Сразу изменился Алмазов.
   Взял список, свернул и поспешно спрятал за обшлаг рукава.
   — Ну, спаси тебя Бог, коли ты от сердца… Иди в избу. Я боярину скажу. Може, тебя покличет. А уж награды жди изрядной… Ступай.
   И Алмазов кинулся к Матвееву.
   Грустно улыбнулся старик, пробежав список, и сейчас же перевёл взгляд на сына, бледного, но красивого юношу семнадцати лет, спавшего тут же на другой скамье крепким сном молодости.
   — Што же, боярин? Ужли-таки назад не повернёшь? — спросил негромко Алмазов, не замечая, чтобы весть о гибели встревожила старика.
   — Видать, што молод ты ещё, Ерофеич, и меня не знаешь. Помирать-то мне уж давно пора. Неохота было там гнить, в тайге, в бору медвежьем, ни себе, ни людям добра не сделавши… А про бунт той я давно сведал. И все затеи Милославских не зная — знал. Старые мы приятели… Привёл бы Бог до Москвы доехать. Уж там — Божья воля. Либо я тот бунт, все составы их злодейские порушу, либо там и голову сложу за Петрушеньку, за государя мово… Оно и лучче, коли старые очи мои скорее сырая земля покроет. Не увижу горя семьи царской, не увижу земли родной поругание и печаль…
   Наутро дальше тронулся Матвеев, торопя всех больше прежнего.
   Только у Троицы Сергия сделал привал на короткое время, чтобы поклониться мощам святителя.
   Здесь явился к нему второй посол от царя, думный дворянин Юрий Петрович Лопухин, и прочёл указ, которым опальному возвращались все его чины, боярство, все отобранные именья и пожитки.
   Ещё ближе к Москве, в селе Братовщине бил челом старцу от имени Натальи брат её, Афанасий, юноша лет девятнадцати, необыкновенно гордый и довольный тем, что был так рано возведён царём-племянником в чин комнатного стольника.
   Бедняк не чуял, что это возвышение было для него смертным приговором.
   Одиннадцатого мая довольно торжественно въехал Матвеев в столицу. Встреченный Нарышкиными, проехал в свой дом, заранее наскоро устроенный и приведённый по возможности в жилой вид.
   Невольно слезы выступили на глазах у отца и сына, когда оба они, безмолвные, печальные, обошли давно знакомые, теперь опустелые, запущенные покои, оглядели стены, на которых грубые людские руки и беспощадная рука времени оставили следы разрушения.
   Здесь, по этим комнатам, так уютно обставленным, с тикающими и звонко бьющими порою курантами по углам, ходила когда-то кроткая, весёлая женщина, которую оба так горячо и нежно любили: жена Артемона, мать Андрея…
   Она давно лежит в родовой усыпальнице.
   И почему-то обоим сразу пришло на ум: скоро ли им придётся лечь рядом с нею, незабытой, дорогой и доныне?
   Каждый прочёл мысли другого — и оба торопливо заговорили о чём-то постороннем, чтобы отвлечься от печальных предчувствий и ожиданий.
   На другое утро пришлось принять много незваных гостей, и бояр, и стрелецких пятисотенных и пятидесятников, навестивших с хлебом-солью Матвеева, как своего бывшего начальника и покровителя. Потом отец и сын поехали во дворец.
   Пётр с почётом, как деда, как старшего в роду, принял Матвеева.
   После парадного приёма семья царская удалилась на половину Натальи — и там не было конца расспросам, рассказам, ласкам и слезам.
   Когда же Андрей помянул про стрелецких полуголов и пятисотенных, утром навестивших отца, и назвал имена Озерова, Цыклера, Гладкого, Чермного, помянул братьев Толстых, Василия Голицына и Волынского с Троекуровым да Ивана Хованского, — Нарышкины переглянулись с негодованием.
   — Вот уж воистину: «Целованием Иудиным предаст мя…» Первыми заявились Шарпенки-браты оба… И Тараруй-Хованский… А Подорванный ужли не был?
