Евсевий. Теперь я не удивляюсь, петух, что ты такой тощий и такой старый. Ничто так не подгоняет старость, как разнузданное пьянство, неумеренность в любовных удовольствиях и ненасытная похоть. Кто же, однако, кормит твою семью?
   Полигам. После смерти родителей осталось скромное состояние, и сам работаю не покладая рук.
   Евсевий. С науками, стало быть, распрощался бесповоротно?
   Полигам. Да, как говорится, с коня пересел на осла, семь свободных искусств променял на одно ремесло.
   Евсевий. Бедный, столько раз ты вдовел, столько раз носил траур!
   Πолигам. Никогда я не вдовел дольше десяти дней, и всегда новая супруга освобождала меня от старого траура. Вот вам, честно и откровенно, итог моей жизни. Теперь хорошо бы, если бы и Пампир рассказал нам свою историю. Ему преклонный возраст, как видно, не в обузу, а ведь, если не ошибаюсь, он на два или три года старше моего.
   Пампир. Конечно, расскажу, раз нечем заполнить досуг, кроме как этаким вздором.
   Евсевий. Что ты! Нам будет приятно тебя послушать.
   Пампир. Едва я вернулся домой, тут же старик-отец принялся требовать, чтобы я приискал себе какое-нибудь доходное занятие, и после долгих обсуждений я выбрал торговлю.
   Полигам. Странно, что такой образ жизни привлек тебя больше всякого другого.
   Пампир. От природы я был жаден до новых впечатлений, хотел увидеть чужие земли и города, узнать чужие языки и нравы, а наилучшие возможности для этого давала, как мне казалось, торговля. К тому ж из обилия новых сведений рождается опытность, благоразумие.
   Полигам. Но горестное благоразумие: ведь за него большею частью надо платить слишком дорого.
   Пампир. Не спорю. Итак, отец отсчитал мне изрядную сумму, чтобы, с изволения Геркулеса и с милостивой поддержкою Меркурия, я приступил к делу. Одновременно стали мне сватать невесту с громадным приданым и такую красавицу, что она и бесприданницею могла бы выйти за кого угодно.
   Евсевий. И успешно ты торговал?
   Пампир. Так успешно, что не довез до дому ни барыша, ни отцовской ссуды.
   Евсевий. В кораблекрушение, верно, попал.
   Пампир. Да, в кораблекрушение. Наскочили на утес, губительнее всякой Малеи[232].
   Евсевий. В каком море этот утес и как он зовется?
   Пампир. Море назвать тебе не могу, а утес, печально прославленный гибелью многих и многих, зовется по-латыни «Кости». Как вы именуете его по-гречески, не знаю.
   Евсевий. Ах ты глупец!
   Пампир. Но еще глупее мой родитель, который доверил столько денег мальчишке.
   Гликион. Что же ты сделал потом?
   Пампир. Делать уже было нечего, и я стал подумывать, не удавиться ли мне.
   Гликион. Неужели отец был совершенно неумолим? Ведь деньги можно и снова нажить, а первая провинность всегда и повсюду прощается.
   Пампир. Ты, вероятно, прав, но тем временем я, несчастный, лишился невесты. Родители девушки, как узнали, с чего я начал, тут же расторгли помолвку. Я был влюблен без памяти.
   Гликион. Жаль мне тебя. И что ты решил?
   Пампир. Что остается решать, когда все пропало? Отец меня проклял, деньги погибли, отовсюду я только и слышал: «Кутила! Мот! Расточитель!» Коротко говоря, я всерьез раздумывал, удавиться мне или уйти в монастырь.
   Евсевий. Жестокое решение. Но я вижу, что ты выбрал смерть помягче.
   Пампир. Наоборот, я выбрал то, что мне казалось тогда самым жестоким: до такой степени я себя ненавидел.
   Гликион. А ведь очень многие уходят в монастырь, чтобы жить сладко и беззаботно.
   Пампир. Наскреб я денег на дорогу и тайно бежал подальше от отечества.
   Гликион. Куда именно?
   Пампир. В Ирландию. Там я сделался каноником, из числа тех, что снаружи льняные, внутри шерстяные. [233]
   Гликион, Значит, там и зимовал, спрятавшись от холода в шерсти?
   Пампир. Нет, побыл с ними два месяца и уплыл в Шотландию.
