Но тут как раз немец сбросил листовки. Сбрасывал он их все время, мы на них не обращали внимания, глупости, ерунда, но, понимаете, на этот раз они сбросили листовку, в которой говорилось, что многие видные люди в Европе, и среди них знаменитый норвежский писатель Кнут Гамсун, целиком поддерживают Гитлера, и приводились какие-то его высказывания по этому поводу, какие именно, уже не помню, всей этой фашистской пропагандистской белиберды не запомнишь. После войны я прочитал кое-что из Гамсуна: «Голод», «Пан», «Странник играет под сурдинку»... Я, конечно, не литератор, не критик, и кто был прав, Галя или Нина, судить не могу. Безусловно, книги эти сильные и впечатляющие. Но, с другой стороны, в годы второй мировой войны, когда немцы захватили Норвегию, Гамсун действительно с ними сотрудничал, активно выступал на их стороне, и гитлеровцы широко использовали его имя в целях своей пропаганды. После разгрома гитлеровской Германии Кнут Гамсун был отдан под суд за измену, и культурный мир подверг его бойкоту. И от этого факта не уйдешь. Согласитесь, если всемирно известный писатель сотрудничает с фашистами, поработившими к тому же его родину, то это не случайно, и, обвиняя Гамсуна в реакционности, права была Галя, а не Нина.
   Но вернемся к событиям.
   Значит, сбросили немцы листовки, где упоминали Гамсуна, одна такая листовка попалась Гале, и она показала ее Нине: смотри, мол, каков твой Гамсун...
   Нина, конечно, на дыбы: не может этого быть, Кнут Гамсун не таков, это немцы выдумали, это подлог.
   В общем, они поспорили, Галя и Нина, спор был в избе, в присутствии девочек, листовка ходила по рукам, этот факт дошел до уполномоченного особого отдела лейтенанта Данилова; Данилов, как и я, Гамсуна вряд ли знал, а вот что листовки полагается сдавать, знал хорошо и, что не полагается передавать их другим и делать предметом обсуждение, тоже знал. Он вызвал и опросил девушек, в том числе Нину и Галю, все подтвердили, что Галя принесла листовку, и она сама не отрицала, хотя понимала, что ей грозит и чем все это может кончиться. Этим и объясняется ее вчерашнее встревоженное состояние. И я, конечно, все понял, оценил обстановку, сообразил, чем все пахнет.
   Иду к Данилову и говорю ему:
   – Слушай, лейтенант... Эта листовка моя, я ее подобрал... Зачем сохранил? Видишь, в ней ссылаются на известного писателя Гамсуна... Я показал ее Гале Токаревой, она ведь с филологического. А она спросила у Полищук, у той отец профессор, специалист как раз по Гамсуну. Все получилось из-за моего любопытства, хотелось, понимаешь, выяснить... Но мог ли я распространять немецкую листовку, как ты думаешь?
   – А почему Токарева (это Галя) не сказала мне, что ты ей дал листовку? – спрашивает Данилов.
   – Данилов, – говорю я, – а твоя девушка сказала бы про тебя? Ты Галю не знаешь? Пожалуйста, я тебе дам любые объяснения, хоть в письменном виде, хоть как... А еще лучше, порви ты эту гадость к чертям собачьим, вон их сколько в поле валяется, не порть жизни ни мне, ни девчонке.
   – Нет, – говорит, – так просто ее порвать нельзя.
   Поднимает трубку, звонит на коммутатор, говорит Гале:
   – Токарева! Оставь вместо себя подмену и немедленно приходи ко мне.
   Является Галя, садится, Данилов ее спрашивает:
   – Так откуда у тебя эта листовка?
   – Я вам уже объясняла, – отвечает Галя, – подобрала на улице.
   Данилов показывает на меня:
   – А вот старший лейтенант утверждает, будто он тебе ее дал.