   — Иван Михалыч Милославский? Не порадовал. Присыла от себя не удостоил. Был родич, Александра. «Дядя, мол, без ног лежит… Котору неделю… А челом-де бьёт заглазно…» Я и мыслю: не мне ли ноги подшибить сбирается?..
   — Давно сбирается, — живо отозвался порывистый Иван Кириллыч. — Эх, жаль, ево не пришлось мне за бороду потаскать, как трепал я анамчясь[56] тово же племянника, Сашку-плюгавца. Недаром не любят они меня.
   — Буде спесивиться, — остановила брата Наталья. — Слышь, родимый, горя много. Для тово и торопили мы тебя-скорей бы к нам поспешал… Сократить бы надо лукавого боярина и со присными ево.
   — Сократим, сократим, хоть и не сразу…
   И Матвеев стал совещаться со всей семьёй, что делать? Какие меры принять для подавления бунта, готового вспыхнуть каждую минуту?
   — За царя бояться нечего, — в один голос объявил семейный совет — Царь наш миленькой, Петруша-светик, даже тем извергам по душе пришёлся. Одно только хорошее и слышно про Петрушу. Вот роду нашему прочему — конец, коли им уверовать — всех изведут…
   — Вот оно как дело, Аремон Матвеич. Чай, и к тебе уж попали списки окаянные. Нас — под топоры всех. Матушку с батюшкой по кельям, под клобук да под кукуль[57]… Сестру Наталью — туды же… Ванюшку-братца — царём, не одним, так с Петрушей разом. А Софьюшку — шкодливую да трусливую кошку злобную, — ту на место охраны обоим государям дать. Таковы их помыслы. Денег кучу роздали. Посулов — и больше сулят… Вина — море разливанное… А толки такие лихие идут и про нас, и про все боярство, что не веря — душа не стерпит слушать их. Стрельцы как ошалелые стали… И бутырские с ими… Вот и порадь[58] теперя: как быть? — задал вопрос Иван Нарышкин.
   — Как есть — так пусть и будет. Не трогать их луче пока. Орут они там, а сюды не сразу кинутся… Мы же им и от себя вести дадим. Даров пока пошлём, милостей, льгот ли каких посулим. А тем часом — иноземное войско да пищали изготовим, по городам весть дадим, спешили б дворяне и ратные люди всякие сюда, от обнаглелых дармоедов, от стрельцов стать на защиту всему вашему роду-племени царскому. Да изготовитца поскорее, к Троице уехать хоша бы. Там поспокойне, ничем здеся, для всех для вас…
   Общее одобрение вызвали слова Матвеева. Камень свалился с души. Что-то светлое зареяло в том безысходном мраке, которым были словно окутаны уж несколько дней Нарышкины в своём высоком дворце.
   Пётр, молча, внимательно слушавший все разговоры из уголка, куда он засел вместе с девятилетней черноглазой, хорошенькой сестрой Натальей, держа за руку малютку, быстро подошёл к старику.
   — Слышь, дедушка. Я и раней не боялся… А как тебя послушал — и совсем покойно стало мне… Уж нет, с тобой ничево не поделают мятежники. Велю я наутро плахи готовить… И колодки для них мастерить… Узнают теперя, крамольники…
   И снова что-то придающее мальчику сходство с сестрою Софьей проглянуло на миловидном личике отрока.
   Улыбнулся Матвеев и другие за ним.
   — Не томашись. Всево на них хватит… Дал бы Бог изымать медведя, а шкуру содрать сумеем. А то, слышь, гишпанцы[59] и так толкуют: не побивши зверя, не дели шкуры. Помни это, внучек-государь, светик ты мой, Петрушенька…
   И нежно, любовно притянул он к себе на колени отрока, стал гладить по шелковистым тёмным кудрям, целовал полные, румяные щеки, и ясные глаза, и пунцовые губы.
