Грустью веет и от письма Саккетти к Анджело Панчатики, написанного из Фаэнцы, в которой его тяжелое материальное положение вынудило его принять место подеста в 1396 г. и где его обокрали двое из его аген-тов. А насколько он оставался верен своей натуре, свидетельствуют два веселых сонета, адресованных им в эту пору синьору Фаэнцы Асторре Манфреди, старавшемуся скрасить тяжелую жизнь старика.
   Аналогичным психологическим документом является адресованное какому-то болонцу забавное письмо, в котором комизма не меньше, чем в его новеллах. Оно относится к печальному для памяти Саккетти 1383 г.
   Саккетти, конечно, прекрасно знал Данте и глубоко чтил его поэзию. Но одно дело любить и уважать поэта, другое – ориентировать на него свое творчество, превратить его образность в стимул своего собственного воображения. Были годы, когда любовь влекла Саккетти к Петрарке и делала книгу его своего рода бревиарием. С течением времени мысль его занимали чаще и чаще иные вопросы, тяжелые переживания личного и общественного порядка заставляли вникать глубже в то, о чем раньше думалось только мимоходом; к литературе хотелось подходить со стороны задач поучения и назидания – в такие минуты за помощью приходилось обращаться к Данте, и его книга становилась настольной.
   Вероятно, не без влияния Данте изменил Саккетти вскоре после 1378 г. программу своей литературной работы: он обратился в сторону вопросов науки и воспитания. Одной из важнейших идей Данте являлась идея сделать знание, монополизованное латинской наукой, общедоступным и секуляризировать нравственное перевоспитание общества, не в смысле, конечно, содержания морали, а в смысле приобщения к воспитательной работе светских людей. Несомненно, на этих путях родилась у Саккетти мысль об «Евангельских проповедях» («Serrnoni evangelici»). Они написаны не ранее 1378-го и не позднее 1392 г. «Проповеди» не представляют собой проповедей в точном смысле этого слова: они рассчитаны не на произнесение, как например проповеди короля Роберта Неаполитанского, которые, как известно, привили в Неаполе в придворных кругах симпатии к этому жанру и вызвали целый ряд подражаний. Наполняясь цитатами из классических писателей и ссылками на них, подражания эти превращались незаметно в риторические упражнения, речи на общие темы, хотя они и отправлялись от евангельских изречений и притч, – в рассуждения, какими являлись некоторые послания Петрарки, письма Боккаччо, и в то, что в XV в.называлось политическими dicerie (сказами). Форма назиданий была необычайно популярна в XIV в., и если Данте подсмеивался над слабостью к ним короля Роберта, называя его «королем от назиданий», то он имел в виду только гипертрофированное увлечение короля данной формой, а отнюдь не ее самое. Таким образом, проповеди Саккетти были вполне оправданы как с точки зрения современной ему литературной практики, так и со стороны принципиальных требований дантовской школы. Рассчитанные на читателя, они являются рассуждениями, размышлениями и заметками, вызванными некоторыми положениями евангелий, читаемых в Великом посту.
   По содержанию в сборнике Саккетти можно отметить два момента: догматический и практический. Но это не строго разграниченные отделы, ибо в одной и той же проповеди наличествует и тот и другой момент.
   К кругу догматических вопросов относятся такие, как бытие бога (II и XIV), необходимость искупления (XXIII), бессмертие души (XXX и XLVI), будущая жизнь и страшный суд (VI), необходимость, чтобы истинная вера была слепой (II), свобода воли (XI) и т. п. Автор трактует их как человек светский и, чтобы оправдать недостатки своего изложения, ссылается на свое «невежество и грубость». Но нужно признать, что с точки зрения поставленной себе задачи быть понятным и доходчивым для читателя не богослова, Саккетти оказывается вполне на высоте. Он всегда живо и ясно излагает свои мысли и, когда это бывает нужно, иллюстрирует их подходящим примером. Чтобы судить о характере его изложения, достаточно прочесть хотя бы ту часть II проповеди, где речь идет о слепоте веры.
