Левин. Как не увидеть!
   Гиларий. И еще раз, в той же главе: «… по заповедям и учению человеческому, которые имеют только вид мудрости в самовольном служении и смирении». Здесь снова ταπεινοφροσύνη означает порок.
   Левин. Бесспорно.
   Гиларий. Но в «Первом послании Петра», в главе пятой, это слово употребляется в значении добродетели, противоположной гордыне: την ταπεινοφροσυνην εγκομβωσασθε. Мы же в переводе читаем: «облекитесь смирением». И еще, в «Послании к Филиппийцам», глава вторая: ταπεινοφροσύνη αλλήλους ηγούμενοι υπερεχο· ντασ εαυτών, то есть: «По смирению почитайте один Другого высшим против самого себя».
   Левин. Ты доказал, что ταπεινοφροσύνη употребляют в обоих смыслах, тогда как «скромность» по-латыни — лишь в одном, похвальном. Но можешь ли доказать, что ταπεινωφσις употребляется в значении «скромность»?
   Гиларий. Было бы вполне естественно, если бы кто и употребил это слово в таком значении: ведь ничто не препятствует унылость или покорность принять за проявление скромности. Впрочем, найдется ли в Святом писании такой пример, не знаю.
   Левин. Погляди, не этот ли смысл у святого Иакова: «Да хвалится брат смиренный высотою своею, а богатый — смирением своим»[632].
   Гиларий. Да, здесь употреблено εν ταπεινώσει, не ταπεινοφροσύνη. Но если ты настаиваешь, что под «смирением» в этом месте следует понимать «скромность», тогда «высоту» придется понимать как «гордыню», и получится двойная нелепость. Не скромен тот, кто хвастается и похваляется своею скромностью, и дважды высокомерен тот, кто хвалится своею гордыней.
   Левин. Что же имеет в виду апостол?
   Гиларий. Он одобряет равенство между христианами. Бедный зовется смиренным по неприметности своего удела, богатый зовется великим, потому что в глазах мира удел его славен. А тут богатый опускается до уровня бедного, бедный возвышается до равенства с богатым. И у того, и у другого есть чем похвалиться: один радуется, что своим богатством облегчил нужду бедняка, второй прославляет Христа, который внушил богачам такой образ мыслей.
   Левин. Но одновременно этот же богач прослывет скромным.
   Гиларий. Возможно. Но из этого еще не следует, что ταπεινωσις обозначает скромность. Есть люди, которые, охотясь за земною славою, много раздают беднякам. Но при искреннем благочестии скромны оба — и богач, который ради Христа не отказывается сравняться с бедняком, и бедняк, который не чванится оказанною ему честью, но, вознося благодарность Христу, Христом и похваляется. Несомненно одно: ταπεινωσις в священных книгах очень часто употребляется в значении «подавленности» или «унижения», которое порождено горем или жалкою участью. Так, Павел в «Послании к Филиппийцам», в главе третьей пишет: «тело уничижения нашего преобразует» — ταπεινωσεος. В псалме девятом: «Воззри на страдание мое от ненавидящих меня» — ταπεινωσιν. И еще, в псалме сто восемнадцатом: «Это утешение в бедствии моем». Мест такого рода очень много, приводить все подряд — времени недостанет. Раз μεταφορικός[633] ο ταπεινοφρων, то есть о человеке скромном и нисколько не надменном можно сказать ταπεινός, не было бы ничего удивительного, если бы кто вместо ταπεινοφροσύνη сказал ταπεινωσις. (Я говорю об употреблении этого слова в Писании.) А кто настаивает, что в Песни Марии ταπεινωσις означает скромность души, пусть подобным же образом истолкуют то, что читаем в «Бытии», в главе двадцать девятой: «Призрел господь на мое бедствие» — ταπεινωοιν. Не скромностью хвастается здесь Лия[634], но называет «бедствием» то, что по безобразию своему немила супругу. Так же точно во «Второзаконии», в главе двадцать шестой: «И увидел бедствие наше, труды наши и угнетение наше»; здесь ταπεινωσις явно означает бедствие.
   Левин. Отчего же пришло им в голову «смирение» в Песни толковать как «скромность»?