   — Совсем вылитая Наташенька… Капля в каплю… И огонёк таков же. Где што, а он уж — вяжи их… И загорелся. Ничево. Обладится. Хороший, истовый будет государь, земли держатель и охрана… Подай Господь, как чается мне…
   — Аминь, — общим окликом, словно эхо далёкое, отозвались все на слова деда, такие таинственные, пророчески звучащие в этом тихом покое в этот важный, решительный миг.
   Потолковали ещё немного и разошлись.
   А когда покой опустел и в соседних горницах стало тихо, раскрылся футляр больших стоячих часов, оттуда быстро выюркнула фигурка уродца, карла царицы Натальи, Хомяка, и ужом выскользнула из комнаты.
   Через какой-нибудь час тот же Хомяк вышел из дворца и, пропутавшись, точно заяц на угонках, по разным кривым улочкам и переулкам Москвы, так же незаметно, по-змеиному, прибрался на двор и в хоромы Ивана Милославского, потолковал с ним довольно долго. А потом с Александром в закрытом возке выехал из ворот, прямо к Замоскворечью, в кипень мятежа, в гульливые, бесшабашные стрелецкие слободы.
   Злобные, мстительные крики, проклятия и брань слышались всюду на сходах, как только сообщали стрельцам, что Нарышкины послали за помощью по городам, и даже в Черкассы, к гетману Самойловичу[60].
   Многие с места готовы были схватить оружие, бежать в Кремль, на расправу с правителями и роднёй Петра.
   Пришлось сдержать этот поток, готовый ринуться вперёд раньше времени.
   Заговорили некоторые из стрельцов постарше, поблагоразумнее:
   — Ну, можно ль всему, што скажут, веру давать? Сколько годов мы жили, никто из царей и бояр не трогал наши слободы. Одни милости видели мы с Верху. А и то подумайте, братцы: какая власть у бояр на нас, коли царь не пожелает. А царя мы видели. Говорил он с нами. Што обещал — так и сделано. Ужли царю юному, кроткому не поверите?.. Без его воли и Нарышкины засилья не возьмут.
   — Не возьмут? — вдруг пискливым, птичьим своим голоском снова затараторил карлик, ненавидевший особенно Ивана Нарышкина за постоянные насмешки и обиды. — А вот слушайте, ратнички Божии, народ православный, што надысь[61] учинил антихрист ходячий, Ивашка Нарышкин, ворог ваш главный. Только поспел из опалы воротиться, оболокся во весь убор царский, державу и посох и корону взял. На троне прародительском расселся да и кочевряжитца: «Ни к кому-де так корона не пристала, как мне одному…» И кудри свои неподобные, длинные поглаживает. А тут вошла царица Марфа с царевной-государыней Софьей Алексеевной. И почали они корить нечестивца: «Как-де смеешь бармы царские, ризы помазанника и венец государев на свои грешные плечи возлагать? Да ещё при царевиче старшем, при свет Иване Лексеиче». А Ивашка Нарышкин как вскочит, как заорёт: «Всех вас изведу, а ево — первого…» Как зверь дикий, кинулся, за грудки царевича взял — и давай душить. Известно, пьяный озорник… Ему што! Уж через силу и отняли царевича у разбойника. Вот он каков. Вас ли пожалеет?..
   Слушают пискливую речь стрельцы и не знают, верить или нет?
   Крестится, клянётся со слезами карлик. Что за нужда ему врать? И с новой силой крики и проклятия Нарышкиным прозвучали в теплом весеннем воздухе.
   Только к вечеру вернулся предатель-уродец домой и снова, как мышь, как ящерица, заскользил по тёмным углам дворцовых покоев, ловя толки и речи, приказы и распоряжения дворцовые…
   Ураганом понеслись события, начиная с субботы тринадцатого мая.
   Сходки в слободах происходили и днём и ночью. Сменялись попеременно боевая тревога, набат колокольный и барабанный треск.