   «Откуда возникает, – спрашивает автор, – откуда является то, что кое-кто сомневается в существовании будущей жизни и говорит: „Я не вижу никаких признаков ни бога, ни будущей жизни?" Ты знаешь, откуда все это идет? от той дурной, скверной жизни, которой этот человек живет… Многие говорят также: „Хотел бы я посмотреть на эти вещи, а бог должен был бы мне их показать, если бы он хотел, чтобы я верил". Я отвечаю на это, что если бы бог показал нам себя и другие вещи, то наша вера не была бы совершенной, раз мы все это видим, в такой мере, как когда мы этого не видим. Quia non viderunt et crediderunt (не видели, а поверили) и т. д. Велика заслуга христианина, который не видел и поверил. Прибавлю к этому еще, что наша католическая вера создана из ничего, и так как она создана из ничего, то она никогда не умалится… А так как основа веры состоит из ничего, то она будет жить вечно, и вера без лицезрения объекта веры – заслуга, в то время как при лицезрении его она была бы малой заслугой…»
   Следует иметь в виду, что перевод не дает возможности судить о качестве языка, в который облечен отрывок.
   К числу практических тем нужно отнести вопрос о любви к ближнему (ПО. о скупости и расточительности (XVI), сластолюбии (XVIII), зависти (XIX) и других пороках. Саккетти нападает на правителей, которые напоминают ему скорее «каменных идолов, нежели правителей» (XI); он негодует по поводу войн, рассчитанных исключительно на выгоды власть имущих и губящих коммуны (XXV), по поводу несправедливых налогов, нарушающих свободу граждан под предлогом необходимости сохранения государства (III). Он восстает против кровавой мести у итальянцев (III), против их распущенности, склонности к сквернословию (III, (р. X). В ряде случаев «Проповеди» дают нам ценный бытовой материал. Центральное место занимает вопрос о церкви. Саккетти считает ее прекрасно задуманным учреждением, высокому значению которого, однако, не удовлетворяют его служители. В IV проповеди Саккетти резко нападает на скупость, любострастие, чревоугодие и симонию монахов и внушает верующим следовать тому, что они говорят, а не тому, что делают (XIV). К бесчестию людскому и умалению церкви «на шесть священников один не знает грамматики, необразован и нескромен: поэтому веры и порядочных людей не хватает все больше и больше» (XXXVII). Попутно достается и светскому человеку и для той критики его, о которой мы говорили выше, «Проповеди» дают немало ценных параллелей к новеллам.
   Во всех этих рассуждениях много такого, что повторяется во всей религиозно-дидактической литературе того времени. Тем не менее они не лишены у Саккетти интереса потому, что выражены по-новому: без риторики и литературных затей, а потому не заслоняют человека; в такой форме они теряют свой характер общих мест и становятся индивидуальными суждениями или признаниями. Так, например, словами живого человека отзываются нападки Саккетти на религиозное равнодушие его современников, на распущенность нравов флорентийцев, осуждение которых приобретает известную конкретность потому, что оно оттеняется противопоставлением ему фактов генуэзского быта, данных в конкретной форме (XXV).
   Иногда благородное негодование, порожденное любовью к тому, что подвергается поруганию, придает словам писателя особое значение. Таковы, например, его нападки на духовенство, искажающее образ служителя церкви. На его пороки, на симонию Саккетти обрушивается подчас с чисто дантовской силой; таковы его громы против пап, разжигающих войну вместо того, чтобы укреплять мир. С подобной критикой мы встречаемся в целом ряде его произведений. Большой известностью пользовалась его фроттола, направленная против симонии: «Священники и монахи и великие прелаты, живущие в большинстве по-мирски. как бы они ни проповедовали о вере, все сплошь повинны в симонии». Среди размышлений Саккетти о судьбе человека нельзя не отметить тех мест, в которых он развивает идею псалмопевца: человек, яко трава. Саккетти, которому, как человеку, уже успевшему пережить к началу 80-х годов немало тяжелого, такая тема была близка, и он нашел способ выразить ее так, что она производит впечатление чего-то нового. «Наш творец, – говорит Саккетти в XI проповеди, – создавший нас из ничего, заставил нас появиться на свет для того, чтобы положить нас под молот на наковальню и подвергнуть нас испытанию… Человек – это утренняя роза, странник, путник и раб смерти: утренняя роза раскрывается на заре; в этот час она свежа и прекрасна; но затем, когда солнце согреет немного, она сразу опадает и засыхает. Так и человек: в течение недолгого времени он весел и свеж; но приходит лихорадка, и он умирает. Он – странник, оставивший свое небесное отечество; здесь, на земле, он чужой».
