— Что, брат Алёша, с чем поздравить? — встретил Андрей Матвеевич Апраксин упавшего духом Балакирева, когда тот вернулся в Москву.
   — Черт, а не баба — мать моя!.. Доносом грозит, вишь… что мы отлыниваем от царской службы здеся, в Москве…
   — Уважила же она тебя, дружок! Ай да глазок!.. Око всевидящее… И права ведь… сам знаешь… Не в твои годы ещё ничего не делать… На то старость зашибёт…
   — Ей-от что от того, что я лямку не тру в походе?
   — Пьянствуешь, говорит, истинно правда! — невольно высказался данный в спутники Балакиреву простосердечный силач.
   Андрей Матвеевич сам любил выпить и слова своего проживальщика принял за упрёк себе. Этот щелчок боярскому самолюбию дал другое направление решению Апраксина:
   — Смалчивай, Алёша… стерпится — слюбится; за всяким тычком не гонись. Тем паче нам с тобой, пьяницам… И козырнут, ин где ни есть неожиданно — нужно проглотить да подумать только: нельзя ль непьяницам усы обтереть. По братине мне брат ты, выходит; моё дело и пристроивать будет тебя, некошного[260]. Не хотел я тебя везти на немецкие мытарства. Ан, видно, так уж и быть. Хватим для бодрости побольше и под вечерок скатаем.
   Апраксин повернулся и вышел из светлицы в ложню. Алексей туда же пошёл. Силач как ни прост был, а смекнул, что с языка непутное сорвалось. Крякнул да руками развёл. А у самого слезы на глазах показались.
   Вот и вечер.
   Апраксин и Балакирев крепко навеселе вышли из сеней и съехали со двора.
   — В Немецкую слободу! — крикнул Андрей Матвеевич кучеру на повороте из переулка. Если даже никогда не бывали в Немецкой слободе, то, въезжая с Яузы, могли бы понять, что белый дом, у которого с угла на крюке железный лист болтается, занят персоною важною. Целые ряды коней в упряжке с кучерами, только без хозяев, вытянулись у белого домка в струнку. На железном листе, положим, нарисована золотая бочка; однако трудно допустить, чтобы ехали со всех мест сюда только глотку залить винищем заморским. Пьяницы и пешочком бредут. В погребке и свету не много. Один хозяин, немец чванный Иван Абрамыч Монцов, за прилавком дремлет. И мальчишек его не видать; куда-то попрятались, коли тяги не дали. Понаехали, значит, не к погребку, а застряли над погребком, где в двух оконцах ярко свечи горят.
   И Андрей Матвеевич Апраксин с Балакиревым остановились. Кучер к краю отъехал. Калитка настежь — прощенья просим: пожалуйте, значит; от калитки три шага — и на лесенке; везде чисто и опрятно. Сразу видно, что немцы живут; и в сенях огарок зажжён порядочный, в подсвечнике — не каганец какой в черепке.
   Андрей Матвеевич только за кольцо взялся у дверей — они и распахнулись. Отворил красавец мальчик лет шестнадцати и ухарь, должно быть.
   — Здорово, Павлуша… Рады ли гостям?..
   — Оченно рады, Андрей Матвеич… давно не изволили жаловать к нам… видно, у вашей милости недосуги да болести лихие!..
   — Ишь ты, бездельник, зубоскал; зубы твоё дело точить. Видно, принялся здесь вплотную, коли задираешь, к примеру сказать, нашего брата.
   — А то что же спуску давать?.. Вы сами не жалуете несмелых да невострых. А здеся такие тем паче не требуются. Коли Сам глянет да видит: рохля, и пропал человек… не поправишь потом…
   — А я вот хотел тебе же под масть молодца представить, Анне Ивановне на побегушки.
   — Хорошее дело! — ответил красавец, озирая с ног до головы Балакирева.
   — Дома?
   — Кто?
   — Сам знаешь.