   – Я не знаю, что утверждает старший лейтенант, и знать не хочу, – стоит на своем Галя.
   Тогда Данилов берет листовку, сворачивает трубкой, чиркает спичкой и поджигает. Когда листовка сгорает, затаптывает сапогом пепел и говорит:
   – То, что ты выгораживаешь своего старшего лейтенанта, это по-человечески понятно, но в другой раз советую: ни от старшего лейтенанта, ни от кого другого таких подарков не принимай. А вы, товарищ старший лейтенант, таких подарков впредь не делайте.
   – Это не подарок, – говорю, – обратился в порядке консультации по поводу Гамсуна.
   – И поступили неправильно, – поучает он меня, – поставили сержанта Токареву в ложное положение, но, принимая во внимание, что вы боевой офицер, я это дело прекращаю, рассматриваю как непродуманный поступок, но предупреждаю вас на дальнейшее. Все, идите, ребята, и больше мне не попадайтесь!
   Между прочим, позже Данилов мне сказал, что сразу понял, что я вру, хочу выручить Галю, и он был этому рад, сам не хотел гробить такую хорошую девочку, только не знал, как прекратить дело, так что мое заявление пришлось кстати. Правду говорил или нет – не знаю, но, во всяком случае, вел он себя в этом деле хорошо, попадись на его месте другой, Галя могла бы здорово пострадать.
   Но все обошлось, мы с Галей выходим, она усмехается:
   – Спасибо! Чем теперь я вам обязана?
   – Галя, – говорю, – зря ты так... Не надо, я вчера вел себя как свинья...
   – Я не о вчера, а о сегодня, – перебивает она меня, – вчера было и прошло. А сегодня вы явились сюда как мой старший лейтенант, ведь Данилов так и сказал: «Выгораживаешь своего ...» Может быть, вы заявили ему, что я ваша «пепеже»?
   – Нет, этого я ему не заявлял, – отвечаю, – так заявлять у меня нет оснований. Просто ты даже не понимаешь, насколько это серьезно и чем могло кончиться.
   – Не беспокойтесь, – говорит, – обо мне есть кому побеспокоиться.
   – Ну что ж, – отвечаю, – тем лучше, пригодится тебе в следующий раз, передай ему привет, а сама будь здорова!
   На этом мы расстались. Я не обратил внимания на ее намеки о защитнике, я его знал: это был наш генерал, командир корпуса, он ценил ее и, вероятно, защитил бы. Не в нем дело... Конечно, два года фронта, нервы истреплются и в двадцать лет, но она была рассудительная и умная девочка, я, наверно, смог бы ее убедить, что я искренне раскаиваюсь в своем вчерашнем поступке. Однако разубеждать ее не было возможности. Вскоре начались бои на Курской дуге, мы пошли вперед, летняя кампания – Белгород, Орел, Харьков, зимняя кампания – Киев, Корсунь-Шевченковская, Ровно, Луцк, Проскуров, Каменец-Подольский, потом опять летняя кампания, мы идем по Белоруссии, входим в Польшу, в конце июля – начале августа сорок четвертого форсируем Вислу и захватываем плацдармы в районе Мангушев. За эти год с лишним я раза два видел Галю, так, мельком, в штабе корпуса, потом командира батальона связи перевели в штаб армии, он забрал в штаб армии и Галю. Ну а поскольку она в штабе армии, то, сами понимаете, видеть я ее не мог. И, как я потом узнал, сразу же по окончании войны она демобилизовалась и уехала: бывших студентов демобилизовывали для продолжения учения, а я еще год служил в Германии в оккупационных войсках.
