Вот так! Смело заключая сделки на многие тысячи рублей, Владимир Онуфриевич не имел свободной сотни, чтобы своевременно выслать брату. Через много лет, перед смертью, с отчаянным отрезвлением оглядываясь на прожитую жизнь, Ковалевский вспоминал, что, ведя издательство, не имел даже бухгалтерских книг.
4
   Однако тома выходили один за другим.
   Ковалевский выпустил «Историю французской революции» В.Ф.Минье, «Рассуждения и исследования политические, философские и исторические» Д.С.Милля, «Уголовное право Англии в кратком очертании» Дж.Стефенса, «Историю цивилизации Германии» И.Шерра, «Историю философии от начала ее в Греции до настоящих времен» Д.Г.Льюиса, «Историю рабочих ассоциаций» Энглендера…
   Наряду с этими солидными трудами Ковалевский опубликовал два-три совсем случайных произведения, таких, как «История чайной чашки» Кэмпфена, где повествуется о приключениях европейца в Китае, или «Химия кухни» Отто Уллэ. Очевидно, состав издаваемых книг определялся не только общественно-политическими и научными интересами издателя или его личными симпатиями, но предложениями редакторов и переводчиков, конъюнктурой книжного рынка… Еще в начале 1866 года Владимир Онуфриевич быстро набрал и отпечатал 2200 экземпляров романа Герцена «Кто виноват?». Оказалось достаточным не поставить на обложке имя автора, чтобы обмануть бдительность цензуры. Когда власти спохватились, книга была уже распродана. Нерасторопному цензору поставили «на вид». «Писал ли я тебе, – спрашивал Александр Иванович сына, – что Ковал[евский] издал в Петерб[урге] „Кто виноват?“ и что он был куплен нарасхват? Теперь он издает „Сороку-воров[ку]“, „Крупова“ и пр. – и пишет, что будет мне посылать по 600 руб. сер. (1000 фр.) за волюм. Вот до каких чудес мы дожили». (Однако книги повестей Герцена выпустить в свет не удалось.)
   Но подавляющее большинство изданий Ковалевского – это либо учебники и учебные пособия для студентов естественных и медицинских факультетов, либо оригинальные труды западноевропейских естествоиспытателей.
5
   Кроме Боковой и Сеченова, Ковалевский, привлекал в качестве переводчиков и других лиц, причем выбор их нередко диктовался желанием оказать человеку денежную или нравственную поддержку. Так, «Историю рабочих ассоциаций» Эпглендера переводил сосланный в Сибирь Николай Серно-Соловьевич, а «Историю цивилизации Германии» И.Шерра – Дмитрий Иванович Писарев.
   Вскоре после того, как Писарева под поручительство матери выпустили из Петропавловской крепости, он рассорился с издателем журнала «Дело»8 Григорием Евлампиевичем Благосветловым и остался без печатной трибуны. Первым, кто в это трудное время пришел на помощь Дмитрию Ивановичу, оказался, конечно же, Владимир Ковалевский. Матери Писарев написал:
   «Был у Ковалевского, желая узнать подробности о тех работах, которые он намерен мне предложить. Встретил он меня очень дружелюбно. В результате свидания оказалось, что он поручит мне переводить с немецкого книгу Шерра „История цивилизации в Германии“.
   Сотрудничество продолжалось с год и обещало быть плодотворным, но его прервала внезапная смерть Писарева. «Сообщу тебе очень печальную новость, – писал Владимир Онуфриевич брату. – Писарев, с которым я хорошо познакомился в последнее время, он переводил и редактировал мне кое-что, утонул на днях, купаясь в море около Риги; какое несчастье преследует русских талантливых критиков – ему было едва 26 лет9».
   Но чаще всего книги переводил сам издатель, что избавляло его от необходимости платить переводчикам. В совершенстве владея немецким, английским и французским языками, он работал уверенно и быстро – так, как опытный пианист, играя с листа, «переводит» музыкальную мелодию с языка нотных знаков на язык звуков.
   Особое значение Ковалевский придавал научной доброкачественности переводов. Она гарантировалась тщательным редактированием, которое он доверял только видным ученым, крупным специалистам в данной отрасли естествознания.