   Каждую минуту можно было ждать, что мятежники, рассчитывая на слабую охрану Кремля, двинутся в город. Но они не приходили. И во дворце уж привыкли к слухам и толкам о том, что «стрельцы выступают из своих гнёзд с оружием и пушками».
   Сначала у всех ворот кремлёвских были поставлены усиленные караулы с приказанием: при первой тревоге запирать тяжёлые ворота, опускать крепкие железные решётки. Несколько раз так и делалось; но тревога оказывалась ложной — и снова скрипели ржавые блоки и цепи, завывали на штырях крепостные стопудовые створы ворот, распахиваясь настежь по-старому.
   Особенно насторожились в Кремле в воскресенье, четырнадцатого мая. Обычно в воскресный день являлись уж которой раз незваные, буйные гости в пределах Кремля, у решёток и лестниц дворцовых.
   Все иноземцы-ратники, какие сейчас нашлись налицо, были стянуты в Кремль. У Красного крыльца стояли полевые орудия. Фитили дымились у пушкарей. Но какое-то зловещее затишье сошло в этот день на Кремль.
   Ни одного стрельца не показалось ни с какой стороны.
   Одних во дворце успокоило это затишье.
   Другие толковали:
   — Ой, быть худу. Кот так же пригибается, дыханье таит, а потом и прядает на свой кус… Гляди, и они, окаянные, притихли перед наскоком наглым.
   Матвеев также склонялся к последнему мнению, но ничего не говорил.
   — Мы готовы. Што можно — сделано. А там — воля Божия.
   Ночью, как и днём, особенно напряжённой жизнью жила охрана Кремля.
   Но и ночь тихо истаяла.
   Только к рассвету пришли вести из разных слобод:
   — Изловили каких-то гонцов стрельцы. Будто за подмогой послали Нарышкины по городам: стрельцов бы извести вконец… Вот и пытали их до свету…
   Думные бояре, съехавшиеся уже во дворец на большой совет, послали проверить слухи.
   Вести оказались верные.
   По указанию Хомяка стрельцы успели перехватить двух — трех из верных людей, посланных по городам с царскими грамотами.
   Это явилось последней каплей, переполнившей сосуд.
   Только что разошлись на короткий отдых отряды, сторожившие целые сутки у городских ворот, охраняя дворец и Кремль, как от стрелецких слобод двинулись передовые отряды мятежников, вооружённые одними копьями. Стрельцы толковали:
   — Пищали неспособны в тесном бою. И тово убьёшь ково не хочешь. Бердышами драться — тоже места нету в покоях да в переходах узеньких… А копьё лучче всего. Надёжная рогатина. И на медведя годится, не то на боярина…
   Мятежники валили потоком, толпа за толпой, со всех концов, со всех посадов, где были раскинуты гнёзда стрелецкие.
   Не по своему почину двинулись в путь стрельцы.
   В девятом часу утра, в понедельник, пятнадцатого мая, к сборным избам мятежных полков прискакало несколько всадников на взмыленных кровных жеребцах.
   Это были Александр Милославский, братья Толстые, Василий Голицын, ещё и другие с ними.
   Каждый из вестников гибели направился к заранее намеченной съезжей избе, где стрельцы, согласно уговору, стояли уже под ружьём, в походном строю, с барабанами, знамёнами, с полковыми орудиями наготове.
   И везде громко объявляли всадники одну ложь:
   — Нарышкины царевича Ивана задушили. На царевен посягают, на старших, из роду Милославских. Спешите, ратные люди, как вы крест целовали, — выручайте род царский, племя царя Алексея… Нарышкин и Петра заточить хочет, сам на трон умыслил воссесть…
   Гул набата слился с треском барабанов, призывающих выступить в поход.
   Опытные в боевом деле люди, Василий Голицын и Пётр Толстой, сейчас же приметили, что слишком тяжело вооружены стрельцы.