   Стояли мы тогда в Райхенбахе, неподалеку от Хемница, ныне Карлмарксштадт, жизнь продолжалась. Но Галя не выходит у меня из памяти, крепко врубилась в сердце, я не мог забыть той ночи, когда мы спали вместе в сталинградских руинах, ее детское лицо, доверчивые глаза и запах свежескошенной травы – всего этого я забыть не мог, все это осталось во мне на всю жизнь. Правда, там, в Райхенбахе, у меня был роман с врачом Комиссаровой – капитан медицинской службы, видная женщина двадцати восьми лет, такая же одинокая, как и я, умная, интеллигентная, воспитанная, корректная, с достоинством! Ездила ко мне из Эрфурта, где стоял их госпиталь, и я ездил к ней, была у меня машина «опель-олимпия». Любила ли она меня? Думаю, да! Но, как я уже сказал, была сдержанна вообще, и в проявлении своих чувств особенно. И ее сдержанность была, если хотите, ответом на мою сдержанность, все понимала, а я был сдержан потому, что между нами незримо стояла Галя... Роман с Комиссаровой ничем не кончился. В июле сорок шестого года я демобилизовался, вернулся в Союз и поехал в Москву; в Москве, в Наркомате легкой промышленности, работал один мой фронтовой друг, Вася Глазунов, обещал работу, может быть, даже и в Москве, хотя в Москве, конечно, трудно с пропиской, но все же, мол, приезжай, подумаем, пораскинем мозгами, чего-нибудь сообразим.
   У своего фронтового товарища я встретился с другими, всех нас пораскидало, все рвались домой, не у всех он оказался, этот дом. Каждый перестраивал свою жизнь на новый лад, завязывал новые связи, но все же не забывались и старые, скрепленные кровью и тяжелым солдатским трудом.
   И вот как-то сидим у моего приятеля, вспоминаем, перебираем, кто, мол, и где, и тут один говорит:
   – Ребята, помните Галю Токареву, телефонистку, была у нас в Сталинграде, потом в штаб армии перешла?
   У меня сердце замерло.
   – Так вот, – продолжает он, – я ее видел, встретил на Ярославском вокзале, она где-то под Москвой живет, а в Москве работает.
   – Где живет, где работает? – спрашиваю.
   – Не знаю, – отвечает, – мы с ней были мало знакомы, она даже меня не узнала, я ей напомнил наш корпус, батальон связи... Спросил: как, мол, ты? Ничего, отвечает, хорошо. В шубке, в шапочке меховой, дамочка дай бог!
   Что вам сказать? Весь январь сорок седьмого года я провел на Ярославском вокзале. Каждый день, без выходных. С семи утра встречал пригородные поезда, вечером с пяти и до двенадцати ночи их провожал. Бывало, и весь день стоял. А морозы – январские, и народу – тысячи, и платформ – не одна, и светает поздно, и темнеет рано... Гиблое дело... Нет Гали... Я и в справочном бюро узнавал: Токарева Галина Николаевна, родилась в Сталинграде в двадцать третьем году... Нет, не значится, нет такой в Москве. Значит, живет где-то под Москвой... А где?
   Наступил февраль, я и в феврале стою, хотя и понимаю: зря!
   И все же я ее встретил! Да, да, встретил! Представьте себе! В воскресенье утром. Приехала из Тайнинки, где жили ее родители и где была она прописана, хотя фактически жила в Москве, снимала с подругой комнату, училась в Московском университете, на филологическом факультете, на третьем курсе, на воскресенье уезжала к родителям в Тайнинку, а тут приехала – в магазин.
   И я говорю:
   – Если не возражаешь, и я с тобой, как раз собирался, тем более человек я приезжий.
   – Давно в Москве? – спрашивает.
   И что-то не случайное послышалось мне в ее вопросе.
   – Да уж с месяц, – отвечаю. – А почему ты спрашиваешь, видела, что ли?
   – Видела.
   – Где?
   – Здесь, на вокзале, два раза видела.
   – Почему не подошла?
   – Ты кого-то искал, боялась помешать.
   – Я тебя искал.
   Она помолчала, потом сказала:
   – Я знала, что ты меня ищешь. Но зачем?