   — Они-то с сестрицей дома, а матушки нет, потому посторонним Матрёна Федоровна приказала отказывать… А вы-то… почти свои…
   Мы должны объяснить тем, кто не догадывается, что Апраксин привёз спутника своего в дом к фаворитке, тогда в силе бывшей, к Монс.
   Не говоря более, Андрей Матвеевич пошёл из передней, и Балакирев за ним. Пройти пришлось через две каморки в светлицу, где гости играли в немецкие игры.
   Хозяйки, две дочери виноторговца, пригожие из себя, играли. Обе они вскочили разом при появлении Апраксина и его спутника.
   — Топро пошаловать! — произнесла с самою праздничною улыбкою старшая сестра Модеста, по-русски Матрёна Ивановна. Анна Ивановна, младшая, самая то есть фаворитка, дружески пожала руку Апраксина и со вниманием посмотрела на Балакирева.
   Сели. Хозяйки стали продолжать игру, для обеих имевшую понятный интерес, потому что перед каждою возвышалась порядочная кучка серебряных денег. Играли не по маленькой.
   Апраксин присел подле Анны Ивановны и стал на ухо ей давать советы. Правда, что он был крепок пить, но, должно быть, выпито было столько, что мозг работал плохо, и советы были невпопад. Положим, ловкая Анна Ивановна не слушала внушений, но один раз машинально поставила по подсказке Андрея Матвеевича и потеряла; неудовольствие заметно для всех исказило её прекрасные черты. А Апраксин, не замечая, что он её подвёл, счёл именно это-то время лучшим, чтобы завести речь о предмете посещения. Ему показалось, что Анна Ивановна откинулась назад от жару и скучает игрою. На самом деле партия была кончена и начались расчёты. Потерянная ставка повлияла, разумеется, на уменьшение куша выигрыша, и Анна Ивановна про себя считала, а Апраксин не заметил и завёл речь.
   — Вы не отгадаете, зачем мы у вас?
   — Может быть! — рассеянно ответила красавица.
   — А хотите знать?
   — После… теперь недосуг… — И сама, сбиваясь, продолжала считать по пальцам.
   «Ну, ладно… После так после. А я думал, теперь!» — про себя сказал, хмелея, Апраксин.
   — Шесть рублёв осьмнадцать алтын четыре деньги вашей чести причитаются, Анна Ивановна, — выговорил занятый расчётом дьяк Автоном Иванович Иванов.
   — А я читал шесть рублей тващеть тва алтин шесть тенег, — ответила, рассчитывая, хозяйка.
   Автоном принялся пересчитывать.
   — Да брось ты его, сутягу, Анна Ивановна, меня лучше слушай, я не четыре алтына, а целую полтину набавлю, — отрезал Апраксин.
   Анна Ивановна обиделась.
   — Не просит ваш польтин.
   Автоном пересчитал снова и выкрикнул с досадою прежний итог.
   — Он не даёт альтин; давай твой польтин! — подскочила бойкая Матрёна Ивановна к Апраксину.
   — Ну, ладно, красавица… дам. Сестрёнка твоя нос дует попусту. А мы по душе поговорим.
   Матрёна незастенчиво села и положила на колени ему свою разжатую руку, готовую принять подачку. Апраксин полез в шаровары. Достал кошелёк и вынул ефимок. Держа его между пальцами, он заговорил:
   — Твоё не уйдёт… Слушай. Надо бы молодца устроить в полки. Попроси Адама Адамыча принять участие… Сегодня он сержант, — Апраксин кивнул головой на Балакирева. Матрёна Ивановна взглянула на него свысока, с миною покровительства, — завтра получай от меня шестьдесят рублевиков. Я ответчик.
   — Мало! — ответила Матрёна, заливаясь хохотом. В хохоте слышалась ехидность, если не злоба, а частию жадность; но слова звучали высокомерно, поскольку она чувствовала свою силу и нужду в ней искателя милости.