   Гликион. Что тебе у них не понравилось?
   Пампир. Только одно: устав, на мой взгляд, был слишком мягок — не по заслугам тому, кому надо бы удавиться, и не один раз.
   Евсевий. Что ты назначил себе в Шотландии?
   Пампир. Из льняного обернулся кожаным — у картезианцев[234].
   Евсевий. Эти люди полностью умели для мира.
   Пампир. Да, так мне представлялось, когда я слышал их песнопения.
   Гликион. Как? Они и после смерти поют? Сколько месяцев ты провел у этих шотландцев?
   Пампир. Без малого шесть.
   Гликион. Каково постоянство!
   Евсевий. Что тебе там пришлось не по нраву?
   Πампир. Их жизнь показалась мне слишком вялой и медлительной. Вдобавок, я повстречал многих, пошатнувшихся в уме, — от одиночества, я полагаю. А я и сам не слишком-то был тверд в уме и опасался, как бы совсем не спятить.
   Полигам. И куда ты улетел?
   Пампир. Во Францию. Там я нашел монахов, черных с головы до пят, — из ордена святого Бенедикта[235]. Цветом платья они свидетельствовали, что погружены в траур в этом мире. Среди них были и такие, что вместо верхнего платья надевали рубаху из козьей шерсти, редкую, вроде сети.
   Гликион. Тяжкое истязание плоти!
   Пампир. У них я оставался одиннадцать месяцев.
   Евсевий. А что помешало остаться навсегда?
   Пампир. Я нашел у них больше пустых церемоний, чем истинного благочестия. Кроме того, я слыхал, что есть другие, которые живут намного более свято; их вернул к строгим правилам Бернард[236], темное платье они переменили на белое. Там я провел десять месяцев.
   Евсевий. И что не понравилось?
   Пампир. Ничего в особенности; они оказались добрыми товарищами. Но не давала покоя греческая пословица: δει τας χελώνας η φαγειν, η μη φαγειν[237].И я решил либо вообще не быть монахом, либо стать образцовым монахом. Знал я, что существуют некие бригиттинцы[238], люди словно с небес спустившиеся, к ним я и направился.
   Евсевий. И сколько месяцев пробыл?
   Пампир. Два дня, да и то неполных. Гликион. Так полюбился тебе их образ жизни? Π ампир. Они принимают только тех, кто сразу связывает себя обетом. А я еще не настолько лишился рассудка, чтобы покорно надеть узду, которую после никогда уже не сбросишь. И всякий раз, как я слышал пение монахинь, сердце терзала память о потерянной невесте.
   Гликион. А потом что?
   Пампир. Душа алкала чистоты и нигде не могла насытиться. Странствуя, набрел я как-то на крестоносную братию. Знамение креста очень меня привлекало, но пестрота затрудняла выбор: на одних был белый крест, на других зеленый, на третьих разноцветный; у одних простой, у других двойной, у иных даже четверной и всевозможных иных очертаний. Чтобы ничего не пропустить, я перепробовал почти все. Но на деле убедился, что носить крест на плаще или на рубахе — это одно, а в сердце — совсем-совсем другое. Наконец, истомившись в поисках, я рассудил так: чтобы ухватить всю святость разом, подамся-ка я в Святую землю и вернусь домой, сгибаясь под грузом святости.
   Полигам. И отправился в Святую землю?
   Пампир. Конечно!
   Полигам. А деньги на дорогу откуда?
   Пампир. Удивительно, что тебе только сейчас пришло в голову спросить про деньги, а не гораздо раньше. Но ведь ты знаешь пословицу: το τεχνον πασά γη τρέφει[239].
   Гликион. Что же это за искусство или ремесло, которое ты с собою носил?
   Пампир. Хиромантия.
   Гликион. Где ты ее изучил?
   Пампир. Что тебе за разница!
   Гликион. А кто был твоим наставником?
   Π ампир. Тот, кто всему научит, — пустой желудок. Я открывал прошедшее, будущее и настоящее.
   Гликион. И действительно знал?
   Пампир. Ничего подобного! Но угадывал смело и, вдобавок, ничем не рискуя, потому что плату брал вперед.
   Πолигам. И этакое смехотворное ремесло могло тебя прокормить?