   — Стой, ребята. Не с кем, почитай, и дратца во Кремле. Вести есть, што караулы там сняты крепкие. Оставьте пищали, бердыши. Кидайте мушкеты. И копья на них, собак, на Нарышкиных, с Артемошкой-чародеем, и тово хватит… Ни одна душа за их и не заступитца…
   Послушали стрельцы. А чтобы совсем удобно было идти в рукопашный бой, обломили об колено длинные древка у своих старых, испытанных копий.
   Вот почему с короткими рогатинами прихлынули и первые, и прочие отряды стрельцов к заветному месту, к дворцовым стенам в Кремле, к его крепким мостам и воротам.
   Боярин Матвеев, ночевавший во дворце, около десяти часов утра собрался ехать домой. Только что окончился обычный боярский совет, начавший обсуждение дел, как всегда, ещё на рассвете. И остальные бояре домой собрались. К так называемому Спешному дворцовому крыльцу уже подали карету Матвеева и других думных бояр и царевичей.
   От этого крыльца отъезжали обычно, кого спешно отсылали за чем-нибудь из царских хором, и сюда же подъезжали все гонцы, чтобы не спешиваться на самой площади Ивановской, как того требовал дворцовый обычай.
   Старик Матвеев неторопливо спускался по лестнице, опираясь на руку сына, когда за ним раздался тревожный оклик:
   — Пожди маленько, боярин Артемон Сергеич.
   Отец и сын остановились и невольно оглянулись назад.
   Их звал князь Федор Семеныч Урусов, видимо, чем-то сильно напуганный и угнетённый.
   — Што приключилось, боярин? — спросил Матвеев.
   — Идут… идут… все полки, до единого… Изо всех слобод выступили. Земляной город миновали. В Белом городу показались… А отряды передовые уж и тут, у ворот кремлёвских… Слышь, боярин… Што буде теперь?..
   — Э, как не приелось, князенька, труса праздновать. Который раз уж приходят крамольные… А все их не видать. И ныне, видно, так…
   — Ну нет уж… Глянь сам… Видно сверху-то… Сам погляди…
   Не говоря ни слова, повернул назад Матвеев и стал взбираться на лестницу быстрее, чем этого можно было ожидать от старика, хотя бы и с помощью юноши-сына.
   Пока они втроём дошли до хором Натальи, несколько человек подтвердили справедливость сообщения Урусова.
   У Натальи собрались многие из бояр, бывших на совете.
   — Ворота припереть надо скорее кремлёвские. Беда, что не солдаты, не иноземные роты ныне на карауле, а стрельцы те же, полку Стремянного. Гляди, предадут нас ради товарищей. Да на все воля Божья. Зовите полуполковника сюды, который с караулом, — приказал Матвеев.
   — Да отца бы патриарха просить надо… Все с им покойней, с молитвенником Господа Иисуса Христа нашево… Слышь, государь, Артемон Матвеич, — предложила Наталья.
   — Как не позвать, покличем. Оно и для народа — препона. Не посмеют озорничать без оглядки, коли сам патриарх тут будет… Святейшего зовите скорее.
   Появился Григорий Горюшкин, полуполковник Стремянного полка, отдал всем поклон, стал у дверей, ждёт приказания.
   — Поближе подойди, Григорьюшко, — ласково позвала Наталья. — Вот слушай, што бояре тебе станут сказывать, выручай государей своих. На тебя вся надёжа. А мы тебя век не забудем.
   Снова поклонился и подошёл поближе Горюшкин. Смотрят на него все, особенно царь Пётр. Хочется узнать отроку: что думает стрелецкий голова? За кого он станет? Чью сторону будет держать: товарищей с Милославскими или их, царя с Нарышкиными?
   Но у Горюшкина лицо какое-то деревянное, непроницаемое. Не видно ни злобы на нём, ни сочувствия к тем, кто просит о защите. Только затаённое любопытство. Словно он любуется на очень редкое, занимательное зрелище и ждёт:какой исход будет из всего, что сейчас происходит пред его глазами?