   Книги по физиологии редактировал, как правило, Сеченов. Перевод «Душевных болезней» Гризингера вышел под редакцией академика Ф.В.Овсянникова. «Руководство к геологии…» Ч.Ляйелла переводил и, по-видимому, редактировал профессор Н.А.Головкинский. Учебник зоологии вышел под редакцией и с обширнейшим предисловием Александра Ковалевского. Два тома классического труда Дарвина «Прирученные животные и растения», переведенные самим издателем, редактировал Сеченов, а ботаническую часть – известный ботаник Герд. Переведенный позднее Владимиром Онуфриевичем совместно с Марией Александровной труд Дарвина «О выражении ощущений у человека и животных» вышел под редакцией А.О.Ковалевского…
   Нам сейчас нелегко осознать, какое огромное значение придавали современники издательской деятельности Ковалевского.
   Еще в самом начале ее в знаменитой статье «Реалисты» Дмитрий Иванович Писарев, ратуя за популяризацию науки и восхищаясь «Иллюстрированной жизнью животных» Брема, как произведением, написанным «самым простым и увлекательным языком, с удивительным знанием дела, с удивительным пониманием характера и ума различных животных и с самою здоровою, неподкрашенною любовью к природе и к жизни во всех ее проявлениях», он особо подчеркивал, что «эту великую, именно великую книгу переводят на русский язык».
   «Но горе переводчикам, – предупреждал Ковалевского Писарев, – если они хоть сколько-нибудь обесцветят рассказ Брема. Это будет одно из тех литературных преступлений, которых не должно прощать общество. Если издатели догадаются после богатого издания с картинами выпустить другое, дешевое, на серой бумаге, без картин, то Брем проникнет в каждое грамотное семейство. Такая книга есть историческое событие в полном и буквальном смысле этого слова».
   Ковалевский вполне оправдал надежды, возлагавшиеся на него Писаревым. И не только им одним.
   20 ноября 1867 года Иван Михайлович Сеченов писал Марии Александровне в связи с их совместной работой над переводом «Физиологической химии» немецкого естествоиспытателя В.Кюне:
   «Сделайте милость, передайте от меня Ковалевскому, чтобы он готовил деньги Кюне, 200 талеров, потому что по уговору их нужно будет отослать ему тотчас после того, как появится в печати перевод последнего выпуска. Если – что в высшей степени вероятно – он не будет в состоянии разом собрать такой суммы, то недостающее нужно будет пополнить из моих денег. О последнем обстоятельстве Вы, разумеется, молчите и настаивайте, чтобы сумма была собрана сполна».
   Хорошо осведомленный о финансовом положении издателя, Сеченов не только не заикался о причитающемся ему как редактору и переводчику гонораре, но готов был от себя приплатить автору! Одним дружеским расположением к Владимиру Онуфриевичу этого не объяснишь. Очевидно, Иван Михайлович считал его издания важным общественным начинанием, которому всячески необходимо способствовать.
   Даже Варфоломей Зайцев в пасквильной статье против Ковалевского не отрицал большой просветительской роли его изданий, хотя и пытался ее принизить. В свойственной ему гротескной манере Зайцев писал:
   «Он занялся делом небезвыгодным в материальном отношении (истинные выгоды, какие извлекал Ковалевский, были Зайцеву, конечно, известны! – С.Р.) и делавшим ему честь в нравственном (курсив мой. – С.Р.), именно изданием книжек по части естествознания […]. Это было время моды на этот предмет, не столь компрометирующий, как вопросы политические […], однако и не лишенный некоторого якобы оппозиционного интереса. Вскоре его имя, неизвестное вне кружков, просияло и неразрывно слилось с именами Фогта, Молешотта, Сеченова, Дарвина».
   Как ни силился в приведенном отрывке Зайцев опорочить бывшего друга, ему это не удалось. Подлинное же его отношение к книгам «якобы оппозиционного интереса» можно понять из высказывания, сделанного им по другому поводу:
   «Мы были глубоко убеждены в том, что боремся за счастье всего человечества, и каждый из нас охотно пошел бы на эшафот и сложил свою голову за Молешотта и Дарвина».
   Через двадцать лет после смерти Владимира Онуфриевича известный библиограф П.В.Быков откликнулся на эту годовщину статьей. Особо подчеркнув просветительскую роль осуществленных им изданий, Быков выразил уверенность, что имя Ковалевского «останется жить» не только в науке, но и «в истории нашей общественности».