   Πампир. Могло, и даже не одного, а с двумя слугами. Так много повсюду дураков и дур. Но на пути в Иерусалим я пристроился к свите одного богатого вельможи; ему было уже семьдесят лет, и он вбил себе в голову, что не сможет умереть спокойно, если не посетит наперед Иерусалим.
   Евсевий. А дома оставил жену?
   Πампир. И шестерых детей.
   Евсевий. Ох, нечестивое благочестие! Но ты и вправду возвратился святым?
   Πампир. Сказать тебе правду? Еще хуже, чем уехал.
   Евсевий. Стало быть, сколько я понимаю, любовь к святости улетучилась?
   Πампир. Наоборот, разгорелась еще жарче. Я вернулся в Италию и поступил в военную службу.
   Евсевий. Вот как ты охотился за благочестием — на войне? Но что может быть преступнее войны?
   Πампир. Тогда шла святая борьба.
   Εвсевий. С турками, наверно?
   Πампир. Нет, еще более святая, как нам внушали.
   Евсевий. Какая же?
   Πампир. Юлий Второй бился с французами[240]. Кроме того, военная служба соблазняла меня возможностью многое узнать.
   Евсевий. Многое, но дурное.
   Πампир. Это я понял впоследствии. И вдобавок — военная жизнь суровее монастырской.
   Евсевий. Ну, а затем что?
   Πампир. Я уже начинал колебаться: то ли снова вернуться к торговле, то ли продолжать погоню за неуловимою святостью. И вдруг я подумал: а нельзя ли их соединить?
   Евсевий. Как? Чтобы быть и купцом и монахом одновременно?
   Πампир. Вот именно. Нет ничего благочестивее нищенствующих орденов и, вместе с тем, ничего более сходного с торговою братией. Они скитаются по всем морям и землям, многое видят и слышат, вхожи во все дома — и к простолюдинам, и к знати, и к царям.
   Евсевий. Да, но они не торгуют.
   Πампир. Нередко еще и поудачливее нашего.
   Евсевий. И какой орден ты выбрал?
   Πампир. Все перебрал.
   Евсевий. И ни один не понравился?
   Πампир. Наоборот, все очень понравились, да только нельзя было сразу пуститься в торговлю. Я нисколько не сомневался, что очень долго придется драть глотку в хоре, прежде чем мне доверят настоящее дело. Тогда я стал думать, как бы поймать на крючок должность аббата. Но, во-первых, Делия благосклонна не ко всем, а во-вторых, такая ловля часто затягивается надолго. И вот, растратив таким образом восемь лет, я вдруг получаю весть о смерти отца и еду домой. По совету матери я женился и опять принялся за торговлю.
   Гликион. Объясни мне, пожалуйста: ты столько раз менял платье и словно бы превращался в новое, иное, чем раньше, существо, — как же тебе удалось сохранить собственное лицо?
   Πампир. В точности так же, как актерам, которые за одно представление нередко меняют по нескольку масок.
   Евсевий. Нет такого образа жизни, которого бы ты не испытал, — так скажи честно, какой из них, по-твоему, всего лучше?
   Πампир. Не всякому годится всё подряд. Что до меня, то нынешняя моя жизнь для меня самая лучшая.
   Евсевий. Но торговля сопряжена со многими неудобствами.
   Πампир. Это так. Но ведь ни один образ жизни не свободен от неудобств. Я стараюсь украсить ту Спарту, которая выпала мне на долю… Теперь остался Евсевий. Он, конечно, не сочтет за труд показать друзьям какую-нибудь сцену из своей жизни.
   Евсевий. Хотя бы и всю комедию, ежели угодно. Действий в ней не много.
   Гликион. Нам будет очень приятно.
   Евсевий. Возвратившись к себе в город, я год раздумывал, какой образ жизни хотелось бы мне избрать, и вместе с тем изучал себя самого — к какой жизни я склонен или пригоден. Тем временем предложили мне бенефиций (так это у них зовется)[241], и довольно доходный; я его принял.
   Гликион. Эта жизнь у большинства людей пользуется недоброй славой.
   Евсевий. А по-моему, если судить здраво, она вполне привлекательна и даже завидна. Как вы полагаете — разве это не удача, и к тому же большая, если, точно с небес, на тебя сыплется столько благ и преимуществ — высокое положение, красивый и хорошо устроенный дом, изрядный годовой доход, почетный круг друзей, наконец, храм, в котором ты всегда волен молиться и служить богу?