   Мы уже имели случай отметить выше связь между литературной стороной «Проповедей» и человеком, хотя в «Проповедях» Саккетти раскрывается перед нами далеко не целиком, да и не мог раскрыться, так как этому мешал в значительной мере самый характер произведения, ограничивавший проявление автором своего «я». Жанр и традиции школы, идеям которой он отвечал, налагали на автора некоторые обязательства, но, впрочем, и самому ему многое не было ясно в отношении предела возможного.
   Содержание «Проповедей» требовало от автора, естественно, известной эрудиции, прежде всего эрудиции богословской, и эту свою ученость надлежало доводить до читателя. Во многих средневековых работах такого рода мы наблюдаем часто тенденцию выставлять эту ученость напоказ, а иногда даже щеголять ею. В этом повинны, впрочем, не одни только схоласты, а и гуманисты. К характеристике учености и начитанности Саккетти нам еще придется вернуться, а потому во избежание повторений я ограничусь здесь лишь короткими замечаниями, относящимися только к «Проповедям». По ходу изложения Саккетти приходится довольно часто полемизировать с представителями еретических взглядов на тот или иной вопрос догмы или морали. Так он возражает эпикурейцам, защищая тезис бессмертия души (VII); в IX проповеди опровергает учение Оригена о том, что в день страшного суда будут освобождены все существа, не исключая демонов. Саккетти, конечно, не знал греческого языка, и идеи Оригена известны были ему, как и многие другие, из вторых рук или по средневековым энциклопедиям. На счет тех же источников следует поставить знакомство его с точкой зрения противников исповеди, отвергавших ее, так как смерть Иисуса освободила от демона (VIII); оттуда же почерпнуто и знакомство с дуализмом, против которого Саккетти энергично возражает (XVII). Во всех этих случаях нет злоупотреблений ссылками и цитатами. Выставлением своей эрудиции напоказ Саккетти грешит обычно в комментариях к цитируемым текстам. Таковы его отступления в область филологии, лингвистики, географии или космографии, которые часто мешают следить за развитием его мысли и уводят слишком далеко в сторону. Так, говоря о четвертой ночной страже (in quarta vigilia noctis), он объясняет, на сколько частей делили древние ночь и как была организована ночная охрана (IX); в другом случае он дает справку о возрастах мира (XXIX), толкует слово «Адам» как обозначение «человека» у арабов (XVII); этимологизирует слово magister (XIV); говорит о форме земли (XXXIII) и о количественных взаимоотношениях четырех стихий (XLVII) и т. п. Во всех этих экскурсах он стоит на точке зрения схоластической науки и ее методов, но главное – только в угоду традиции пускается в свои отступления, так как по существу они не нужны, ибо нарушают вообще прозрачный и четкий ход его мысли.
   Такой же данью времени, его литературным вкусам являются и его риторические пассажи, совершенно не вяжущиеся с господствующим тоном его изложений. Так искусственно строил он, например, свою XIV проповедь, имеющую в виду казнь Иисуса. Все эти Arte, Natura, Costume, Scrittura (Искусство, Природа, Обычай, Литература), умирающие вместе с Христом, Дедалы, оповещающие грамматиков, логиков, музыкантов, математиков, портных, башмачников, кузнецов и представителей других ремесел, выглядят довольно убого в связи с трагической сценой распятия и свидетельствуют только о том, что Саккетти был лишен чувства подлинной «большой» литературы, наивно смешивая величие с величествованием и извлекая при случае из литературного арсенала оружие, владеть которым не было в его возможностях. Может быть, он и чувствовал в такие минуты какую-то фальшь взятой на себя роли. Во всяком случае, он очень редко облекается в своих «Проповедях» в риторические доспехи. Обычно Саккетти пишет в соответствии с серьезностью поставленной себе задачи, несколько торжественно, сдержанно, корректно, он избегает слишком обыденных выражений, проявляя известное тяготение к латинизмам в лексике к так называемым «ученым» словам и даже латинским выражениям. В «Проповедях» нетрудно обнаружить всякие tesauro (сокровище) вм. te-soro, macula (пятно) вм. macchia, ecclesia (церковь) вм. chesia. Часто встречаются готовые латинские формулы, пометки на полях, как quaestio (вопрос), resolutio (решение) или всякие nota (примечания) в самом тексте. Сложные, неуклюжие союзы, вроде conciossiacosache (так как), представляются ему особенно приемлемыми в такой работе, как «Проповеди», хотя они вовсе не в характере его собственного языка. Он охотно прибегает к периоду в духе Боккаччо, хотя он, видимо, не совсем давался ему и выходил у него утомительным благодаря кумуляции бесконечных «che» «е», иногда крайне затрудняющих чтение. При всем достоинстве изложения «Проповедей» они написаны сухо и монотонно.