   – Галя, – говорю, – вот я весь перед тобой, какой есть, я люблю тебя, всегда любил только тебя одну, и искал тебя, и нашел.
   – И я тебя люблю, – отвечает, – и знала, что мы встретимся, но ты как был мальчишкой, так и остался...
   Живем мы уже почти тридцать лет, и все эти тридцать лет как один день. У нас три сына – Яков, Александр и Генрих, внук Игорь и внучка Дина, так их назвали в честь тех, кто лежит в сырой земле...
   Почему мои сыновья записались евреями? Из уважения ко мне? Нет, не думаю... Мать они уважают не меньше меня. Но, понимаете, и сын грузина и русской, как правило, пишется грузином, сын узбека и русской – узбеком. И, знаете, все же не муж принимает фамилию жены, а жена фамилию мужа и дети фамилию отца. Я думаю, мои ребята поступили правильно. И Галя тоже так думает.
   Ну вот вам история моей женитьбы, и я снова могу вернуться к нашей главной истории.

21

   Весной сорок второго года в гетто умирало, как рассказывают, человек пятнадцать – двадцать в день, свирепствовала дизентерия. Штальбе заставлял хоронить всех немедленно, получил приказ «О захоронении валяющихся на дорогах трупов лошадей, скота, собак и евреев». Весна, трупы разлагаются, и трупы было приказано закапывать на глубину не менее двух метров. Что же касается гробов, то выручили еврейские обычаи, предписывающие хоронить покойника без гроба, завернутым в саван, гробы приносили обратно в гетто для новых покойников, гробов хватало, а вот когда стало не хватать саванов, то Штальбе приказал хоронить покойников без них, возвращать саваны в гетто и заворачивать в них других покойников. Приказ был выполнен. В гетто возвращались и гробы и саваны.
   К тому времени, как я понимаю, у нацистов прошел, так сказать, первый пыл, первый энтузиазм массовых умерщвлений, избиений, глумлений и издевательств, все это превратилось в привычку. В первые дни перед ними были несколько тысяч человек, правда, в большинстве женщин, детей и стариков, но здоровых, сильных, полных жизни и энергии. И потому на первых порах пришлось быть особо бдительными, проявлять крайнюю жестокость, чтобы превратить этих людей в рабочий скот. Теперь они видели перед собой не семь, а тысячи три с чем-то доходяг, истощенных, обессиленных, грязных, отупевших, оборванных, обмороженных, искалеченных, едва передвигающихся по земле существ, которых никак не назовешь людьми. Эти существа подыхали в гетто, подыхали в лесу, согбенные до земли, и, главное, теперь, после акции, знали, что их неминуемо ждет смерть, твердо это знали, примирились, свыклись с тем, что могут умереть в любую минуту, готовы безропотно умереть, на них не надо даже тратить патрона, они падают от одного удара плеткой. Цель достигнута, режим соблюдается автоматически, страх вбит крепко и навсегда. И если раньше всех возвращающихся с работы тщательно обыскивали, то теперь обыскивали кое-как, с ленцой, с отвращением: противно прикасаться к этим вшивым, покрытым язвами существам, даже смотреть на них тошно, особенно сейчас, в апреле, когда томительное весеннее солнце горячит кровь, тянет на травку, к выпивке, мимо едут в отпуск солдаты с трофеями, с русским барахлом, с железными крестами, а ты тут ковыряйся в дерьме и вони. Можно, конечно, для развлечения заставить их раздеться догола и валяться в грязи или заставить делать гимнастику, скажем, приседания, всем вместе, под команду: «Присесть! Встать! Сесть! Встать! Десять раз!.. Двадцать!.. Тридцать!.. Пятьдесят!.. Сто!..» Пока не рухнут мертвые. Или заставить танцевать... Голыми, конечно... После работы, конечно... Вальс, например... Один эсэсовец виртуозно исполнял на губной гармонии «Сказки Венского леса» Иоганна Штрауса, сбиться с такта мог только болван, сволочь, саботажник, за что и получал последний удар плетью... Но еще лучше их танец, фрейлэхс... Ну и потеха, ну и умора! Цирк! Кино! Кабаре! Вы бы посмотрели, как эти скелеты подпрыгивают, вскидывают ноги и руки, заправляют большие пальцы под мышки, и выпячивают свои цыплячьи груди, и опять, конечно, падают, и опять приходится хлыстами отправлять их на кладбище. Но и такие зрелища надоедают. Что же тогда говорить об осмотрах и обысках... Если раньше заставляли нести гроб отдельно, крышку отдельно, то сейчас в крайнем случае приказывали приподнять крышку, а чтобы развернуть саван, и речи не было, тем более в эти саваны заворачивали покойников, умерших от заразных болезней.
