вышла из печати, и Иностранцев представил ее, а также магистерскую диссертацию Ковалевского на премию Минералогического общества. Вместе с профессором Меллером он отрецензировал обе работы и запросил о них мнение Рютимейера, приславшего очень лестный для Владимира Онуфриевича отзыв. Премию присудили Ковалевскому единогласно. Как, впрочем, и профессору Роговичу, представившему добросовестное, но чисто описательное исследование ископаемых рыб Киевского третичного бассейна. (Поэтому сумму премии разделили пополам.) Словом, Иностранцев делал для Ковалевского гораздо больше того, что можно было от него ожидать.
   Но именно по этой причине Владимир Онуфриевич, памятуя давнее предупреждение Мечникова, стал опасаться придирок на предстоящем экзамене со стороны доцента Ерофеева, минералога по специальности, тем более что именно минералогией Ковалевский почти не занимался и понимал, что на этом предмете его действительно несложно «обрезать».
   Правда, Менделеев уверял, что Ерофеев и Иностранцев вовсе не враждебные друг другу, а так, «не в очень хороших отношениях». Да и сам Ерофеев не выказывал никакой неприязни. Он не раз бывал у Ковалевских и пригласил Владимира Онуфриевича заниматься в своем кабинете. Но обжегшийся на молоке дует на воду, и Владимир Онуфриевич готовился к самому худшему. Да Ерофеев и предупредил, что будет спрашивать «по всей строгости». «Вообще впечатление Петербург произвел на меня самое тяжелое, – писал Ковалевский брату. – Никто моих работ не понимает и не может даже читать, так что я не встречаю ни одной души, и все точно сговорились требовать со специалиста по палеонтологии физику, минералогию, петрографию и т. д., не обращая ни малейшего внимания на то, есть ли у него хорошие работы или нет».
   Только к декабрю с экзаменом было покончено. Ковалевский хотел тотчас же защищать диссертацию, чтобы с весеннего семестра начать приват-доцентский курс палеонтологии позвоночных. Но университетское начальство откладывало защиту. Сначала он думал управиться до рождества; потом надеялся на начало, потом на конец января… Правда, пока тянулась эта канитель, он успел завершить и сдать в печать начатую еще за границей большую статью «О пресноводных отложениях мелового периода» – чуть ли не первую из задуманных и последнюю из осуществленных им научных работ.
   Только в марте 1875 года состоялся диспут. Он длился три с половиной часа, но не представлял собой, по мнению Ковалевского, ничего интересного. «Споров было мало и только одни любезности», – написал он брату.
   Следствием диспута стал, однако, диплом, в котором значилось, что «г.Ковалевскому представляются все права и преимущества, законами Российской империи со степенью магистра соединяемые».
   Наконец-то свершилось то, с чего обычно ученый начинал свою карьеру. Владимир Ковалевский не подозревал, что его научная карьера уже закончилась.
4
   За время пятилетнего отсутствия Владимира Онуфриевича Евдокимов продал массу его книг и выплатил множество долгов. Неожиданно всплыли еще два старых векселя – на небольшие, впрочем, суммы. Их удалось погасить полученной половиной премии (250 рублей). Но на Владимире Онуфриевиче лежал еще большой долг – в 10 тысяч рублей – банку, тот самый, за уплату которого поручился его тесть. И очень запутанными стали его отношения с магазином Черкесова.
   Дела магазина, выросшего в большое предприятие с отделениями в Москве, Одессе и других городах, шли скверно: «идейная» направленность не могла не сказываться пагубным образом на коммерческой стороне. Замотанный и задерганный Евдокимов крутился как белка в колесе. Владимир Онуфриевич долго не мог засадить его за сведение их счетов. Наконец взялись за самое легкое: за то, что еще осталось непроданным и лежало в кладовой. И выяснили, что Ковалевскому принадлежат книги на 30 тысяч рублей. Владимир Онуфриевич никак не ожидал, что обладает таким богатством!
   «Подобный результат даже очень приободрил нас», – сообщил он брату. И прибавил: «Я думаю, а Софа настаивает на том, чтобы не бросать совсем изданий, а издавать время от времени, если подвернется хорошая и верная книга». Он уверял, что теперь, «проученный опытом», будет «и осторожнее, и расчетливее, и аккуратнее». Почему, в самом деле, не издавать по две-три «верных» книги в год – до тех пор, конечно, пока он не получит доцентуры в университете?