   Жанр и традиция подсказали Саккетти и еще некоторые особенности толкований в «Проповедях». Останавливает внимание прежде всего аллегорический комментарий, к которому прибегает автор, следуя общепринятому в средние века методу символического толкования. Христианство привило привычку вкладывать в образы людей и вещей сокровенный смысл, трактуя все окружающее под определенным углом зрения, сводя все к одному определенному знаменателю. Когда ты творишь милостыню, делай так, чтобы правая рука не знала, что делает левая, говорит евангельский текст. По мнению Саккетти, правая рука выражает в этом пассаже бога, левая – дьявола (I). Когда речь идет о посещении Иисусом в Вифании дома Марфы, Марии Магдалины и Лазаря, то дом их рассматривается как дом повиновения, Марфа – как символ покорности, Мария – раскаяния, Лазарь – совершенства, ибо он умер в грехе, но не восстал из мертвых (XLI). Здесь мы на путях Данте и представления им Лии и Рахили как символов деятельной и созерцательной жизни или толкования апостолов Петра, Иоанна и Иакова как символов веры, любви и надежды, какими их знало и итальянское средневековье.
   К традиционной же манере дидактических произведений принадлежит и иллюстрация развиваемых в «Проповедях» тезисов примерами, которых в книге имеется около пятнадцати. Они имеют форму новелл; за исключением трех (см. проп. I и XXVI), эти произведения относятся к той категории, которую можно назвать условно исторической. Одна из них говорит о философе Солоне (IV), другая – о смерти Виргинии, о которой Саккетти мог узнать из Тита Ливия или из источника, восходящего к римскому историку. Третья (XXXVIII) рассказывает о том, как Диомед и Одиссей увезли под Трою Ахилла, укрытого матерью на небольшом острове, где его переодели в женское платье. С этой сагой Саккетти мог познакомиться и по «Ахиллеиде» Стация и, может быть, по гл. 156 сборника средневековых притч и поверий «Римские деяния». В следующих новеллах фигурируют: царь Пиор, стремящийся во время осады Рима подкупить Фабриция (XXXVIII) – в основе рассказ Тита Ливия, но с вымышленными подробностями; Помпеи, заставивший римлян поклясться, что они до его возвращения будут свято соблюдать изданные им законы, и никогда не вернувшийся в Рим (XXXVIII) – почерпнута из Чессоле; царь Кодр, своей смертью освободивший Афины (XLVIII) – из Валерия Максима; Югурта, погибший от рогов козла (XLIX); Сарданапал, не сумевший, невзирая ни на какие хитрости, избежать судьбы. К библейской истории относится легенда о крестном древе (XL.II) – из «Золотой легенды», о Тиверии, Пилате и хитоне Христа (XLVIII) – из того же источника. Среди примеров мы встречаем и трогательную повесть о брате – «Ave Maria», обошедшую целый ряд средневековых сборников и извлеченную Саккетти из «Золотой легенды» (XXVI). Объем этих примеров невелик; изложены они сухо, дают только фактическую сторону дела, не претендуя и на минимальную литературность. В таком виде приведенные примеры сближаются с обычными exempla (примерами), которые широко распространены как в средневековой латинской, так и народной литературе. Большая часть примеров Саккетти заимствована из письменных источников; только один-два представляют собой переработку устных рассказов. Саккетти и в этом отношении придерживается книжного материала, т. е. выдерживает общий характер своего сборника, как он выдерживал его и в передаче примеров. Читая их, трудно допустить, чтобы они были написаны тем же лицом, которое менее чем через два десятка лет выступит со своими тремястами новеллами.