   Однако, как рассказали мне те два человека, которым, помните, удалось бежать во время акции, именно в саванах и проносили в гетто оружие.
   Дедушка жил на кладбище. Когда хоронишь в день по пятнадцать человек, то пятнадцать раз не будешь бегать три километра туда и обратно, и дядя Иосиф доказал Штальбе необходимость разделения труда: одни собирают трупы в гетто, другие несут их на кладбище и возвращаются с пустыми гробами и саванами, третьи роют могилы и закапывают трупы, эти третьи и жили на кладбище в сторожке. К похоронной бригаде были прикреплены два полицая из наших местных, я их знал: один бывший уполномоченный Госстраха Морковский, другой – Хлюпа, ветеринарный фельдшер, молодой еще, между прочим. Оба, как вы понимаете, законченные негодяи, но дедушка их купил с потрохами за самогон и сало.
   Самогон? Сало?! Откуда у дедушки самогон и сало? Он сам, его дети, его внуки погибают от голода. О каком сале, о каком самогоне может идти речь?
   И все же дедушка имел самогон, имел сало, имел кое-что посущественнее сала и самогона. Я имею в виду золото. Где он взял золото? Отобрал у тех, кто его имел. Чего не могли добиться немцы расстрелом заложников, автоматами и пулеметами, сумел сделать дедушка. Голодный, холодный и бесправный, он ежедневно закапывал по десять – пятнадцать покойников, похоронил жену и сына и сам одной ногой стоял в могиле. И я скажу вам так: если старик восьмидесяти двух лет в этих условиях находит в себе силы доставать оружие, в этих условиях делает все, чтобы отстоять достоинство своих сограждан, то бог и природа наделили его могучим духом и могучей волей.
   Как я рассказывал вам, дедушка рассчитывал взять золото у своего сына Иосифа, это тогда не удалось, зато удалось убедиться, что Сарра Ягудина знает о приходе в гетто дяди Гриши, знает, что мальчики что-то затевают, шантажируют этим Иосифа, Иосиф, председатель юденрата, ее боится. Дедушка рассказал об этом моей маме, и они решили принять меры. Однако произошла акция, расстреляли восемьсот человек, и свои меры они приняли уже после акции и после еще одного события, о котором сейчас расскажу.
   Безусловно, в войне с гражданским населением немцы достигли многого, на этом фронте они знали одни победы – естественно, перед ними был безоружный противник... Миллионы убитых... Не все они были мужественны, но среди них были и герои, имен их мы не знаем или почти не знаем... Но если говорить о гетто, то первый памятник – детям гетто: они были самые бесстрашные. Они доставляли в гетто продовольствие, проявляя при этом невиданное мужество и отвагу, многие поплатились жизнью за кусок хлеба, горстку муки, за одну картофелину, за одну свеклу, и все равно это их не останавливало. На ста двадцати пяти граммах хлеба в день и ста граммах гороха в неделю обитатели гетто вымерли бы за три месяца. Они не вымерли, их пришлось уничтожать. Первое сражение было с голодом, первыми это сражение начали дети – и выиграли его. Они знали лазейки на соседние улицы, пролезали в любую щель, рылись на свалках, воровали на складах, в бункерах, тащили с немецких автомашин, обменивали на хлеб вещи, покупали, если имели деньги, – и все, до единой крошки, приносили в гетто... Знаете... Когда голодный человек достает кусочек хлеба, первое побуждение съесть его. Что же сказать о голодном ребенке? Но, повторяю, они все, до единой крошки, приносили в гетто. Эти дети в семь лет становились людьми, в восемь умирали, как люди.