   Балакирева передёрнуло. Ему стало обидно за себя и за Апраксина, с которым, как он понял, обходилась презрительно не боярышня какая, а кабатчикова дочка, только что немка. А уж какая, не спрашивай… диво бы путная?.. Несмотря на презрительный хохот и ехидство, Матрёна вынула из пальцев Апраксина один ефимок. Поспешно вставая с места, она его положила к себе в кошелёк.
   Предложение сестре слышала, разумеется, Анна Ивановна. Она соблаговолила занять её место и, очевидно, с намерением сгладить сколько-нибудь выходку Матрёны, оборотила к охмелевшему Апраксину лицо своё, освещённое самою доброю улыбкою.
   — Теперь я готова слушать вас, — сказала она.
   — А я уж забыл, — зевая, совсем осоловелый, медленно протянул Апраксин. — Вот разве он скажет, — и торкнул чуть не в нос Балакирева.
   Анна Ивановна обратилась к нему. Алексей был гневен, но взгляд красавицы расположил его к уступке, если не к полной сдаче.
   — Ви знаить Антрей Матвеич… он такий шалюн…— сказала Балакиреву Анна Ивановна ломаным языком с такою добродушною и смиренною интонацией в голосе, которую употребляла только в редких случаях, ожидая крупную поживу.
   Алёша не нашёл слов и только встряхнул кудрями.
   — Ваш батышка воевода… пиль? — попробовала спросить фаворитка, желая ободрить несмелого, как думала она, юношу.
   — Да! — поспешил прихвастнуть Алёша. — Полковой и пребедовый. Смею заверить.
   — Поместьи ваши там, — указала фаворитка рукою на восток, — должно быть?
   — Да, так, пожалуй, придутся… — поспешил ответить оправившийся Балакирев, начиная пользоваться свойственным ему нахальством.
   — И патишка шиф? — продолжает допрос немка, соображая, как ей заломить.
   — Нет… померши… Я один, как перст… Готов твоей милости всякую службу сослужить… готов.
   — Потелишься тостаток?
   — Коли бы получил все, что надлежит… почему ж не так, поделимся… Нужно попрежде к полкам пристроиться… чтобы считаться хошь… да, сержантом покудова бы.
   — Адам Адамыш, — вдруг произнесла Анна Ивановна, перестроив покровительственную улыбку на дружественную и вставая с места навстречу вошедшему Вейде.
   Полковник Вейде[261], в недалёком будущем генерал, уже перебежал пространство от дверей до места, где сидела девица Монс, и схватил очень ловко в одну свою руку обе её ладони, не снимая своей замшевой жёсткой рукавицы.
   Балакирев счёл за благо встать и отойти за стул, на котором уселся Адам Адамыч.
   Это был в полном смысле живчик, человек лет тридцати с лишком, не толст, не худощав, не мал, не велик, а средственный из себя, с плутовскими, немного косившими глазами. Он умел одинаково всем угодить: с русскими пить и немцев бранить, с немцами — русских осмеивать. С купцами сетовать о худых временах.
   В доме Монсов Адам Адамыч Вейде был принят на дружеской ноге, и как с другом дома с ним обращались без чинов, но тем не менее при посторонних — со всеми подобающими церемониями. Посторонними на этот раз были Апраксин со своим спутником, о котором по его ответам Анна Ивановна составила понятие, совсем расходившееся с подлинным положением Алёши.
   Вейде, чванно раскланявшись с Апраксиным, с которым никогда и потом близко не сходился, по-немецки поспешил спросить девицу Монс: что за лицо, с которым она вела беседу при его приходе. Вейде показалось, что неспроста он уступил стул и удалился назад.
   Анна Ивановна на ухо шепнула Вейде, что это какой-то воеводский сын, богач, явившийся искать при её посредстве милости у него, Адама Адамыча.
   — Как називаешьси? — прямо задал вопрос Адам Адамыч Балакиреву.
   — Балакирев.
   — Де слушиль?