   Впрочем, не совсем так. Ни традиция жанра, ни школа, на которую он ориентировался, теперь не могли держать автора в своих руках настолько, чтобы сквозь господствующий тон его работы не прорывались тут и там нотки, которые исходили из глубоких основ его натуры. Искренность, честность, благородство и простота ее объяснили нам многое в характере его книги (см., например, одну из лучших проповедей Саккетти, проповедь II – о слепоте веры). Не менее интересны многочисленные мелкие примеры, рассыпанные по ней и преследующие ту же цель иллюстрации, как и приведенные выше крупные новеллы. Вместе с ними мы переходим в совершенно иную плоскость мотивов и образов. Саккетти дает нам не исторические, хотя бы условно, факты, выводит на сцену не крупных людей или героев, а тот средний и мелкий люд, который он так хорошо знал и постоянно наблюдал. В XI проповеди речь идет о том, что человек ответствен сам и только сам за то зло, которое он совершает, так как от него зависит делать или не делать доброе. Мысль эта иллюстрируется таким примером: «Допустим, что кто-нибудь сказал: если бы y меня была лошадь, я хотел бы отправиться в Париж. Один из его друзей дает ему лошадь Мне нужны были бы и шпоры; друг дает ему их. Мне нужен был бы в руки бич; друг дает ему его. Когда он получил все это, он вдруг говорит: я чувствую себя плохо, не сесть на лошадь. Друг сажает его на лошадь и говорит: „Ну, трогай! Дай коню шпоры!" Но первый не трогает коня и не заставляет его сдвинуться с места. Чья же здесь вина? Того, кто сидит на лошади. То же бывает, когда бог дает нам лошадь, шпоры и бич и сажает на лошадь: если мы не хотим трогаться, в чем здесь его вина? Виноваты мы».
   В другой проповеди (XLVIII) Саккетти изображает бедного странника. Его скромная фигурка написана с большим знанием дела, заботливо и с любовью. «Первое, что делает странник, когда он пускается в путь, это он надевает плащ странника, подвешивает кошель, кладет в него иглу и нитки, а также золотые и серебряные монеты; иглу и нитки, чтобы зашивать платье, когда оно расшилось, монеты – чтобы их расходовать. Он берет с собой палку, чтобы переходить реки, защищаться от собак и опираться. Он надевает плохонькую шляпу и несет все эти вещи… Одевшись, странник отправляется в путь; подымаясь или спускаясь дорогой, идя то вниз, то вверх… он подвергается трем опасностям. Первая состоит в том, что спутники могут ему изменить и убить его; вторая – в том, что изменить ему и убить его может трактирщик; третья – в том, что разбойники и грабители могут его ограбить… Странник трижды на дню направляется в гостиницу; в первый раз – в третьем часу, чтобы пообедать; во второй – в девятом, чтобы испить; в третий раз – в конце дня для ночлега» (XLVIII).
   Эти небольшие наброски с натуры гораздо ближе к новеллам, нежели те три новеллы-примеры, которые повторены в более развернутом виде в «Trecentonovelle». Новелла проповеди I (о лицемерном аббате, вероятно по устному источнику) совпадает с нов. 149; проповеди XXVI (о молодом ученом, разрезавшем жареного каплуна по правилам грамматики, вероятно по устному источнику) – с нов. 123 и проповеди XXXVII (низкая оценка христиан, возможно по «Historia Caroli Magni», приложенной к «Золотой легенде») – с нов. 125. Эти три новеллы написаны Саккетти в том же протокольном стиле, какой он придал и остальным вставным новеллам; это документы моралиста, для которого цели назидания и поучения стоят на первом месте. При всей своей краткости и эскизности наброски позволяют уловить известные черты индивидуальности писателя, от которого можно ждать еще дальнейших творческих шагов, в полном смысле этого слова литературных.
   Этот шаг Саккетти сделал в своих «Трехстах новеллах».
   Какими субъективными причинами объяснить новый выбор писателя?