   Но штатной должности не предвиделось. Даже скромное место консерватора при зоологическом кабинете Академии наук, на которое появились кое-какие надежды, могло достаться Владимиру Онуфриевичу только в будущем.
   Так возникла у Ковалевских роковая по своим последствиям идея – совмещать служение науке со служением «маммоне», как выражалась Софья Васильевна.
5
   Первое издание само плыло в руки.
   Это были пятый и шестой тома Брема. Уезжая за границу, Владимир Онуфриевич поручил выпустить их Евдокимову, но тот так и не справился с ними. Перевод он заказал случайным людям, выполнили они его скверно, и, не зная, как теперь поступить, Евдокимов с радостью возвратил незнакомое ему дело Владимиру Онуфриевичу. Игра заведомо стоила свеч. Можно было не сомневаться, что издание разойдется не меньше чем в шести тысячах экземпляров: тот, кто имел первые четыре тома, очевидно, захочет иметь и последние. И Владимир Онуфриевич вместе с Софьей Васильевной уселся за «починку» слабого перевода. Вслед за тем, как бы реализуя давнее пожелание Писарева, Ковалевский решил издать «Народного Брема», то есть параллельно с пятым и шестым томами выпустить все шесть в сокращенном и, соответственно, удешевленном виде. Это также сулило несомненную прибыль.
   Александр Онуфриевич сильно обеспокоился, что издательская деятельность отвлечет брата от любимой науки. Но что он мог возразить Владимиру, когда тот писал: «Мне надо освежить мои издательские дела, чтобы получать хоть немного постороннего доходу, потому что до профессуры мне очень далеко»?
   Он рассчитывал выпустить Брема в январе – феврале 1875 года, но из-за непредвиденных обстоятельств затянул до мая, а там подошел летний сезон, когда книги расходятся плохо. Пришлось снова занимать и перезанимать деньги, платить проценты, словом, хлопоты настолько одолели Владимира Онуфриевича, что он и думать забыл о прошлогодних мечтах отпаиваться в деревне молоком с сельтерской водой.
   В ноябре 1875 года Ковалевский усадил наконец Евдокимова за окончательное сведение счетов, и они, к обоюдному удивлению, выяснили, что продано принадлежавших Владимиру Онуфриевичу книг больше чем на 60 тысяч рублей, а заплачено его долгов на сумму в 35 тысяч. То есть магазин должен Ковалевскому 25 тысяч рублей!!
   Ах, если бы итог был подведен годом раньше, а это случилось бы непременно, прояви Владимир Онуфриевич большую настойчивость. Теперь же магазин Черкесова был близок к банкротству. Сначала Ковалевский надеялся получить половину причитающейся ему суммы, потом десять процентов, но в конце концов не получил ничего. Евдокимов клятвенно обещал взять долг на себя, и, если магазин «лопнет», когда-нибудь, по частям вернуть всю сумму. «Я отчасти верю ему, – писал Ковалевский брату, – потому что он беспорядочный, но честный человек». Однако улита едет – когда-то будет. А деньги нужны были теперь же, ибо все новые издания Ковалевский выпускал в долг.
   Тем не менее расчет с Евдокимовым произвел сильнейшее, и притом весьма ободряющее, воздействие на Владимира Онуфриевича, хотя он означал только то, что, пока Ковалевский экономил за границей каждый грош, таскался по ломбардам и вынужденно урывал крохи от растущего братниного семейства, в Петербурге преспокойно пускали на ветер его деньги, и какие деньги – почти по два профессорских жалованья ежегодно! Все это лишний раз свидетельствовало о поразительной беспечности Владимира Онуфриевича. И, следовательно, о том, что ему пуще огня следует избегать коммерческих операций.
   Но Владимир Онуфриевич посчитал, что он не такой уж плохой коммерсант, как до сих пор полагали он сам и все его близкие друзья. Ведь оказалось, что он очень хорошо вел издательство! Правда, он влез в новые долги, но Брем не только покроет их, он принесет 40 тысяч чистого дохода, а после продажи старых изданий у него будет 70 тысяч. Это же целое состояние!
   Но если так, то какой смысл «особенно хлопотать о доцентуре», тем более что надежды на нее столь же призрачны, как и год назад?