   — По кумпанствам, у Протасьева, — неохотно ответил Алёша.
   — Плют, снашит… — не долго думая, решил Адам Адамыч, не взглянув больше на говорившего и не ожидая возражений.
   Алёша почувствовал себя так скверно, как только может чувствовать человек, считая для себя все потерянным и испытывая горечь обиды, но понимая, что обидеться нельзя за горькую истину. Апраксин немного ободрился. Хмель уже скатил с него, а с отрезвлением явилось сознание, для чего он приехал к фаворитке. Он попытался завести разговор с Анною Ивановною и Вейде.
   — О чём, смею спросить, шептаться бы вам?
   — О свой теле, — ответила девица Монс.
   — О тшом немци кафарят, московски тшеловек не понят, — отрезал Вейде.
   — А ну-кась, попытаем… Может, грехом, и поймём? — будто смешком, а на самом деле не думая пасовать, отозвался Апраксин.
   — Невосмошна сём кафарит, — уклончиво опустив глазки, попробовала молвить успокоительным тоном девица Монс.
   — Шашни разве укрывать, смалчивать, а дело безобидное почему не говорить?
   — Какой шашин, каспадин Апраксин, ви знайт за мной? — горячо вступился Вейде, чувствуя своё превосходство.
   — Теперь не знаю, а скажешь — буду знать.
   — Ви ни снайт, что кафарит, — продолжал горячиться Вейде. — Мой не пасфолит блакоротной дивис опишать.
   — Да ты, никак, Адам Адамыч, совсем белены объелся, — оправдывался Апраксин. — Какая те там обида далась.. Какой-то девице, вишь… В уме ли, сердечный?
   — Мой ни кочет срам слушайт… ви русска плют… фи…
   Апраксин более не слушал… Он уже сгрёб в охапку Вейде и готовился его грянуть оземь, когда девицы Монс обе бросились к гневному Андрею Матвеичу.
   — Помилюй!.. — нежно заголосила Анна Ивановна.
   — Путь топри! — умоляла Матрёна.
   Сам Вейде перетрусил, чувствуя себя в медвежьих лапах Апраксина… Вся дерзость улетела незнамо куда, и он чуть слышно пищал:
   — Не шути так, Антрей Матвеич! Ти не понималь мой слова.
   Апраксин был отходчив и умён. Знал он, что Вейде дерзок, а чтобы он был труслив и нахален, никому бы не поверил. Хмель совсем прошёл у Андрея Матвеича. Он готов был расхохотаться над перепугом девиц и полковника, но, глядя на их растерявшиеся лица и пустоту в комнате, из которой все поспешили убраться, как только он сгрёб Вейде, — Андрей вздумал продлить сцену униженья его.
   — Ты, голубчик, больно востёр стал, — обратился он с внушительною речью к своей жертве. — Теперь рассчитаемся с тобой за все обиды.
   Говоря эти слова, Апраксин покрепче сдавил вертлявого Вейде, невольно застонавшего от боли.
   — Польно, пиристань, друк мой, Андрей Матвеич. Ти напрасно сердится.
   — Нет, не напрасно… Какой он дался тебе плут? — допрашивал Апраксин, кивая на Балакирева.
   — Мой пашутил над каспатин… Катоф сатисфакция ему дайть… Пушай, камрат, пошалюй… О-о-ох!
   — Врёшь… Отпущу — обманешь…
   — Пашится маку…
   — Побожись!
   — Буть я нетшесна тшеловек…
   — Какая же это божба? Вот те Христос — говори.
   — Вот… Кристос…
   — Что я, говори, сделаю за свою провинность…
   — Што я делай… свой провинность…
   — Все… что он меня попросит…
   — Што попросит… мини…
   — Проси, Алёша, что хочешь, да думай скорей, пока держу немца…
   — Сержантом, да не в полке… коли бы можно.
   — Сержант на польке… Карош… Тело!..