   — Первей всево — ворота загородить, запереть надо. Решётки спустить, рогатки поставить. За воротами, на мостах малость людей оставить, а больше — на стены. И ни единой души ни в город, ни из городу не пропущать. Да ещё…
   Горюшкин сделал движение, словно желая заговорить.
   — Што, Гришенька? Али сказать што собираешься?
   — Доложить думал. Сам вот с докладом шёл, когда позвали меня перед ваши, государей, царские величества. Прибежали от ворот кремлёвских, от караулов стрельцы мои. Толкуют: ко многим-де воротам приступили шайки невеликие стрельцов и бутырцев. Зла пока не чинят никакова. А, гляди, станем ворота закрывать — тут и помешают. Так как нам быть? В бой идти с ими до смерти али как иначе?
   В тяжёлом раздумье опустились боярские головы. Теребят выхоленными руками свои седые и тёмные бороды, усы потрогивают.
   За всем наблюдает, подмечает всякое движение, ловит каждое слово царь-ребёнок. Ждёт: что скажут бояре?
   Потолковал негромко с ними Матвеев и снова обратился к Горюшкину:
   — Тяжкое дело — кровь проливать. Особливо ежели первому быть. Не надо крови. Смуты кровью не зальёшь, сильнее разгоритца, гляди. Вас, поди, больше у ворот, чем их, покуда. Скорее и делай дело… Станут мешать — потеснить малость вели. У них тоже рука на своих не подымется, драка — не кровавый бой. И дело своё сделаете, и масла в огонь не плеснёте. Беги скорее, не поздно бы стало.
   Вышел Горюшкин, послал ко всем воротам приказ, как ему Матвеев сказал.
   Но посылать стрельцов же пришлось. Иные честно исполнили приказание.
   А многие тогда только добрались до отрядов у ворот, когда и здесь стояли целые отряды бунтующих, и у самого Красного крыльца уже плескались волны мятежа.
   Вся площадь между Успенским и Благовещенским соборами кипела котлом.
   Отряды Стремянного полка, поставленные для охраны у входов во дворец, стояли безучастно, как будто ждали минуты, когда можно будет присоединиться к бунтовщикам. А перед ними, лицом к лицу, все нарастая, сплошными рядами теснились стрельцы и солдаты, возбуждённые, иные без кафтанов, в одних рубахах, и, поджидая отсталых товарищей перекликались друг с другом, слушали, что говорили разных местах подстрекатели — попы раскольничьи и посланцы Милославских, шнырявшие везде и всюду.
   Крики, угрозы, брань сливались в нестройный, но зловещий шум. На Ивановской площади, где стояли кареты бояр, окружённые челядью и вершниками, особенно громко гикали и кричали стрельцы. Разогнав холопей, они в щепы ломали экипажи, калечили лошадей, ломали им ноги и орали:
   — Не убежать боярам от наших рук! Все попались.
   Не медля нимало, заняли мятежники караулы у всех кремлёвских ворот, у городских рогаток.
   Бояре не показывались, хотя толпа и кричала не раз:
   — Бояр к нам сюды… Нарышкиных нам, Матвеева Артемона… Ответ держать должны. Бояр подавайте!
   Во дворце ждали патриарха, одно присутствие которого должно было сдержать немного эту буйную, пьяную толпу.
   Пока патриарх облачался и собирался выйти из своих покоев, вся царская семья, окружённая кучкой бояр, сбилась в страхе в одном покое, в окна которого так и ударяли неистовые крики стрельцов.
   Особенно часто долетало два имени:
   — Ивашку долгогривого с братьями сюды подавайте… Артемошку чернокнижника… К нам их сюды.
   При этих криках Иван Нарышкин безотчётно подбирал, словно спрятать хотел свои волнистые, длинные волосы, которыми гордился как лучшим украшением.
   Он, как и братья его, по примеру западных принцев, в отличие от бояр, довольно коротко носивших волосы, не стриг кудрей, и многие дети боярские переняли эту моду у Нарышкиных.