   В этой оценке нет преувеличения.
   Благодаря стараниям Владимира Ковалевского русскому читателю впервые становились доступными – нередко сразу же после, а иногда и прежде выхода в свет на языке оригинала – труды Агассиса, Брема, Вирхова, Дарвина, Келликера, Кюне, Лейкарта, Фогта, Молешотта, Гексли, Ляйелла, Гоппе…
   Все это – классики естествознания. Но не все они считались классиками уже в то время. Требовались огромная начитанность в естественных науках, прочные связи с русскими и зарубежными учеными, требовалась, наконец, особая интуиция, чтобы из моря научной и научно-популярной литературы, наполнявшей книжный рынок Европы, выуживать действительно выдающиеся, нетленные произведения. И само собой, в этом море надо было ориентироваться. То есть следить за наукой, за ее движением, понимать, что в ней нарождается, а что отживает…
   Впоследствии, занявшись наконец научными исследованиями, Ковалевский сокрушался, что «потерял столько драгоценных лет». В одном из писем брату он писал, что «при энергии и страсти к делу, которые я помню в себе, когда был в III, II и I классах Училища, мог бы броситься в теоретическую часть и сделать очень много». «Какое зло, что мы в наши юные годы, т. е. от 16 до 19, 20, не натолкнулись ни на одного истинно разумного и хорошего человека, который бы побудил нас и особенно меня тогда уже переменить карьеру. Кроме того, опять не могу не бранить тебя, как ты […] мог потерпеть, чтобы я по окончании курса и приезда за границу не принялся тотчас за естественные науки, а сидел два года за какою-то гнусностью. Затем 5 лет издательства – это просто ужас».
   Сокрушаясь вместе с Владимиром Онуфриевичем, можем ли мы, однако, столь уж безоговорочно включить в его скорбный реестр «5 лет издательства»? Ведь в эти годы ему пришлось проработать столько научных произведений, сколько не могли одолеть и десять самых способных студентов. И дело не только в количестве знаний, вольно или невольно приобретенных издателем. Отбирая научные труды для перевода и издания, общаясь с русскими и иностранными учеными – своими авторами и переводчиками, определяя, что следует, а что не следует издавать, что сократить в сочинении иностранного автора, как малосущественное, а что, наоборот, дополнить или прокомментировать, Ковалевский должен был каждый раз четко и недвусмысленно определять свою собственную позицию.
   «Пробегая эти очерки знаменитого зоолога и геолога, – писал Ковалевский в „Предисловии издания“ к книге известного противника Дарвина Луи Агассиса „Геологические очерки“, – читатель, может быть, будет по временам неприятно поражен, встречая опровержения и противоречия на некоторые из теорий и взглядов, которые он благодаря новейшему направлению зоологии и геологии привык считать почти за аксиомы. Несмотря на этот недостаток, свойственный вообще всем произведениям Агассиса (особенно таким, где автор имеет случай вдаться в некоторую полемику), (чтобы высказать это, надо было познакомиться со всем научным творчеством Агассиса! – С.Р.), предлагаемая книга представляет множество несомненных достоинств: она показывает нам чрезвычайно ясно и наглядно постепенное развитие нашей Земли и заселение ее растениями и животными… Картина постепенного обнажения суши от воды и принятия ею тех очертаний, которые мы видим теперь, прослежена и представлена Агассисом так наглядно, что недостатки его состоят только в том недоброжелательстве, с которым автор относится к теории постепенного развития, и в придерживании устарелого взгляда (отвергнутого в настоящее время большинством современных геологов) о совершенной разности творения в различные геологические периоды».
   Точка зрения издателя выражена со всей определенностью.