   — Смотри же, Адам Адамыч, не лги… Анна Ивановна послух будет.
   — Я свитетель… польста рупли мне, Антрей Матвеич, — поспешила вставить красавица Монс.
   — Так и быть. Пришлю тебе с ним же, Анна Ивановна, когда в сержанты напишет его Адам Адамыч.
   — Прикотит савтра на Преображенец твор… Мой делайт…
   — Смотри же, Адам Адамыч… сам в мои камраты назвался… Будешь мне камрат — я те — вдвое. Поцелуемся. Мою просьбу справишь — на кафтан лундского, самого лучшего, дарю…
   — Итёт.
   Раздались поцелуи, и из железных объятий силача Вейде вышел, не шутя расправляя свои бока. Вейде казался весёлым. Апраксин почувствовал себя в ударе. Анна Ивановна смекнула, что лучшее закрепление дружбы и договора бывает при питьё за общее здоровье.
   Светлица опять была полна. Исчезнувшие заняли свои места. Павлуша взглядом красавицы хозяйки уполномочен был внести наливки.
   Вот он с подносом подходит к Вейде и Апраксину к первым, и учитель с учеником одновременно протягивают руки, берут чарки и чокаются.
   Павлуша поднёс чарку и Балакиреву.
   Алёша развязно подбежал и чокнулся с хозяйкой и с обидчиком.
   Анне Ивановне это даже понравилось, и она, чокаясь, сделала глазки, сопровождая этот манёвр ободряющею улыбкою.
   Вейде, придя совсем в себя, стерпел выходку дворянина, ищущего ранга сержантского, но, чокаясь, менторским тоном приказал:
   — Савтра. Преобрашенска двор, до полден.
   Поднесенье кубков через несколько минут повторилось по случаю приезда самого главы всепьянственного собора, всешутейшего Никиты Моисеевича[262] с постельничим Гаврилою Ивановичем.
   Оба члены всепьянейшего собора из наиважнейших питухов по Москве не терпели, чтобы в их присутствии кто ослушником был в осушении до дна чарок.
   Андрей Матвеич оказался самым доблестным последователем Ивашки Хмельницкого: готов был все вливать в широкую глотку, не чувствуя упадка сил. Храбрый полковник Вейде, наоборот, показался самым слабейшим. Он с четвёртого поднесенья, что называется, окочурился. Сжался как-то в три погибели и, покачнувшись, упал своим легковесным корпусом на здоровое плечо Алексея Балакирева. Тот бережно сложил негрузную ношу на его же стул — только поворотил тело, терявшее равновесие, к высокой стенке, а ноги подпёр своим стулом.
   Никто из гостей и хозяек на все эти заботы Алёши не обратил внимания. Только всешутейший косневшим от трудов языком вопросил:
   —Сей кто?
   — Вейд, — говорят.
   — Ишь, пусто его будь, как надёжно заправлен: никак не свалится…
   Поздно последовал разъезд честной компании. Хозяйки ждали приезда старшого,.. Не улучили, видно, на тот вечер.
   Прощаться стали.
   — Не побудить ли Адама Адамыча? — почтительно спросил Павлуша Анну Ивановну.
   — Мошно…
   Будили, будили — ничего не поделаешь: спит как мёртвый.
   — А мы вот что, — вдруг молвил Апраксин, — мы его с собой возьмём.
   — Это сиво лютши…— в один голос отозвались сестры Монс.
   — Бери же, Алёха, за ноги, а я за голову!.. Положим себе на колени и увезём.
   Сказано — сделано.
   Все почтительно расступились перед телом успокоенного полковника Вейде, которого, совершенно как усопших, вынесли из дома Монсов Апраксин с Балакиревым.
   Апраксин, увозя с собою спящего Вейде, вздумал с ним ещё проделать штуку.