   Гиларий. Не вижу иной причины, кроме той, что многие богословы пренебрегли знанием языков и изучением латинской речи, а заодно — и творениями древних учителей Церкви, которых без этих вспомогательных средств полностью понять невозможно. До крайности трудно вырвать из души то, что засело давно и глубоко. Ты встретишь людей, настолько преданных схоластическим суждениям, что они предпочитают извращать Писание в угоду схоластике, а не исправлять человеческие мнения в согласии с правилами Писания.
   Левин. Но это еще нелепее, чем так называемые «лесбосские правила»[635]!
   Гиларий. Монах Беда[636], автор не слишком надежный во всех случаях, когда не идет по чужим стопам, упоминает «гордыню» в связи со «смирением». Но грек Феофилакт[637], который черпал сведения у самых лучших писателей Греции, утверждает, что ταπεινωσις нельзя понимать как достоинство.
   Левин. К чему ссылаться на писателей, когда сам здравый смысл отвергает это толкование?
   Гиларий. Это ты правильно заметил. Скромность — как бы вершина и хранительница всех добродетелей, но объявлять во всеуслышание о собственной скромности — нескромно. Мы признаем, что святой Деве эта добродетель была свойственна в высочайшей и ни с чем не сравнимой мере (Христа я из своих рассуждений исключаю), однако скромность ее заслуживает особенных похвал как раз потому, что сама Дева ее не хвалит, но признает свою незначительность и все величие совершающейся тайны приписывает божественному милосердию. Нам говорят, что Мария через скромность сподобилась стать Матерью божьей. Допустим, отчасти это верно, но что за новая скромность такая, чтобы юная девица вещала о своей скромности?
   Левин. Да и само движение Песни показывает, что говорит о своем недостоинстве. Поэтому и начало такое — «Величит душа моя господа». Ведь кто желает сказать: «Я сподобилась стать Матерью божьей через скромность», — та величит себя, а не господа. Вскоре следует: «Вот отныне будут звать меня блаженной все роды». «Вот» обозначает неожиданность, внезапность. Не ждет высшей почести человек, который вообще не считает себя достойным почестей. И если что досталось человеку по заслугам, это не называется счастьем. Флакк, например, решительно отказывается от имени счастливца по случаю того, что Меценат принял его в число друзей.
   Гиларий. Почему?
   Левин. Потому что он был принят обдуманно, а не по беспричинной милости: Меценат уделил ему то, что заранее оценил как заслуженную награду его достоинствам.
   Гиларий. Это подтверждает и следующий стих: «Ибо сотворил мне величие сильный, и свято имя его». Не потому сотворил мне величие, что счел меня достойной, но потому, что силен, и делает что пожелает, и милостью своею из недостойных творит достойных. Вот почему свято имя его («свято» здесь означает «прославленно»). Сколько мы приписываем собственным заслугам, равно столько отнимаем у славы божьего имени; ибо, согласно Павлу, через нашу немощь достигает полноты божье могущество.
   Далее, в стихе «Низложил сильных с престолов и вознес смиренных» поставлено не ταπεινοφρονας, но ταπεινούς, то есть «презренных в глазах мира», — в противоположность «сильным». Этот стих, по обычаю пророческого красноречия, поясняется следующим: «Алчущих исполнил благ, а богатых отпустил ни с чем». Тех, кого только что назвала «смиренными», здесь она зовет «алчущими», то есть бедняками, а кого «сильными» — здесь «богатыми». В следующем стихе — упоминание о милосердии, изливающемся на все народы земли. Последний стих объявляет о верности бога своим обещаниям: «Как говорил отцам нашим…» и так далее. Вся Песнь — это возглашение славы, то есть могущества, благости и правды божией; о заслугах — ни единого слова.
   Левин. Но как могуществу и богатствам сопутствует гордыня, так нищета учит скромности.
   Гиларий. Спорить не стану, бывает и так, но ты можешь увидеть нищих, самых заносчивых и высокомерных, и в громадном числе. Если ты со мною не согласен, я укажу тебе на многих Дермардов. Но допустим, что ты прав, — хоть это верно и не всегда, — речь ведь не о том, какова была святейшая матерь Иисуса на самом деле, но как говорила о себе в Песни.
   Левин. Дивлюсь я их упорству: столько раз их увещали, даже осмеивали не один раз — а они никак не образумятся!