   Неудивительно, что с особенной тщательностью и любовью Ковалевский готовил к изданию произведения Дарвина. Он вступил с Дарвином в переписку, во время заграничных поездок навещал его в Дауне и договорился о присылке им корректурных листов. Благодаря этому классический двухтомный труд создателя эволюционной теории «Изменение животных и растений вследствие приручения» появлялся выпусками на русском языке раньше, чем в Англии. На титульном листе этой книги Владимир Онуфриевич не без внутренней гордости смог напечатать: «Перевел с английского с согласия и при содействии автора В.Ковалевский. Под редакцией И.М.Сеченова, ботаническая часть под редакцией А.Герда». На последней странице обложки издатель разъяснял:
   «Автор согласился передать нам право на печатание его нового сочинения в русском переводе, он был так добр, что начал высылать издателю корректурные листы еще до напечатания в Англии и прислал клише со всех рисунков сочинения: все это дает издателю возможность, начавши выпускать книгу даже раньше английского подлинника, окончить ее совершенно параллельно с оригиналом. Зная живой интерес, с которым встречается все, выходящее из-под пера Дарвина, издатель решил, не стесняясь количеством листов, делать частые выпуски, по мере получения листов от автора. Когда автор узнал, что есть возможность, не увеличивая цены книги, внести туда рисунки упоминаемых им многочисленных видов и разновидностей животных, то он выбрал и расположил для нашего издания рисунки из сочинения Брема; по его мнению, они значительно помогут уяснению тех сложных вопросов, которые он разбирает в своем сочинении».
   Научным мировоззрением Ковалевского, сложившимся в процессе издательской деятельности, стал дарвинизм. Владимир Онуфриевич понимал, что это учение замечательно не только своей непреложной истинностью, но еще и тем, что открывает перспективу для плодотворной творческой работы почти во всех областях естествознания. Не этим ли вызвана та глубокая неудовлетворенность, которая сквозит в первых же сохраненных его братом письмах? Хорошо сознавая общественную значимость своей издательской деятельности, Ковалевский тем не менее называет ее «голгофой», «каторгой», смотрит на нее как на что-то временное, с чем ему непременно следует развязаться. Могла ли его удовлетворить скромная миссия рупора пусть самых передовых, но чужих научных идей, если он ощущал в себе способность сказать собственное слово в науке!
   Однако сделать поворотный шаг в жизни всегда нелегко. Ковалевскому это было сложно вдвойне. Потому что он с ног до головы был опутан долгами. А главное, по-прежнему откладывал на будущее определение собственной судьбы, ибо принадлежал к числу людей, которым, чтобы решиться на что-то важное, необходим сильный внешний толчок.
   Таким толчком стала его встреча с Софьей Васильевной Корвин-Круковской.

Глава шестая
«Милый друг, Софья Васильевна»

1
   Поместье отставного генерал-лейтенанта Василия Васильевича Корвин-Круковского располагалось вдали от губернского города Витебска и даже от уездного – Невеля. Впоследствии железная дорога пролегла в шести верстах от Палибина, но в годы детства и молодости Софьи Васильевны, чтобы добраться, скажем, до Петербурга, приходилось шестьдесят верст ехать на своих лошадях до тракта, потом двести скакать на почтовых и лишь после этого – сутки ехать по железной дороге.
   Софья Васильевна затруднялась сказать, «как, откуда и каким образом» проникли в ее дом «новые идеи».
   Имение у Корвин-Круковских было немалое; дом большой, добротный – с башней и широкими крыльями флигелей. А прямо за домом начинался лес – бескрайний, таинственный, обладавший странной магической силой: пугающей и вместе с тем манящей. Софья Васильевна на всю жизнь запомнила острый вкус лесной земляники, «поспевавшей в лесу, правда, несколько позднее, чем на лугах, но вознаграждавшей зато своим усиленным ароматом и сочностью»; запомнила сосны – «высокие, мрачные, с темно-коричневыми стволами, и прямые, как гигантские церковные свечи»; запомнила веселые экспедиции в глубь осеннего леса за грибами…
   Поодиночке в лес никогда не ходили: он был населен страшными существами. И хотя с русалками, лешими, разбойниками или беглыми солдатами (в их реальности никто не сомневался) сталкиваться в лесу не доводилось, дикие звери попадались часто. Встретить медведя в окрестностях Палибина можно было гораздо скорее, чем нового незнакомого человека.
   И вдруг, «откуда ни возьмись, совсем рядом с ними (обитателями Палибина. – С.Р.) объявились признаки какого-то странного брожения, которое, несомненно, подступало все ближе и ближе и грозило подточиться под самый строй их тихой, патриархальной жизни. И не только с одной какой-нибудь стороны грозила опасность, она шла как будто разом, отовсюду».