   Привезя к себе Адама Адамыча, Андрей Матвеевич приказал, приготовить ему постель в отдалённой части своего дома. Несмотря на то что ставни были заперты и нисколько не пропускали света, он велел ещё полавочники плотно уложить к стёклам оконниц с внутренней стороны, а все двери, притворя их, прикрыть сукнами. Так что ни один луч света никоим образом не мог попасть в спальню гостя. Количество выпитого в доме Монсов для слабого Вейде было порциею, превышавшею его силы. При царствовавшей глубокой тишине, в тепле и полном мраке слабосильный Адам Адамыч проспал весь день и уже к ночи стал приходить в себя; но боль в голове, мрак и отсутствие, казалось, человеческого существа вблизи погрузили полковника в состояние полной неизвестности: спит он или бодрствует?
   Вейде ощупью убеждается, что он в постели, но где — никак понять не может. Вот попробовал он встать — чувствует под ногами везде мягко; полы покрыты тремя коврами. Доходит до стены — на ощупь и там мягко. И стены завешаны коврами, чтобы ни окошек, ни дверей не нашёл гость.
   Помучившись бесплодно и не находя выхода, несчастный Вейде, упав совершенно духом, начинает кричать.
   Дали знать хозяину о крике пленника. Апраксин уже ожидал известия и приготовился. У него был натёрт мел на бумажке и подле лежал уголь, обточенный как следует. Мелом он выбелил себе лицо и вывел во всю ширину его углём соединённые вместе брови. От этой подмазки и выбелки получилось страшное видение. Особенно при слабом освещении насаженной на трость тоненькой свечки, которою как жезлом помахивал Апраксин, размалёванный и закутанный в кусок холста с ног до головы.
   Представ в таком виде перед перетрусившим совсем Вейде, Апраксин глухим голосом спросил его:
   — Душа заблудшая! Что требуется к твоему упокоению?.. По что стенаешь?..
   — Та я рази умер? — совсем растерявшись, прошептал Адам Адамыч и невольно съёжился.
   — В месте покаяния пребывавши… Попомни, зная дела твоя, осуждаемый на мучения…
   — Помилюй, Коспоти!
   — И прости мя за презорство, — подсказывает Апраксин.
   — Присорьства прости…— машинально повторяет Вейде.
   — Что я безвинного поносил у блудницы, превозносяся кичением.
   — Китшени…— лепетал, не все удерживая в памяти, Вейде.
   — И за то мучениям повинен, аще не заглажу с лихвою, — вещал за него Апраксин. — Предан будучи лютым демонам, иже гортань мою исполнят смолою горючею…
   Язык Вейде лепетал невнятно от страха.
   — Катоф… катоф.
   — Балакирева удоволить по прошению и Апраксина, за отпущение вины моея, другом паче всех считати…
   — Путу.
   — Молись усерднее!.. Кара приближается! — грянул Апраксин сильнее и сильным движением трости погасил свечу.
   В это время уже подползли двое людей Апраксина в шубах наизворот, наброшенных на голову. Они прижали к постели Вейде, и третий, поставив воронку в разжатый рот мычавшего страдальца, влил в него из сулеи крепкой водки так много, что Вейде одурел, обеспамятел и скоро заснул.
   Прошло несколько часов, ещё пока он очнулся и от боли в голове начал стонать. На его стоны снова Апраксин подвязывает себе бороду, надевает дедовский белый кафтан, красный треух на голову, берет тонкую зелёную свечу и кадильницу; приказывает принести к спальне пленника кушанье, разрезанное мелко-намелко, и питьё сладкое с большим количеством спирта. Входит вдруг в спальню Вейде и начинает его уверять, что он его лечит от сумасшествия; что ему, как больному, не нужно говорить, а только употреблять яства и питьё, которое ему врач даёт.
   Проголодавшийся Вейде отчасти под влиянием страха повинуется охотно. Апраксин даёт Вейде есть и пить. Его разбирает хмель очень быстро, и он засыпает крепче прежнего. Апраксин сонного Вейде перевозит в его дом и приказывает сказать, что он в обмороке найден.