   Гиларий. А сколько раз им внушали, что «декламация» — это разработка вымышленной темы, применяемая всего чаще для упражнения в красноречии? И, однако, для них «декламация» — не что иное, как святая проповедь. Сколько раз им твердили, что «безбрачный» — это не имеющий супруги, а наложниц у него может быть хоть и целая сотня? И, однако, для них «безбрачие» не что иное, как воздержание и чистота. То же происходит со «смирением» и с очень многими иными словами.
   Левин. Откуда такое упорное тупоумие?
   Гиларий. Насчет Дермардов я тебе отвечу. Смолоду они науками не занимались, нет у них ни учителей, ни книг, а если и появится возможность обзавестись книгами и нанять учителя, они предпочитают ублажить чрево. Священное облачение они полагают вполне достаточным, чтобы слыть и благочестивыми и образованными. Наконец, благочестие, и немалое, они усматривают в том, чтобы понимать по-латыни так же скверно, как их Франциск.
   Левин. Да, мне знакомы многие, кто в этом отношении весьма схож с основателем своего ордена. Но Франциск неизменно отказывался от пресвитерского достоинства, и так же, по-моему, поступали Бенедикт и Доминик. А эти, нынешние, со всем своим невежеством, от кардинальской шляпы не отворачиваются.
   Гиларий. Не только от шляпы, но и от тройной короны[638]! И смиренные сыны нищего Франциска протягивают высочайшим в мире монархам туфлю для поцелуя.
   Левин. А если бы все-таки он упомянул о ничтожестве, страшное было бы преступление?
   Гиларий. Какое же тут преступление, если только под «ничтожным» ты понимаешь человека, мало чего стоящего в глазах других людей или вообще ничего не стоящего в собственных глазах? Но зачем оправдывать то, что и сказано-то не было?
   Левин. И не стыдно было Дермарду лгать так грубо? Да еще в знаменитом храме, при стечении стольких монархов, в присутствии стольких ученых мужей, из которых большинство читало труды Эразма?
   Гиларий. Стыдно, говоришь? Наоборот! Этому шуту казалось, будто он совершает подвиг, заслуживающий награды, триумфа. Это у Дермардов четвертый обет, намного священнее трех остальных[639]: ничего и никогда не стыдиться.
   Левин. Его-то, конечно, большинство соблюдает неукоснительно!
   Гиларий. И это не простая ложь. Во-первых, Песнь Марии в целом остается нетронутой — в том виде, в каком написана Лукою. Как можно о том, кто ничего не изменяет, утверждать, будто он делает исправления? Затем, и слово «смирение» не изменено, а «ничтожество» нигде не упомянуто. И наконец, кто добросовестно переводит начертанное Лукою, не исправляет Песнь, а изъясняет ее.
   Левин. Тройная ложь, достойная бессовестного шута!
   Гиларий. Погоди, ты еще не слышал про самое главное бесстыдство.
   Левин. Как, еще более наглое?
   Гиларий. Он вопил, что этот доктор-осел был главою, источником и застрельщиком всеобщего смятения, которое ныне сотрясает христианский мир. Левин. Что ты говоришь!
   Гиларий. Это, дескать, его вина, что Церковь разодрана на столько сект, что епископы в пренебрежении, что у священников отнимают десятину, что над святейшим величием папы повсюду нагло глумятся, что крестьяне возрождают древний пример гигантов[640].
   Левин. И это — при народе?
   Гиларий. Орал во всю глотку!
   Левин. Но совсем другого мнения те, кто внимательно вчитывался в Эразмовы книги. Чуть ли не каждый из них признает, что почерпнул из его трудов семена истинного благочестия. Весь этот пожар вспыхнул из-за монахов, и из-за них же разгорелся так страшно, потому что даже теперь они не столько стараются погасить огонь, сколько, как говорится, подливают в него масла.
   Гиларий. Вот, видишь, ως κακιστον θηριον εστίν η γαστηρ[641].
   Левин. Ты попал в самую точку. Брюху выгодно, чтобы суеверия в народе христианском было как можно больше, благочестия — как можно меньше. Но собрание-то что? Неужели терпеливо слушало, как этот кумский осел[642] нагло ревет с кафедры?
   Гиларий. Некоторые не могли понять, что приключилось с проповедником. Другие, более нетерпеливые и вспыльчивые, поднимались с места и выходили из храма, ворча вполголоса: «Мы пришли послушать хвалу святой Деве, а этот пьянчуга выплеснул на нас ушат доносов!» Немалую долю среди уходивших составили женщины.
   Левин. А ведь обычно их пол на диво предан францисканской братии.