   Так вспоминала Софья Васильевна. Она, впрочем, понимала, что появление «опасности» лишь казалось внезапным, ибо «таково уже свойство всякой переходной эпохи – оставлять по себе мало следов».
   Поэтому как бы внезапно, как бы без всякой подготовки и переходов нахлынули в Палибино слухи о том, что чуть ли не во всех дворянских семьях родители ссорятся с детьми, девушки убегают из дому – кто за границу учиться, а кто, того хуже, в Петербург к нигилистам, в таинственную коммуну, где молодые люди живут и ведут хозяйство сообща, не держат прислуги, сами моют полы и чистят самовары.
   Вскоре в Палибине появился и собственный нигилист – сын приходского священника.
   Попович окончил семинарию, но, несмотря на уговоры отца, идти в священники наотрез отказался. Вместо этого он поступил на естественное отделение университета, а приехав домой в первые же каникулы, заявил, что человек происходит от обезьяны и что профессор Сеченов доказал, будто души нет, а есть рефлексы. Эти новости так поразили бедного батюшку, что он стал кропить сына святой водой.
   В прежние годы попович с почтительным поклоном являлся в дом барина на все семейные праздники. Теперь же он, по выражению Софьи Васильевны, «блистал своим отсутствием» на первых же именинах, зато в неположенный день заявился к генералу «с визитом».
   Желая проучить дерзкого юношу, Василий Васильевич передал ему через лакея, что принимает только по утрам, до часу. Попович не сконфузился и громко ответил:
   – Скажи своему барину, что с этого дня ноги моей в его доме не будет!
   Но всего поразительнее было то, что старшая дочь генерала Анюта, узнав о случившемся, возбужденная и раскрасневшаяся, вбежала к отцу и выпалила:
   – Зачем ты, папа, обидел Алексея Филипповича? Это ужасно, это недостойно так обижать порядочного человека.
   Правда, тут же, испугавшись собственной смелости, Анюта убежала в свою комнату. Но с этого момента раскололась жизнь в уютном палибинском гнезде. Конфликт «отцов и детей» разделил благополучный дом на два враждебных лагеря…
   Маленькая Софа, по собственному признанию, испытывала к сестре сложное чувство, в котором безграничное восхищение, благоговение, горячая привязанность, готовность во всем беспрекословно ей подчиняться и подражать соседствовали с «крупицей зависти». Влияние Анюты «несравненно сильнее всех других влияний» отразилось на развитии и формировании Софы.
   Анюта была очень хороша собой: «Высоконькая, стройная, с прекрасным цветом лица и массою белокурых волос, она могла назваться почти писаной красавицей, а кроме того, у нее было много своеобразного charme»10, как писала о ней сестра.
   В деревню Корвин-Круковские переехали в 1858 году, когда Софе было всего восемь лет, но Анюта уже миновала пору раннего детства. В Москве и Калуге, где до выхода в отставку служил Василий Васильевич, она неизменно царила на детских праздниках и балах.
   – Нашу Анюту, когда она вырастет, хоть прямо во дворец вези. Она всякого царевича с ума сведет, – нередко повторял отец, и, хотя он шутил, девочка принимала его слова всерьез.
   И вдруг очутилась в деревенской глуши, среди вековых сосен, безграмотных мужиков и медведей…
   Правда, каждую зиму мать увозила Анюту в Петербург – погостить у многочисленных тетушек. Но месяц или полтора в столице проходили как миг, и снова «безлюдье, безделье, скука, скитание целыми часами из угла в угол по огромным комнатам палибинского дома».
   Не зная, куда себя деть, Анюта читала множество английских романов, благо, их хватало в палибинской библиотеке. «По счастью, – иронизировала Софья Васильевна, – никаких „дурных“ романов у нас в доме не имелось, хотя в плохих и бездарных недостатка не было». Но романы лишь будоражили воображение девушки и заставляли еще острее ощущать однообразие и пустоту своего существования. Анюта подолгу просиживала у окна, о чем-то мечтая и ожидая «рыцаря». Из своей башни она видела далеко, и, когда на петляющей дороге показывалась тройка, сердце девушки сжималось от радостного волнения. Но если кто и подъезжал изредка к Палибину по пустынной дороге, то только исправник или акцизный чиновник…
   Такой обрисована Анюта в «Воспоминаниях» Софьи Ковалевской.