   Πампир. Мне в священниках отвратительны роскошь и постыдная привязанность к сожительницам. И еще то, что почти все они — враги наук.
   Евсевий. Я не на то смотрю, как поступают другие, а на то, как должно поступать мне. И присоединяюсь к лучшим, раз уже не могу исправить худших.
   Полигам. Так ты и прожил все эти годы?
   Евсевий. Да, не считая четырех лет, которые провел в Падуе.
   Полигам. Зачем?
   Евсевий. Полтора года посвятил занятиям медициной, остальное время — богословию.
   Полигам. Это еще к чему?
   Евсевий. Чтобы лучше управлять собственной душою и телом, а иногда и друзьям приносить помощь. Я ведь и проповедую иногда в меру своего ума. Вот как я живу, очень тихо и спокойно, довольствуясь единственным бенефицием, ничего сверх этого не ищу, а если бы и предложили, то отказался бы.
   Пампир. Если бы узнать, что поделывают остальные наши товарищи, с которыми мы были дружны в ту пору!
   Евсевий. О некоторых я кое-что мог бы рассказать. Но смотри-ка, мы уже подъезжаем к городу! Знаете что? Остановимся-ка все в одной гостинице и там, на досуге, поговорим всласть обо всех старых приятелях.
 
   Возчик Хуго. Эй, ты, кривой, где только такую пакость подобрал наместо поклажи?
   Возчик Хендрик. Нет, ты сперва скажи, куда везешь этот бардак, пропойца несчастный!
   Хуго. Надо было этих остылых старикашек вывалить где-нибудь в крапиву, чтобы разгорячились.
   Хендрик. Нет, уж ты сперва позаботься опрокинуть свою ораву в какую-нибудь топь поглубже — пусть остынут, а то слишком уж горячие.
   Хуго. Этого у меня в заводе нет, чтобы опрокидывать кладь.
   Хендрик. Нет? А почему ж я видел недавно, как ты вышвырнул шестерых картезианцев прямо в трясину, так что падали белыми, а поднялись черными? А ты еще хохотал, будто подвиг какой совершил.
   Хуго. И поделом: они всё храпели и чуть было не раздавили мою повозку — такие, право, тяжелые.
   Хендрик. А мои старики чудо как облегчают повозку — всю дорогу болтали без умолку. Никогда лучше не встречал!
   Хуго. Но ведь ты обыкновенно этаких седоков не жалуешь.
   Хендрик. Да, но это хорошие старикашки.
   Хуго. С чего ты это берешь?
   Хендрик. А с того, что они три раза подносили мне пива, да какого забористого!
   Хуго. Ха-ха-ха! Ну, тогда так — тебе они хороши.

ΠТΩΧΟΠΛΟΥΣΙΟΙ [242]

Конрад. Бернардин. Пастырь. Хозяин. Хозяйка
   Конрад. Но пастырю приличествует гостеприимство!
   Пастырь. Я овчий пастырь и волков не люблю.
   Конрад. Но к распутным волчихам, уж верно, относишься помягче. За что, однако, такая неприязнь к нам? Даже в ночлеге нам отказываешь!
   Пастырь. Изволь, скажу: если вы углядите в моем доме курочку или птенчиков, завтра ж за проповедью выставите меня прихожанам на посмеяние[243]. Вот всегдашняя ваша благодарность за гостеприимство.
   Конрад. Не все мы одинаковы.
   Пастырь. Будьте себе хоть самые распрекрасные — я бы, пожалуй, и святому Петру не доверился, если бы он явился ко мне в таком наряде.
   Конрад. Ну, коли так, укажи, по крайней мере, где еще можно пристать на ночь.
   Пастырь. В селе есть заезжий двор.
   Конрад. Под каким знаком?
   Пастырь. На вывеске увидите собаку, уткнувшую нос в горшок; дело происходит на кухне. И еще: у счетной доски сидит волк.
   Конрад. Знак недобрый.
   Пастырь. Приятного вам отдохновения.
 
   Бернардин. Что за пастырь такой? Хоть голодом помри — ему все равно!
   Конрад. Да, если он и овец своих пасет не лучше, не очень-то они, должно быть, тучные.