   Гиларий. Верно, но теперь и женщины поумнели. Все ученые, сколько их там ни было, гневно хмурились, а иные даже шикали.
   Левин. Что ослу шиканье?! Такого пустобреха надо было гнать с кафедры камнями или тухлыми яйцами.
   Гиларий. Многие именно так и считали, но их сдерживало уважение к месту.
   Левин. Но святость места не должна быть на пользу проходимцам, которые его оскверняют, — подобно тому как, если кто убьет человека в пределах храма, несправедливо, чтобы этот же храм послужил злодею убежищем. И если кто за проповедью бессмысленно злоупотребляет и святостью места, и терпением народа, не может он находить защиту в том, что сам же осквернил своим безрассудством. Древние прославляли одного сенатора, отказавшего в признании и повиновении консулу, который отнесся без уважения к сенатскому его достоинству; не подобает народу признавать проповедником того, кто не уважает своих слушателей.
   Гиларий. Люди страшатся епископской молнии: «Если кто но наущению диавола…» и так далее — сам знаешь закон!
   Левин. Но епископы прежде всего должны бы метнуть молнии в пустобрехов!
   Гиларий. Страшатся и епископы.
   Левин. Кого?
   Гиларий. Этих самых пустобрехов.
   Левин. Из-за чего?
   Гиларий. Из-за того самого, что они пустобрехи.
   Левин. Апостолы не страшились угроз царей и правителей, а эти страшатся одного нищего?
   Гиларий. Именно потому, что они нищие, они особенно опасны: им терять нечего, а вредить они очень даже способны. Попробуй-ка подойди к осиному гнезду или к гнезду шершней и тронь любого из них пальцем; ежели это сойдет тебе безнаказанно, тогда вот и возвращайся ко мне и называй трусами епископов, которые избегают раздражать хотя бы и одного нищего. Не чтут ли папу римского самые могущественные монархи христианского мира? И, пожалуй, не только чтут, но и страшатся?
   Левин. Что же удивительного? Ведь он наместник Христа!
   Гиларий. А вот что, как рассказывают, любил повторять Александр Шестой[643], муж и умный и просвещенный: «Я предпочитаю обидеть нескольких сильнейших самодержцев, чем одного самого последнего монашка из нищенствующего ордена».
   Левин. Пап оставь в покое. Когда слух об этой грязной болтовне дошел до ушей государей, которые были тогда в Аугсбурге, неужели они не покарали Дермарда?
   Гиларий. Все негодовали, но особенно — король Фердинанд и его сестра Мария, лучшая среди женщин нашего века; возмущался и кардинал Бернард Тридентский[644], и Балтазар[645], епископ Констанцский. Проповедника жестоко порицали, и всех суровее — Иоганн Фабер[646], епископ Венский.
   Левин. Что порицания?! Осел ни к чему не чувствителен, кроме дубины.
   Гиларий. Да, в особенности — если угодишь по брюху. Но что могли поделать с этим тупицею государи, занятые намного более важными заботами?
   Левин. Запретили бы ему проповедовать, лишили бы его своих милостей.
   Гиларий. Но этот умелец приберег свое гноесловие к самому закрытию сейма, когда и вообще уже надо было разъезжаться.
   Левин. Говорят, что так именно удаляются злые духи, оставляя за собою нестерпимую вонь.
   Гиларий. Король Фердинанд все же отослал его от себя, но — отлично упитанного; от порицаний его полнота не пострадала нисколько.
   Левин. Говорят, что Франциск проповедовал сестрам птицам; этот, мне кажется, достоин проповедовать братьям ослам и сестрам свиньям. Но куда он направился?
   Гиларий. Куда ж еще, как не к собутыльникам из своего стада, которые наградили его овацией за отвагу и блестящий успех; и над винными чашами вместо «Ио, триумфе!» пели «Тебя, бога, хвалим»[647].
   Левин. Вокруг шеи бы ему веревку, этому Дермарду, а не вокруг пояса! А что пожелать тупоумному стаду, которое выращивает и холит таких скотов?
   Гиларий. Едва ли ты придумаешь что-нибудь хуже того зла, которое они сами на себя навлекают. Ведь подобный образ действий и мыслей удачнее любого врага выставляет их на позор и в каждом порядочном человеке разжигает ненависть к ним. Однако желать зла кому бы то ни было — не по-христиански. Пожелаем лучше, чтобы милосерднейший образователь и преобразователь всего сущего, — который Навуходоносора из человека превратил в быка[648], а после из быка снова в человека, который Валаамову ослицу наделил даром человеческой речи[649], — всех Дермардов исправил бы, даровавши им разум и речь, достойные проповедников Евангелия.