   Наша семья была в несколько лучшем положении. Одно время помогала Анна Егоровна, подкармливала Олю. Но Анны Егоровны уже не было, вечная ей память! Да разве могло хватить на всех того, что она приносила? Она сама голодала. Главную помощь оказывали Сташенки. Если наша семья и пережила эту страшную зиму, то только благодаря Сташенкам. Они жили в бывшем нашем доме, раньше из него к дедушке мы ходили через сад Ивана Карловича, теперь ходить было нельзя: увидит часовой – пуля! Но у Игоря был лаз в сад Ивана Карловича, а оттуда – другой лаз под забором в наш двор. Игорь ночью прокрадывался к Сташенкам, они снабжали его чем могли, и тем же путем Игорь возвращался обратно. Кстати, у них в доме встречались и Оля с Анной Егоровной. Узнай об этом полицаи, они расстреляли бы всех Сташенков до единого. Но Сташенки были настоящими людьми, они не согнулись перед немцами, свой человеческий долг поставили выше страха.
   Но у Сташенков не было ни продовольственного склада, ни продуктового магазина, они отрывали от себя, делились своей скудостью, снимали с себя последнее, чтобы помочь друзьям, погибающим в гетто. А ведь у них три внучки – тоже надо кормить...
   Еще одна поддержка, хотя и временная, но существенная, пришла с другой стороны.
   Дедушкин дом был первым на Песчаной улице, дом номер один. Но Штальбе устроил ворота в конце Песчаной улицы, на выходе в лес, а дедушкин край закрыл. Дедушкин дом стал последним. За ним сплошной забор и колючая проволока. А за забором плодоягодная база, конечно, заброшенная, ни о каких овощах и плодах уже не могло быть и речи. Что было съедобного, разобрали жители, да и наши власти раздавали, чтобы не досталось врагу. Все остальное сгнило, валялось между пустыми бочками и ящиками.
   Но опять же весна, командование требует строгих санитарных мероприятий, и юденрат получил приказ выделить на очистку базы двадцать человек во главе с бригадиром, который головой отвечает за сохранность пищевых продуктов. Каких продуктов? Гнилой капусты, промерзшей картошки, сгнивших яблок? Вот именно! Все это вонючее и сгнившее надо рассортировать, собрать в кучи, оно будет выдано юденрату в счет нормы питания.
   Дядя Иосиф поставил бригадиром зятя Городецкой – Исаака, до войны он работал на этой базе заготовителем, разбирался в овощах и фруктах, и хотя все сгнило, протухло и воняло, но, может быть, сумеет что-нибудь извлечь полезного и для гетто.
   На этой базе раньше из клубники изготовляли начинку для конфет, закладывали клубнику в бочки, заливали каким-то составом, она превращалась в белую массу, не портилась, в этих бочках ее отправляли в Чернигов на кондитерскую фабрику. И вот в одном из подвалов, под грудой пустых ящиков, Исаак обнаружил несколько закупоренных бочек с начинкой. Может быть, знал об их существовании, возможно, сам запрятал, точно сказать не могу. И как об этом узнали наши мальчики, тоже не знаю; факт тот, что узнали и решили эти бочки раздобыть, в каждой бочке восемьдесят килограммов начинки, одна такая бочка могла спасти от голодной смерти несколько десятков людей.