   Бернардин. В дурных обстоятельствах необходимо доброе решение. Что нам делать?
   Конрад. Надо отбросить робость.
   Бернардин. Верно! Коли нужда придавила — стыд не на пользу[244].
   Конрад. Даже во вред. Помогай нам святой Франциск!
   Бернардин. В добрый час!
   Конрад. Не будем ждать ответа у дверей, но вломимся прямо в залу и уж не уйдем, даже если станут гнать.
   Бернардин. Ужасная все-таки наглость!
   Конрад. Но лучше так, чем всю ночь трястись под открытым небом и закоченеть насмерть! Спрячь пока стыд в суму — завтра достанешь, если понадобится.
   Бернардин. Конечно, раз иного выхода нет.
 
   Хозяин. Кого я вижу — неведомых каких-то животных!
   Конрад. Мы рабы божии, сыны святого Франциска, достойнейший муж.
   Хозяин. Доволен ли бог такими рабами, не знаю, но у меня в доме пусть бывают пореже.
   Конрад. Почему?
   Хозяин. Потому что в жранье и питье вы любого за пояс заткнете, а как работать — так у вас ни рук нет, ни ног. Эй, сыночки святого Франциска, вы ведь всегда твердите, что он был девственник, откуда ж у него столько детей?
   Конрад. Мы по духу сыновья, не по плоти.
   Хозяин. Неудачливый, значит, он родитель, потому что самое скверное в вас — это дух. А телом вы даже чересчур здоровы, больше чем хотелось бы нам, у кого на попечении дочери и молодые жены.
   Конрад. Ты, видимо, подозреваешь, что мы из тех, которые изменили правилам нашего прародителя[245]? Нет, мы — наблюдающие устав.
   Хозяин. Вот и я буду наблюдать, как бы вы чего не напакостили. Терпеть не могу вашу породу, ненавижу!
   Конрад. За что, объясни, сделай милость!
   Хозяин. За то, что зубы у вас всегда наготове, а деньги — никогда. Такой гость мне противнее любого прочего.
   Конрад. Но ведь мы трудимся вам на благо.
   Хозяин. Хотите, любезные, покажу вам, как вы трудитесь?
   Конрад. Покажи.
   Хозяин. Взгляните на картинку слева, самую ближнюю к вам: видите? — лисица произносит проповедь, но за спиной у нее из капюшона вытянул шею гусь. А тут волк отпускает исповедавшемуся грехи, но под рясой спрятана часть овечьей туши, и подол оттопырился. А вот обезьяна во францисканском наряде сидит у постели больного; одной рукой она подносит ему крест, другую запустила ему в кошелек.
   Конрад. Мы не станем спорить, что под нашим одеянием скрываются иногда и волки, и лисы, и обезьяны. Мы даже признаём, что часто оно покрывает свиней, собак, лошадей, львов и василисков. Но то же платье покрывает и многих достойных людей. Платье никого не делает лучше, но и хуже никого не делает. Стало быть, несправедливо оценивать человека по одежде. А в противном случае, тебе надо бы проклинать свое платье, которое носишь не только ты, но и многие воры, убийцы, отравители и прелюбодеи.
   Хозяин. Насчет платья вам уступлю, если заплатите.
   Конрад. Мы будем молить за тебя бога.
   Хозяин. А я — за вас: услуга за услугу.
   Конрад. Но не со всех подряд должно взимать плату.
   Хозяин. Почему притрагиваться к деньгам — это для вас грех?
   Конрад. Потому что это против нашего обета.
   Хозяин. А против моего обета — пускать постояльцев даром.
   Конрад. Но нам устав запрещает прикасаться к деньгам.
   Хозяин. А мой устав предписывает как раз обратное.
   Конрад. Где твой устав?
   Хозяин. Вот. Читай стихи:
 
Гость, услышь наставленье: утробе снискав насьпценье,
Не поспешай уходить, но поспеши уплатить. [246]
 
   Конрад. Мы не доставим тебе расхода.
   Хозяин. Но кто не доставляет расхода, те и дохода не приносят.
   Конрад. Бог щедро тебе воздаст, если ты окажешь нам услугу.
   Хозяин. Вашими речами семью не прокормишь.
   Конрад. Мы забьемся в уголок и никому не будем помехою.
   Хозяин. Таких, как вы, мой дом не переносит.