   — Слышь, Кирюша, и ты, Левушка, подите сюда… И всех зовите. Андрюша, и ты с нами, — каким-то необычным для него, мягким, заботливым голосом позвал Андрея Матвеева и всех родных и двоюродных братьев Иван Нарышкин.
   Привычной надменности и задора теперь не осталось ни капли у этого гордеца.
   Отойдя подальше от других, он стал шептать братьям и Матвееву:
   — Слышали: все про волоса про наши кричат. Ворвутся если звери эти — так сейчас и признают нас. Не срезать ли кудри поскорее?
   — Э, пустое, — отмахнулся от брата Афанасий и вернулся к матери и отцу, которые молились в углу перед иконами, обливаясь слезами.
   Набожный юноша опустился с ними рядом на колени и стал также творить молитву.
   Пришёл наконец патриарх Иоаким с несколькими митрополитами и духовенством кремлёвским.
   Чудотворный крест, литый из золота, с частицей древа Господня, блестел у него в руке.
   Потолковав немного, кому выйти к народу, старец двинулся из покоя, а за ним князь Михаил Юрьевич Долгорукий, как начальник Стрелецкого приказа.
   — И я пойду туды… Меня зовут, спрошу, чево им? — твёрдо объявил Матвеев.
   — Помилуй, не ходи, — обнимая старика, торопливо заговорила Наталья. — Слышь, тебя ищут изверги. На тебя натравили псов этих несытых. Тебя не станет, кто нам защитой будет?
   — Господь! Пусти, Наташа. Може, наша трусость нам только и страшна. Нет на моей душе греха. Знают стрельцы Артемона Матвеева. Чист я перед ими. А коли оболгали и меня, и род ваш нарышкинский, так я открою им глаза.
   — Нешто сговоришься с извергами? Пьяные, безумные, поди… И слушать не станут.
   — А коли правда твоя — и сюда их дождёмся. И в покоях отыщут. Не пристало мне от смерти хоронитца за женской душегреей… Пусти, Наташа… Андрюшу моего побереги, гляди, коли…
   Он не досказал и вышел за патриархом и Долгоруким. В этот самый миг новая волна гула покрыла прежние крики и ропот, долетавший до напуганной царской семьи. Зловещий набат, тревожный, пугающий, заставляющий сильнее биться самые смелые сердца, сгоняющий краску с самых розовых щёк, заметался короткими, частыми звуками в высоте над Кремлём, здесь, над кровлями царских покоев, над древними стенами и башнями твердыни московских царей. Этот наглый, вызывающий набат, до сих пор гудевший только в слободах, в гнёздах мятежа, властно звучит сейчас со всех кремлёвских колоколен.
   Напуганная уж и без того, Москва сразу дрогнула: во всех углах и жилищах в страхе переглянулись люди, заслышав этот растущий, все более зловещий и пугающий набатный звон кремлёвских колоколов…
   А семье Нарышкиных и Петру, даже слабоумному Ивану-царевичу, показалось, что каждый удар набата не только врывается в окна покоя, где сидят они, затихшие, оцепенелые… Нет, они точно видели, как выбивают эти звуки из стены кирпич за кирпичом, мнут, ломают все, что встречается им на пути… Рвут тело и душу на мелкие части… Необъяснимый, панический страх охватил и мальчика-царя.
   Но в то же время он не перестаёт наблюдать и за окружающими, и за самим собой. Словно два существа сидят в его груди: одно — страдающее наравне со всеми, другое — всему безучастное, не знающее страха и радости, только зорко наблюдающее мысли и дела людей.
   Вдруг так же неожиданно, как возник, умолк этот колокольный вопль, вихрь медных звуков и стонов, судорожные вздохи и угрозы, мятежные оклики, вылетающие из груди незримого, но рядом, совсем близко стоящего гиганта.
   Яркое солнце, как одинокий глаз, заглядывающее в окно, казалось оком этого загадочного чудовища, которое наклонилось над дворцом, выглядывая, кого бы избрать первой жертвой?