   И вот из дедушкиных погребов ребята прорыли ход на базу, добрались до бочек и в бидонах и ведрах по ночам переносили конфетную начинку в гетто.
   Я потом осмотрел этот ход, вернее, его остатки; он был длиною метров в пять, рыли его в темноте, рыли достаточно широким, чтобы проносить ведро, крепили, чтобы не обвалилась земля. Можете считать это чудом, но ребята прорыли ход, доставляли начинку, жители дома варили из нее кисель, продержались на нем почти месяц. Но всему приходит конец, пришел конец и спасительному киселю. Эсэсовцы что-то пронюхали и ночью, когда мальчики брали начинку, ворвались на базу.
   В рейд ребята ходили по двое: один спускался в подвал, пробирался к бочкам, наполнял бидоны и подавал их наверх второму, потом вылезал из подвала, и с наполненными бидонами они ползли обратно. На этот раз пошел мой брат Саша и внук Кузнецовых – Илья. И вот облава... А у ребят было договорено: если попадутся, то ни в коем случае не выдавать подземного хода, умереть, но не выдавать: если эсэсовцы обнаружат погреба и то, что в погребах, то расстреляют всех жителей дома. И, когда мальчики увидели немцев, они стали уходить не к подземному ходу, хотя достаточно было нырнуть в него, чтобы спастись, – они уходили в дальнюю противоположную сторону, уходили, прячась между пустыми ящиками и бочками. Эсэсовцы шли за ними, стреляли и настигли их, когда Саша уже взобрался на забор и помогал вскарабкаться Илье. Илью пристрелили внизу, а Саша так на заборе, мертвый, и повис. Саше было четырнадцать лет, Илье – двенадцать. Немцы нашли и бочки с конфетной начинкой, но подземного хода не нашли.
   Так погиб мой младший брат Саша, нежный, хрупкий, голубоглазый мальчик. Я напрасно беспокоился за него, он оказался мужчиной. Вечная ему память! Вечная память всем погибшим и замученным!
   Между прочим, во времена конфетной начинки Сарра явилась в наш дом и потребовала клубничного киселя. Когда в одном доме пятьдесят человек целый месяц питаются таким киселем, то, конечно, соседи об этом не могут не знать, тем более когда этим соседям нечего есть. Но даже в этих условиях люди не выхватывали друг у друга кусок изо рта. Каждый ел, что мог достать, обменять, украсть, купить за стенами гетто. Общий котел был у юденрата, но крошка хлеба, которую, рискуя жизнью, доставал себе человек, – это была его крошка, он мог с кем-то ею поделиться, мог и не поделиться, его дело, его право. А тут к тому же ворованная конфетная начинка; если всем ее раздавать, то немцы сразу все откроют. И потому жители нашего дома держали это в секрете, но, как я уже сказал, держать это в секрете в тех условиях было невозможно; соседи знали, но молчали, не расспрашивали, понимали, что без взаимной солидарности они все пропадут. И только Сарра не пожелала быть солидарной, нарушила тайну, нахально явилась к моей матери и потребовала себе киселя или того, из чего варят кисель. Маме было не жалко тарелки киселя, она, между прочим, посылала начинку больным в другие дома, но тут она видела перед собой нахалку, шантажистку, уголовницу, дай ей палец – отхватит руку, и мама прогнала ее. А ночью ребят накрыли охранники и Сашу застрелили, и у мамы появилось твердое убеждение, что и тут без Сарры не обошлось.
   Про первый приход дяди Гриши я рассказывал, уже тогда дедушка и мама поняли, что Сарра донесла об этом в юденрат. А когда Броня Курас и Мотя Городецкий взорвались в подвале, изготовляя самодельную бомбу, Сарра спросила мать:
   – Слушай, Рахиль, отчего умерли Броня и Мотя? Я их в то утро видела совсем здоровыми.
   – Открой пошире глаза, – ответила мать, – ты не знаешь, как тут умирают люди? Вот он жив, а через час мертвый.