   Нет, он вовсе не отказывался от научной деятельности. Как раз напротив! Он мечтал снова отправиться в Западную Европу и даже в Америку, чтобы с прежней страстью взяться за ископаемых. Именно для этого он и хотел обеспечить себя и уж не зависеть ни от кого и ни от чего. «Что это в России все [ученые] чиновники; мне, кажется, удастся быть хорошим ученым без жалования за это, и вообще считать науку своей дорого стоящей любовницей, а не дойной коровой».
6
   Поначалу он хотел ограничиться Бремом. Потом пришла мысль переиздать некоторые прежние книги, которые хорошо разошлись. Затем возникла идея завершить прерванную его отъездом за границу работу над «Геологией» Ляйелла, первый том которой вышел в переводе Головкинского.
   Каждое из этих начинаний в отдельности было разумно. Каждое приближало заветную цель Ковалевского – обеспечить себя, стать независимым и предаться научным занятиям. Но все вместе они только отдаляли эту цель.
   Иван Михайлович Сеченов, в конце 1875 года приехавший в Петербург, нашел Владимира Онуфриевича «озабоченным массой ненужных дел» и каким-то скучным, неинтересным в сравнении с тем Ковалевским, какого знал всегда. И это было не случайно. «Я теперь до того завален хлопотами, корректурами, верстками и переверстками, что с утра до вечера торчу по типографиям и переплетным и просто не верю, что наступит, наконец, время полной свободы, и я опять засяду за хорошую работу», – писал в то же самое время Владимир Онуфриевич брату.
   Но охота пуще неволи. В начале 1876 года Ковалевскому подвернулось объявление о вышедшем в Англии издании античных классиков – 20 томиков, по 12 печатных листов каждый. Он незамедлительно выписал их и «к удивлению нашел, что это прелестная вещь и что ими просто можно зачитаться».
   Старый приятель, историк, член ученого комитета министерства просвещения, подтвердил, что издание превосходно и что если бы кто-нибудь выпустил те же книги на русском языке, то министерство утвердило бы библиотечку как учебное пособие для гимназий, реальных и народных школ. Можно было не сомневаться, что и в широкой публике найдется немало людей, которые захотят узнать, «что же это за пугалы классики, из-за которых душат ребят в гимназиях». То есть прибыль была обеспечена.
   Владимир Онуфриевич знал, что брат будет его «сильно порицать». Но «заядлый издатель», как он назвал сам себя, был убежден, что скоро разбогатеет и, избавившись от заботы о хлебе насущном, сможет полностью отдаться своим исследованиям и быстро наверстает упущенное. «Охота к палеонтологии у меня не пропадет, и вообще это издательство не будет стоить мне слишком много личного труда», – обманывал брата и самого себя Владимир Онуфриевич.
7
   Вращаясь в литературных кружках, Ковалевские завязали тесные знакомства с Некрасовым, Салтыковым-Щедриным, Михайловским, Сувориным и другими видными литераторами. Достоевский, с которым вновь подружились Анюта и Софа, рассказывал у Ковалевских о своих творческих замыслах. (Однажды Софья Васильевна под впечатлением такой беседы придумала сюжет целого романа, который предложила Федору Михайловичу.) В тех же кружках своим человеком был Владимир Иванович Лихачев – видный юрист, председатель окружного суда, ближайший друг и впоследствии душеприказчик Салтыкова-Щедрина. Владимир Онуфриевич знал Лихачева как бывшего правоведа и считал его «очень хорошим человеком», который «сохранил такую же молодость, как и при выходе из училища».
   Вместе с Алексеем Сергеевичем Сувориным Лихачев хотел основать книжный магазин, и Ковалевский убеждал компаньонов купить таковой у Черкесова и даже сам хотел войти с ними в долю, чтобы причитающийся ему долг был засчитан как его паевой взнос.
   Александр заклинал брата не ввязываться в такое скользкое предприятие: «Смотри, дружок, будь осторожен, я тебе писал раньше и опять повторяю, что на тебя, как на более деятельного, свалят всю работу и заботы – смотри опасайся этого и отстаивай свободу своих научных занятий».
   Суворин и Лихачев покупать магазин не стали, а вместо этого приобрели малозаметную газетку «Новое время». Ковалевский тоже внес небольшой пай – три тысячи рублей, видимо, только что вырученные за книжные издания. И с того момента, как газета перешла к новым владельцам, Владимир Онуфриевич стал ее сотрудником.