Филодокс, или Славолюб

Филодокс. Симбул [650]
   Филодокс. Вот счастливая примета — что я с тобою повстречался, Симбул!
   Симбул. Если бы я мог чем-нибудь принести тебе счастье, Филодокс!
   Филодокс. Бывает ли человеку знамение благоприятнее, чем повстречаться с божеством?
   Симбул. По-моему, — нет, даже если бы тысяча сов пролетела мимо. Но о каком божестве ты мне толкуешь?
   Филодокс. О тебе, Симбул.
   Симбул. Обо мне?
   Филодокс. Именно.
   Симбул. Богам, которые какают, — грош цена. Филодокс. Если не лжет пословица, что всякий, помогающий смертному, — это бог, ты можешь быть для меня богом.
   Симбул. Верна ли пословица, пусть судят другие; что до меня, то я в любом случае с полной охотою приду на помощь другу, если сумею.
   Филодокс. Не бойся, Симбул, я не в долг хочу просить. Совет — святая вещь; только совет мне и нужен.
   Симбул. Но это как раз и значит «просить в долг», потому что эта услуга должна быть взаимной, как, впрочем, и все остальное между друзьями должно быть взаимным и общим. Но по какому делу желаешь ты выслушать мой совет?
   Филодокс. Мне опротивела безвестность. Я хотел бы прославиться. Укажи мне путь.
   Симбул. Вот тебе наикратчайший: возьми за образец Герострата, который поджег храм Дианы[651], или его двойника, Зоила, который очернил Гомера[652], или придумай еще какой-нибудь достопамятный поступок — и будешь αοιδιμος[653] вместе с керкопами и неронами[654].
   Филодокс. Славы в преступлениях пусть ищут другие, а мне нужно имя доброе и честное.
   Симбул. Тогда выкажи себя таким, за какого желаешь прослыть.
   Филодокс. Но многие, хоть и были наделены замечательными достоинствами, известности все же не достигли.
   Симбул. Верно ли это, не знаю, но если и случится так, как ты говоришь, доблесть служит обильною и Щедрою наградою за самое себя.
   Филодокс. Ты рассуждаешь правильно и вполне по-философски, но, мне кажется, так уж устроена человеческая жизнь, что слава для доблести — первейшее украшение. Доблесть так же любит признание, как солнце любит светить, хотя бы уже по одному тому, что признанная доблесть приносит пользу очень многим и очень многих побуждает к подражанию и соревнованию. Наконец, я не вижу собственности более прекрасной, которую родители могли бы оставить своим детям, нежели бессмертная память о достойном имени.
   Симбул. Сколько я понимаю, ты жаждешь славы, приобретенной доблестью.
   Филодокс. Разумеется!
   Симбул. Ну, что же, поставь себе в пример тех, кого восхваляют все писатели и все книги, — Аристида, Фокиона, Сократа, Сципиона Африканского, обоих Катонов, Старшего и Утического, Марка Брута и им подобных, старавшихся сослужить самую лучшую службу своему государству и на войне, и в мирное время. Это поле славы самое тучное.
   Филодокс. Но среди знаменитых мужей, которых ты назвал, Аристид был приговорен к изгнанию, Фокион и Сократ выпили цикуту, Эпаминонду грозила смертная казнь[655] и Сципиону тоже, Катон Старший был под судом четырежды, Катон Утический и Брут покончили с собой. А я бы хотел славы, не омраченной ненавистью.
   Симбул. Но этого даже Геркулесу, родному своему сыну, не дал Юпитер. Столько чудовищ одолел он доблестью, а последняя битва была с гидрою, самая упорная из всех битв.
   Филодокс. Славе Геракловых подвигов я не завидую нисколько. Лишь те кажутся мне счастливцами, кому досталось доброе имя, ни завистью, ни ненавистью не омраченное.
   Сим бул. Я вижу, ты хочешь жить приятно; потому и страшишься зависти. И ты прав — κακιστον ув εστί θηριον[656].
   Филодокс. Так оно и есть.
   Симбул. Стало быть — λαθε βιωσας[657].