   Конрад. Значит, ты нас выгоняешь, быть может, и волкам на съедение?
   Хозяин. Волк волчатины не ест, так же как пес — псины.
   Конрад. Даже с турками так обойтись и то было бы жестоко. Какие бы мы там ни были, а все-таки мы люди!
   Хозяин. Зря стараетесь — глухому поете.
   Конрад. Ты будешь нежиться голый возле печки, а нас выставишь ночью на мороз, чтобы мы погибли от холода, даже если волки не тронут!
   Хозяин. Так жил Адам в раю.
   Конрад. Жил, но невинным!
   Хозяин. Ия ни в чем не повинен.
   Конрад (в сторону). Пожалуй, только — без первого слога. (Хозяину.) Но если ты сейчас выгонишь нас из своего рая, смотри, как бы бог не закрыл тебе дорогу в свой.
   Хозяин. Вздор!
   Хозяйка. Муженек, ты столько грешишь — сделай хоть одно доброе дело! Позволь им остаться у нас на эту ночь, они добрые люди, вот увидишь — тебе после воздастся за них щедрым прибытком.
   Хозяин. Вот еще заступница! Наверно, заранее столковались. «Добрые люди» — не очень-то приятно выслушивать такое свидетельство от жены! Может, и ты была добра, и даже чересчур?
   Хозяйка. Полно тебе! Ты лучше припомни, сколько ты играешь в кости, пьянствуешь, бранишься, дерешься! Хоть этою милостыней искупи грехи, не гони тех, кого будешь призывать на смертном одре. Шутов да скоморохов пускаешь все время, а этих выставишь за порог?
   Хозяин. Откуда эта проповедница на мою голову? Поди прочь да займись своей стряпнёю!
   Хозяйка. Это-то будет исполнено!
   Бернардин. Он присмирел. Надевает рубаху. Надеюсь, все обойдется.
   Конрад. Слуги накрывают на стол. Хорошо, что гостей нет, иначе пришлось бы нам убираться.
   Бернардин. Удачно получилось, что мы захватили с собою из соседнего городка бутылочку винца и жареную баранью ляжку: хозяин нам бы и клочка сена не уделил, пожалуй.
   Конрад. Слуги сели за стол. Сядем и мы, но только с краешка, чтоб никому не мешать.
   Хозяин. Не иначе, как по вашей милости, нет у меня сегодня за столом никого, кроме домочадцев да вас, никудышных.
   Конрад. Если это случается не часто, отнеси на наш счет.
   Хозяин. Чаще, чем хотелось бы.
   Конрад. Не тужи: Христос жив и не покинет своих.
   Хозяин. Я слыхал, вы называете себя евангельскою братией, но Евангелие не велит брать с собою в дорогу суму или хлебы. А у вас, я вижу, наместо сумы рукава, и несете вы не только хлеб, но и вино, и самое лучшее мясо.
   Конрад. Покушай с нами, если охота.
   Хозяин. Мое вино против этого — уксус.
   Конрад. И мясо возьми — нам одним слишком много.
   Хозяин. Завидная у вас нищета и для меня удачная! Моя супруга ничего сегодня не готовила, кроме капусты и тухлой солонины.
   Конрад. Соединим, если хочешь, наши припасы? Нам-то — лишь бы голод утолить, а чем — все равно.
   Хозяин. Отчего ж тогда у вас с собою не капуста и не прокисшее вино?
   Конрад. Оттого, что именно это навязали нам на дорогу хозяева, у которых мы нынче завтракали.
   Хозяин. Задаром завтракали?
   Конрад. Конечно! И нас еще благодарили, и гостинцами вот этими нагрузили на прощание.
   Хозяин. Откуда вы идете?
   Конрад. Из Базеля.
   Хозяин. Ба! Так издалека?
   Конрад. Да.
   Хозяин. Что ж вы за люди такие — странствуете с места на место без лошади, без кошелька, без слуг, без оружия, без хлеба?
   Конрад. Перед тобою след евангельской жизни, хотя и очень далекий.
   Хозяин. А мне это кажется жизнью бродяги, который рыщет повсюду в поисках поживы.
   Конрад. Такими бродягами были апостолы, таким был и господь наш Иисус.
   Хозяин. Знаешь ты искусство хиромантии?
   Конрад. Нет, совсем не знаю.