   Литературную деятельность Суворин начал как представитель революционно-демократического лагеря. Он печатался в «Современнике», в «Отечественных записках», работал в либеральных «Санкт-Петербургских ведомостях». В 1866 году, когда реакция особенно лютовала после выстрела Каракозова, Суворин выпустил книгу «Всякие», в которой поместил рассказ о том, как Третье отделение, прибегнув к подлогу и провокации, сфабриковало обвинение против неугодного писателя. В описанной истории легко угадывалась судьба Чернышевского. Книга подверглась преследованию и по приговору суда была уничтожена. Некрасов посвятил этому событию стихотворение «Пропала книга».
   Некрасов вообще благоволил к Суворину, давал ему стихи для «Нового времени». Газету поддержали Салтыков-Щедрин, Михайловский да и другие писатели и публицисты прогрессивного лагеря.
   В 1876 году в Сербии вспыхнуло восстание против турецкого владычества. Следом за тем волнения начались в других славянских провинциях Османской империи. Сочувствие к порабощенным славянам на некоторое время объединило враждебные друг другу общественные силы России. Революционеры считали нужным поддерживать всех угнетенных; они надеялись, что освободительное движение на Балканах даст новый толчок революционной борьбе в самой России. Последователи славянофилов считали, что освобождение балканских народов от турецкого владычества станет началом объединения всех славян. Правительство в событиях на Балканах увидело возможность вернуть позиции в Черном и Средиземном морях, утраченные после Крымской войны.
   Суворин точно уловил настроение общества, и, пока официальные органы по инерции осуждали борьбу против «законных властей», «Новое время» выступило за солидарность с славянскими народами. Тираж газеты подскочил до шести, а затем и до двенадцати тысяч экземпляров.
   Ковалевский, как и все в России, глубоко сочувствовал делу освобождения славян – это видно и из его писем к брату, и из статьи о сборе пожертвований в пользу повстанцев, с которой он выступил в «Новом времени». Против того неопределенно-либерального направления, какое придал первоначально газете Суворин по основным внутренним вопросам, Ковалевский тоже ничего не имел. Он теперь настроен был далеко не так радикально, как в молодости.
   В тех идеях и идеалах, которые когда-то Владимир Онуфриевич считал незыблемыми, он видел теперь не некий реестр обязательных правил, а скорее материал для серьезных раздумий. За подписью В.К. он опубликовал в «Новом времени» статью «Искание идеалов», которая, хотя и носила подзаголовок «Случайные заметки», содержала в себе отнюдь не случайные размышления о том, что составляет основу жизни мыслящего человека.
   Ковалевский сравнивал идеал с научной гипотезой, которая, по его словам, «служит маяком», освещающим «путь научного исследования». Однако гипотеза может войти в противоречие с научными фактами. В этом случае ученый вынужден отбросить ее или видоизменить. Жизненный идеал тоже «может изменяться с накоплением новых фактов». Важно лишь, чтобы свой идеал человек носил в себе, а не брал его напрокат со стороны. Такова основная мысль Ковалевского.
   В качестве примера он приводил Белинского и утверждал, что «вся сила обаяния воззрений» его «заключалась в стремлениях, глубоко проникнутых нравственным элементом». Белинский «носил основу нравственности в своем мозгу и в своей груди». Всем своим поведением и своей деятельностью он доказал верность нравственному идеалу, но идеал не был у него раз навсегда данным, застывшим. Белинский, писал Ковалевский, считал возможным менять свои принципы по мере того, как сам развивался и «переменялся».
   Но именно поэтому нравственный идеал Белинского показался «неясным и расплывчатым», когда ему захотели следовать другие. Те, кто появился на арене общественной жизни после Белинского (нетрудно понять, что Ковалевский имеет в виду Чернышевского, Добролюбова, Писарева и других «властителей дум» шестидесятых годов), поставили вопрос: «Что такое нравственный человек? Что это такое сама нравственность?» И ответили, что «каждый должен делать то, что нужно», что «полезно обществу». А «полезно все то, что прежде всего отвечает ближайшим, насущным потребностям человека и общества». В качестве первоочередных были выдвинуты экономические, политические, социальные проблемы. Утвердилось мнение, что нравственный идеал совпадает с идеалом общественным. Была выработана «готовая законченная программа разумной деятельности» и заявлено: «…кто не следует ей, тот безнравственный человек».