   Видения загробного мира и хождения в эти сферы в стиле Данте несомненно не слишком привлекали Саккетти; Данте влиял на него больше, по-видимому, своими идеями о распространении знаний в светском обществе на его родном языке. Но еще больше влекла к себе Саккетти действительность. Даже образ самого Данте, данный им в новеллах, рисует нам поэта не только как художника, исполненного сознания высоты своей миссии (нов. 114, 115), но и как человека, способного на шутку или насмешку, на которую способен обыкновенный остроумный человек (нов. 8).
   Если в «Sermoni» Саккетти чувствует себя свободнее всего в тех реалистических примерах, на которые мы ссылались выше, то совершенно естественно, что это особенно ярко сказывается в манере новеллиста. Такая тяга к реальному ощущается отчетливо и в его языке. Это не язык чомпи, как предполагал Р. Форначари. Ошибочность такого взгляда была показана уже О. Баччи. Гораздо ближе к истине был В. Боргияи, утверждавший, что Саккетти «писал скорее стилем чистым и домашним (famigliare), чем напряженным или отделанным, и, как тогда говорили, украшенным». Саккетти прибегает и к стилю, напоминающему Боккаччо, он строит также длинные периоды с герундиями, как это практикует автор «Декамерона», с относительными местоимениями и союзами, прибегает к латинизмам, но когда он выводит на сцену своих героев, он заставляет их говорить языком простым, повседневным, допускает не только фамильярные, но и плебейские слова и выражения, а иногда пользуется и диалектом. Впрочем, и в описательной части новелл Саккетти держится настолько свободно, что и в ней не трудно уловить отмеченные черты. Однако не следует на основании их наличия полагать, что соответствующие страницы написаны так, как говорил народ. И не подсмеивался ли сам Саккетти над неуклюжестью своего народного наречия в его чистом виде.
   Едва ли стоит приводить примеры, свидетельствующие о том, что изображение реальной действительности было стихией Саккетти. Они-то и составляют содержание; «Трехсот новелл».
   Саккетти не мыслит себе жизнь, как бы тяжела она ни была, без веселья и шутки. Флорентийская действительность давала для этого слишком много материала, и Саккетти охотно пользовался им в эпизодах своего повествования или превращал его даже в центральную его часть. У св. Репараты произносит проповедь молодой монах. В церковь собралось множество бедноты, ткачи, прислуга, служители и т. п. Проповедник нападает на ростовщиков с таким жаром, как будто они составляют его аудиторию. И вдруг из толпы раздается возглас: «Вы попусту тратите слова, потому что все, кого вы видите на проповеди, просят денег, а не ссужают ими…» и просит рассказать что-нибудь такое, что бы их утешило. – «Правильно», – поддерживают выступившего присутствующие. И монах меняет тему и начинает развивать тезис – «блаженны нищие».
   Но может ли быть оправдана литература, сводящаяся к шуткам или веселым сценам, когда собственно только назидание может и должно служить основной сущностью литературы, в прямой или скрытой форме? Для тех, кто искал тайный смысл в 4-й эклоге Виргилия, посвященной Азинию Поллиону, для кого волк и лев, роза и лилия переходили в символ и порождали легенды, – это было ясно. Сокровенным смыслом могла быть мораль. В «Проповедях» Саккетти отправлялся от теоретических положений и иллюстрировал их примерами. Отчего бы не пойти обратным путем и начать с рассказа и, приняв его за аналог, придать ему комментирующее заключение. Морально-дидактическое значение имели и «Disciplina clerica-lis» («Устав для духовных лиц») Петра Альфонса, и «Римские деяния», и «Exempla» («Пример») Иакова де Витри и целый ряд других сборников. Их мораль была, правда, аскетической; но это можно было изменить и сделать из новелл выводы конкретные человеческие. Либо, наконец, использовать новеллу как сатиру. Этими путями и пошел Саккетти. Нечто подобное давал и «Декамерон»; но там тот или иной случай подвергался обсуждению, становился темой обсуждения. Саккетти же не обсуждает, а судит, и притом единолично. Как литературная задача такая постановка вопроса имела большое значение, и вывод поэтому отнюдь не следует оценивать так, как это делает современный читатель или издатель, дающий сокращенное издание сборника, рассчитанное на широкие круги читателей, в котором эти заключения он выбрасывает. Саккетти смотрел на это дело принципиально иначе и настаивал на морализации.