   Через день после попойки у Монсов очнулся наконец у себя Вейде.
   Ему докладывают, что Андрей Матвеевич Апраксин, найдя его в обмороке, доставил домой и приезжал сам уже справляться о здоровье.
   — Нитшего не помню… Да, ми били… вместе… кажется…
   И перед мыслью Адама Адамыча прошли ещё раз представления смерти и явление волшебника… и успокоение после еды и питья. Все это сперва представлялось ему в бессвязных видениях, во сне, как ему казалось. Вслед за тем, однако, прокралось подозрение: «Неужели это сон, не более? И как я чавкал, работая, проголодавшись, челюстями… и как мне лилась в горло живительная влага, приятно утолявшая жажду совершенно и погружавшая в забвение? А может быть, и не все сон? Расспросить бы Апраксина», — подумал Вейде.
   А Апраксин и сам тут как тут!
   — Ну, каково тебе, Адам Адамыч, как очухался?
   — Нитшево… Скверно во рту.
   — Пройдёт… Подкрепиться надо.
   — Я рано не принимаю пищи… В приказ Преобрашенский зъесшу, новобрантци поутшу и токта…
   — А много у тебя новобранцев-то?
   — Тостаточно, тафолна… Олюхи!..
   — Вот возьми в капралы Балакирева — ему обузу учить спервоначалу отдашь.
   — Какой Балакирев?
   — А что Анна и Матрёна Ивановны просили, со мной вместях.
   — А-а! Анна… Матрёна Ивановна… Снаю… Тавай, кте он?
   — Здеся… Алёха, эй!
   Явился Алёха и отбил чуфисы[263] полковнику.
   — Слюшить кочишь… учить нада темпи…
   — Слушаю-с!.. Знаем эти самые темпы, мало-маля.
   — А-а! и как ти толжен бить, егда натшальник пред фронтом станет и молвить «Слю-шай!»?
   — Известно — надобно в струнке стоять, мушкет круто к плечу держать да слухать…
   — Карашо!.. Ню, егда натшальник мольфит: «Слюшай! Заряжай ружьё!»?
   — Тогды, известно, со плеча берёшь ружьё и заряжать принимаешься и, как изготовишь, ружьё паки на плечо положишь, уже без слова командирского…
   — Карашо! Только снаишь… ответшай слова самая артикуль, ни полша… А егда повелевает официр: «На карауль!»?
   — Я, государь, как твоя милость учит в Преображенском, не раз слухать хаживал и запомнил в точку ту ж команду: «Перед себя! Бери за дуло. Ставь перед себя. Отмыкай штык. Снимай. Клади в ножны. Опусти руку по мушкету. Мушкет перед себя. Мушкет на караул».
   — Ню… а ештше последнее?
   — «Мушкет перед себя: подвысь; на плечо».
   — Так… И мушкет поворачивает умеешь?
   — Всеединственно што палку…— прихвастнул Алёша, только видывавший его в руках солдат. — Как есть! — повторил он без уверенности.
   — Карашо, карашо… Восмем себе! Прозиваешься?
   — Алексей Гаврилов Балакирев, из дворян…
   — Палакирев творанин… карош гренадир будет творанин… понатна тшилофек. А плохо понимать — палька кушай тафолно…
   — Ну, к чему?.. — вступил в речь Апраксин. — Я потому по самому тебя, милостивец, и просил, что думаю, толк в парне есть… Сержантом сделаешь, верно, не умедливши… А что касается меха на кафтан твоей чести… Соболей сегодня пришлём — отпущу, и с лацканом…
   — Прокурат ти, Андрей Матвеич… То, может, путит всатка?
   — Какая там взятка? Не покривишь ты душой перед Богом и великим государем, коли мой Алёха взаправду исправен, и ты сам видишь, что дело знает.
   — Карашо… Сержант так сержант… потом мошно… А утшить рекрюти мошет карпораль!
   — А в сержанты перескочить не можно с первого году?