   Впрочем, эти «Воспоминания» лишь с большой осторожностью можно использовать как документальный источник. Софья Васильевна ставила своей целью изобразить конфликт «отцов и детей», столь характерный для ее поколения, а не рассказать о себе и своих близких со всей возможной пунктуальной точностью. Она заострила углы, обобщила виденное и пережитое, опустила важные события в жизни семьи, если они не «работали» на ее замысел.
   …Домашним учителем Софы и ее младшего брата Феди был Иосиф Игнатьевич Малевич. Прежде Малевич служил у Семевских, чье имение располагалось неподалеку от Палибина. Зимой 1862/63 года в родительском доме гостил бывший питомец Иосифа Игнатьевича Михаил Иванович Семевский – будущий писатель, историк и издатель журнала «Русская старина», а в то время вышедший в отставку офицер, преподаватель кадетского корпуса, опубликовавший всего один или два исторических рассказа, – словом, человек не богатый и с очень неопределенным будущим.
   Малевич задумал устроить брак между бывшим учеником и Анной Васильевной, благо, молодые люди приглянулись друг другу. Но «сухой чопорный генерал» (так охарактеризован Василий Васильевич в воспоминаниях Семевского), дабы дело не зашло слишком далеко, отказал молодому человеку от дома.
   Обо всем этом Софья Васильевна не написала ни слова.
   Между тем Семевский нашел в Анюте не только «стройную прекрасную блондинку с синими, иногда как бы зелеными, глазами и дивною волнистою косою». Первая же беседа с нею о литературе восхитила его. «Невольно дивишься, как под сенью деревенского дома, в глуши, в течение нескольких лет почти безвыездной жизни взросла такая прекрасная девушка; она вся дышит возвышенными идеалами жизни; чего-чего только она не перечитала на трех, четырех языках; какое близкое знакомство с историей, какая бойкость суждений в области философии и истории, и все это проявляется в таких простых, очаровательных формах; и вас не гнетет вся эта начитанность, вся эта вдумчивость в прочитанное и изученное».
   Выходит, Анюта читала не одни лишь пустые романы, и если ее сестра умолчала об этом, то, конечно, не по забывчивости. Она старалась как можно ярче изобразить якобы внезапный перелом, происшедший в мечтательной деревенской барышне под влиянием молодого нигилиста-поповича.
   По версии Софьи Васильевны, Анюта стала искать встреч с поповичем в пику отцу, и вскоре уже прислуга говорила о том, как барышня гуляет по лесу с похожим на журавля студентом, который громко о чем-то разглагольствует, размахивает руками или читает что-то вслух из растрепанной книжки.
   Софья Васильевна рисует поповича нескладным, долговязым, с длинной жилистой шеей, бледным, болезненным лицом, окаймленным жидкой бороденкой, с большими красными руками и плоскими, не всегда вычищенными ногтями. Ей важно подчеркнуть, что между Анютой и молодым нигилистом не могло быть ничего «романтического», и, значит, попович заинтересовал девушку только потому, что «приехал из Петербурга и навез оттуда самых что ни на есть новейших идей».
   В Палибине получали солидные и степенные журналы – два иностранных и лишь один отечественный – конечно же, «Русский вестник» Каткова. Впрочем, в последний год, сделав уступку «духу времени», генерал подписался еще на «Эпоху» Достоевского… А попович стал давать Анюте «Современник», «Русское слово», однажды даже принес номер запрещенного «Колокола».
   Под влиянием всего этого Анюта, по уверению ее сестры, «изменилась даже наружно, стала одеваться просто, в черные платья, с гладкими воротничками, и волосы стала зачесывать назад, под сетку». О выездах, балах и прочей светской мишуре она отзывалась теперь с пренебрежением, зато по утрам собирала вокруг себя дворовых ребятишек и учила их читать, а встречая деревенских баб, останавливала их и о чем-то подолгу расспрашивала. И целыми ящиками выписывала книги, тратя на них все карманные деньги, да не романы, а «Физиологию жизни», «Историю цивилизации» и многие другие научные труды. У отца она стала требовать, чтобы он отпустил ее в Петербург учиться. Генерал отшучивался, но Анюта настаивала, и тогда он прикрикнул на нее: