– Если вы хотите увидеть необработанный русский самородок, отправляйтесь сию же минуту в Лог! Это же неподнятый пласт народной культуры! Выбросьте из головы, забудьте, что вам пели про него и отправляйтесь. Нy чего же вы думаете?
   Категорическая противоречивость мнений заставила меня не клянчить ни у кого никакого «мотора», и я почапал, как здесь говорят, в Лог пешком.
   Благо, был солнечный день, и последнее нежаркое августовское тепло вовсе не портило дорогу.
   На пригорке стоял свежевыбеленный Михаилов дом.
   Я огляделся, но никакого памятника я нигде не видел. Я подошёл к дому сбоку и только тут заметил свинцовый барельеф, прибитый к белой стене гвоздями: шляпки едва были различимы.
 
 
   Наверное, слишком долго и сосредоточению я рассматривал человека со стены, так что и не увидел, как откуда-то сверху, с косогора, спустился долговязый, моложавый мужчина.
   Мы переглянулись.
   Как я и догадался, это был сам Михаил.
   Я не знал, с чего начать.
   Он же, поглядывая то на меня, то на стену, краснел всё заметней, и через какие-то полминуты его продолговатое лицо пылало огнём, и ещё на этом лице просеклось какое-то выражение школярской виноватости, будто его ждал выговор.
   Я молчал.
   Тогда Михаил, в нерешительности показав глазами на барельеф, тихо сказал:
   – Отец…
   Я кивнул.
   – Он, – оживился Михаил, открывая дверь, – у меня и… Заходи в хату. Он у меня и в альбомах везде. Вот на, посмотри. И вот на стене над койкой увеличенный. И вот… Сам рисовал.
   С огромного полотна величиной с полстены прямо на нас печально смотрел пожилой человек, сидевший на бревне. Какой-то полубольной, отрешённый, какой-то бессильно-отчаянный, но нет, не равнодушный ещё. Может, с профессиональной точки тут не все гладко выписано, но зато здесь схвачено метко куда более существенное: здесь сама госпожа естественность, сама реальность. Жизнь прожита, а главное так и не сделано, жалуются глаза.
   – Как ему жилось?
   – Не сахарно… Мечтатель… Ветродвигатель изобретал. Писем Москва полный угол накидала, а дело так и не вышло. Любил отец и фотографию, а сам был мастер по часам. Хороший, хвалили, был мастер. Зайдите в любую сейчас мастерскую, попросите для смеху выточить какую детальку для ручных часов. Заменить заменят заводской деталью, а сами не выточат. А он на станочке ось маятника вытачивал для дамских часов. Там той осюшки длина миллиметра два! Лупу на глаз, работал с лупой, хоть и был под годами… К фотографии я крепко прилип. Это у меня от отца. Есть у меня киноаппарат. Снял, как отец ходит, кур кормит, сидит на бревне, отдыхает… В Его День домашним показываю эту свою кино.
   – Ты учился?
   – А то как жа! Восемь классов. Школа киномехаников.
   – А потом?
   – А потом таскаю вот банки с плёнкой то в Гусёвку, то в Лог. В этих двух сёлах картины показываю.
   – Как ты стал рисовать?
   – Так это ещё со школы. А вот… В шестьдесят пятом помер отец. Захотелось оставить какую память по отцу. Думаю, дай-ка на скульптуру его возьму. Попервах из пластилина это бюст. Вышло вроде того. Ага, загорелся Мишака! Из синей глины – в речке у нас такая – попробовал, покрасил. Ничего! А из гипса? Ну, какая аптека мне столько гипсу продаст?! Так я в скобяном магазине набрал алебастра. Сделал до пояса, поставил на постаментишко перед окном, где отец на брёвнышках частенько сиживал. Год простоял! А там дожди да морозы сгубили все мои старания. По городам льют как-то с пустом внутри, а у меня он целиковый. Зимой надумал лопаться. Тулово я выбросил, а головы и одну и другуя уберёг.
   Михаил небрежно так достал из-под кровати старый мешок, и извлёк из него обе головы, извлёк неожиданно и мне стало страшно. В первое мгновение мне показалось, что настоящие эти головы так быстро сняли с чьих-то плеч, что ещё и кровь не успела выступить, что ещё и жизнь не успела уйти из глаз – настолько велико было ощущение правдоподобия. Мне стало невмоготу оставаться поэтому в доме, я попросил Михаила выйти во двор.
   – Вот так многия, – переступая порог, со смешком говорил Михаил. – Придут, пытают, что, чего, как… А покажешь головы – на пуле выскакивают и до свиданухи не говорят.
   Во дворе сидит на корточках ватага ребят. У каждого по подсолнуху. Грызут семечки, ещё молочко. Рядом с белоголовым хлопчиком рослый петух-красавец с изумительными шпорами спокойно, даже лениво склёвывает семечки из одной же шляпки, что была в руке мальчика.
   – Петушака подсолнухи любя, – поясняет эту картину Михаил и продолжает: – Не мог я смириться с тем, чтобы не было у меня никакой памяти по отцу. Надумал я сделать из свинца. Спросил у одного заезжего малярика, как сделать форму. Тот сказал. Тогда мы с Юркой, – Михаил показал рукой на паренька, от которого не отходил петух, – пошли в яр. Туда у нас сваливают негодную всякую технику. Набрали мы из аккумуляторов перегородок свинцовых, поплавили в ведре на костре, сделали форму в земле… Три года висит на стене барельеф. Понравился очень деду Тиме Иванову. Навалился дед просить: сделай и меня так на памятку. Нy что мне, глины в речке жалко? Сел покойный так, смотрю я на него и леплю… Не успел сосед, мастер по шапкам, сшить шапку, как мой дед готовенький. Покрыл серебрянкой. На, дедуня, неси себя на радость, и пошёл, будто глыбу золота понёс… Слушай, а чего б нам не сходить к его бабке и не посмотреть, как я сделал?
   Тот бюст стоит на столе, на самом распочётном месте.
   Пелагея Уколовна говорит:
   – Деда вродешко и нетути, а как же нетути, раз он вот стоит как живой? Славно Мишака зарисовал.
   – Рисовал я вот это, – показывает Михаил на полотно на стене, обое вы там. А это я лепил.
   – Ну, какая ж там разничка – лепил, рисовал? Главно – как живой!
   Заходили и в другой по пути дом, и там Михаилова работа. И там похвалы Михаилу.
   Хозяйка мне говорила:
   – Ты, гостюшка, не думай, раз хвалю, так мы с ним родня. Мы такая родня: плетень горел, а мы руки грели.
   Когда мы остались одни, я спросил Михаила:
   – Нравится работать с глиной?
   – А чего? Интересно, уважаю я эту делу. Прямо тайна… Смотри, сначатия ничего, глина и глина. У другого ком глины он и есть ком глины, а у меня, у Мишаки Шестопалова, из глины выходя отец, дед Тима… Вот есля б мне почитать хоть одну книжонку по скульптуре… Иля послушать человека, что по этому делу работая. А что жа я, самоучка, всё сам да сам? Хорошо, eсля б таких, как я, собирали хотешки раз на год, смотрели их работы, советовали, подсказывали, как лучша делать наперёд.
   – Ты знаком с кем-нибудь из художников-самоучек в Нижнедевицке?
   – Так-то я кой да кого знаю. А подойти не решаюсь. Я ж ни с кем не знаком! Они люди с дипломами. В грамоте. Они повыше, а я пониже. На улице не подойдёшь… А своего места… ну мастерской, у них тожа нетушки. Так что пока только с барыней с глиной и поговоришь… Мда-а… Так посмотришь, глина и глина… Кому ком грязи… А у кого из глинки выходя отец… дед Тима… Правда, чудно`? А?…
 
    Село Лог, Нижнедевицкий район, Воронежская область. 1978

Даю на отсечение!

   Темнота тоже распространяетсясо скоростью света.
Л. Ишанова

   Избирательность памяти коварна.
   Не помню я ни лица, ни имени учительницы, научившей читать, писать. Зато расхорошо помню другого своего первого учителя. По курению. Точно вчера с его урока.
   Васька.
   Лохматый двадцатилетний леший. Носил и в лето и в зиму неизменно по две фуфайки. Всаживал одну в одну, как матрёшки. И круглый год бегал в малахае. Это-то на Кавказе. (Дело происходило в местечке Насакирали.)
   Васька был большой начальник.
   А я маленький.
   Васька пас коз, я пас козлят. С июня по сентябрь, конечно. В каникулы.
   В рабочей обстановке мы не могли встречаться, хотя производственная необходимость в том и была. Сбежись наши стада, это чревато… Вернутся козы домой без молока.
   У Васькиных коз и у моих козлят были прямые родственные связи. Как говорил Васька, это была кругом сплетённая родня.
 
 
   Однако в обед, когда наши табунки дремали в прохладе придорожных ёлок, мы с Васькой сходились на бугре. Третьим из начальства был Пинок, важный Васькин пёс с человеческим лицом. Всегда держался он справа от Васьки. Был его правой рукой.
   Козы были по одну сторону бугра, козлята по другую. Они не видели друг друга, зато мы с Васькой видели и тех и других. У хорошего пастуха четыре глаза! И если уж они паче чаяния кинутся на сближение, им другого пути нет, как только через наши трупы.
   Но разве мы допустим их воссоединения?
   И вот однажды в один из таких обеденных перерывов – было это в воскресенье тринадцатого июля 1952 года – мы сошлись. Запив полбуханки чёрного хлеба литром кипячёного молока из зеленой бутыли, посоловелый Васька – а было так парко, что, казалось, плавились мозги, – разморенно вставил себе на десерт в угол губ папироску. С небрежным великодушием подал и мне.
   Я в страхе попятился, спрятал руки за спину.
   – Ты чего? – удивился Васька. – Кто от царского угощенья отпрыгивает по воскресеньям?
   – Я не к-кур-рю… – промямлил я оправдательно.
   – А! – присвистнул Васька. – Вон оно что! Мамкин сосунчик! Долго ж тебя с грудного довольства не спихивают. Сколько тебе?
   – Тринадцать.
   Васька лениво мазнул меня пальцем по губам. Брезгливо осмотрел подушечку пальца. Вытер о штаны.
   – Мда-а… Молочко ещё не обсохло. Мажется, – трагически констатировал он. – Несчастный сосунчик!
   Это меня добило.
   Я молча, с вызовом кинул ему раскрытую руку.
   Он так же молча и державно вложил в неё «ракетину».
   – Хвалю Серка за обычай. Хоть не везёт, дак ржёт! – надвое сказал Васька.
   Что он хочел этим сказать? Что я, дав вспышку, так и не закурю? Я закурил. Судорожно затянулся во всю ивановскую. Проглотил. И дым из меня повалил не только из глаз и ушей, но и изо всех прочих щелей. Я закашлялся со слезами. Во рту задрало, точно шваброй.
   – Начало полдела скачало! Всё путём! – торжественно объявил Васька. И мягко, певуче вразумил: – Всякое ученье горько, да плоды его сладки…
   – Когда же будет сладко? – сквозь слёзы допытывался я.
   – Попозжей, милок, попозжей, – отечески нежно зажурчал его голос. – Не торопи лошадок… Надо когда-то и начинать… А то ты и так сильно припоздал. У меня вон куревой стаж ого-го какой! Я, говорила покойница мать, пошёл смоктать табачную соску ещё в пелёнках. Раз с козьей ножкой уснул. Пелёнки дали огня. Народ еле спас… Кто б им тепере и пас коз?… А вызывали, – Васька энергично ткнул пальцем в небо, – пожарку из самого из района! Жалко… С пелёнками успел сгореть весь дом, а за компанию и два соседних.
   Его героическое прошлое набавило мне цены в моих собственных глазах.
   Я угорело зачадил, как весь паровозный парк страны, сведённый воедино.
   – Это несмываемый позор, – в нежном распале корил Васька, любя меня с каждой минутой, похоже, всё круче, всё шальней. – В тринадцать не курить! Когда ж мужчиной будем становиться? А? В полста? Иль когда вперёд лаптями понесут? И вообще, – мечтательно произнёс он, эффектно отставив в сторону руку с папиросой, – человек с папиросиной – уважаемый человек! Кум королю, государь – дядя!… Человека с папироской даже сам комар уважает. Не нападает. За своего держит! Так что кури! Можь, с куренья веснушки сойдут да нос перестанет лупиться иль рыжины в волосе посбавится… Можь, ещё и подправишься… А то дохлый, как жадность. Вида никакого, так хоть дыми. Пускай от тебя «Ракетой» воняет да мужиком! – благословил он.
   А я тем временем уже не мог остановиться. Я прикуривал папиросу от папиросы.
   Васька в изумлении приоткрыл рот, уставился на меня не мигая.
   – Иль ты ешь их без хлеба? – наконец пробубнил он.
   Он не знал, то ли радоваться, то ли печалиться этаковской моей прыти.
   На… – ой папиросе у меня закружилась голова.
   На… – ой я упал в обморок.
   Васька отхлестал меня по щекам. Я очнулся и – попросил курева.
   – Хвалю барбоса за хватку! – ударил в землю он шапкой. – Курнуть не курнуть, так чтобы уж рога в землю!
   До смерточки тянуло курить.
   Едва отдохнул от одной папиросы, наваливался на новую. Мой взвихрённый энтузиазм всполошил Ваську.
   – Однако, погляжу, лихой ты работничек из миски ложкой, особо ежли миска чужая… По стольку за раз не таскай в себя дыму. Не унесло бы в небонько! Держи меру. А то отдам, где козам рога правят.
   Не знаю, чем бы кончился тот первый перекур, не поднимись козы. Пора было разбегаться.
   – Ну… Чем даром сидеть, лучше попусту ходить. – Васька усмехнулся, сунул мне пачку «Ракеты». – Получай первый аванец. Ребятишкам на молочишко, старику на табачишко!
   Пачки мне не хватило не то что до следующего обеда – её в час не стало.
   На другой день Васёня дал ещё.
   – Бери да помни: рука руку моет, обе хотят белы быть. Ежли что, подсобляй мне тож чем спонадобится.
   Я быстро кивнул.
   Каждый день в обед Васёня вручал мне новую пачку.
   Так длилось ровно месяц. И любовь – рассохлась.
   Я прирученно подлетел к Васёне с загодя раскрытой лодочкой ладошкой за божьей милостынькой. Васёня хлопнул по вытянутой руке моей. Кривясь, откинул её в сторону и лениво посветил кукишем.
   – На` тебе, Тольчик, дулю из Мартынова сада да забудь меня. Разоритель! Всё! Песец тебе!… Испытательный месячину выдержал на молодца. Чё ещё?… С ноне ссаживаю со своего дыма… Самому нечего вон соснуть. Да и… Я не помесь негра с мотоциклом. Под какой интерес таскай я всякому сонному и встречному? Кто ты мне? Ну? – Он опало махнул рукой. – Так, девятой курице десятое яйцо… Я главно сделал. Наставил на истинный мужеский путь. Мужика в тебе разбудил… Разгон дал. Так ты и катись. Добывай курево сам. Невелик козел – рога большие…
   Этот его выбрык выбил меня из рассудка.
   – Василёк, не на что покупать… – разбито прошептал я.
   – А мне какая печаль, что у тебя тонкий карман? Шевели мозгой… Не замоча рук, не умоешься…
   Стрелять бычки у знакомых я боялся. Ещё дойдёт до матери… Стыда, стыда… К заезжим незнакомцам подходить не решался. Да и откуда было особо взяться незнакомцам в нашей горной глушинке?
   Не получив от Василия новой пачки, я в знак вызова – перед гибелью козы бодаются! – двинул зачем-то козлят в обед домой, в наш посёлочек в три каменных недоскрёба.
   Уже посреди посёлка мне встретилась мама.
   Бежала к магазинщику Сандро за хлебом.
   Я навязал ей козлят, а сам бросился в лавку.
   Радость затопила душу. В первый раз сам куплю! Накурюсь на тыщу лет вперёд! Про запас!
   На бегу – в ту пору я всегда бегал, не мог ходить спокойным шагом – сделал козу замытой дождями старой записке на двери « Пашол пакушать сацыви в сасетки. Жды. Нэ шюми. Сандро.»– и ветром влетел в лавку.
   Денег тика в тику. На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!
   Сандро курил.
   Заслышал о «Ракете» – жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок, длинный, тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.
   – Вах! Вах!.. – сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. – Ра амбавиа, чемо мшвениеро? [61]Ти, – он без силы наставил на меня нож, – хочу кури`?… Кацо, ти слаби… Муха чихай – ти падай!.. Хо, хо! [62]Тбе кури не можно… От кури серсе боли-и, – опало поднёс руку с ножом к сердцу. – Почка боли-и, – болезненно погладил бок, – тави [63]боли-и, – обхватил голову, постонал. – Любофа… дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко…
   Сандро жадно соснул и, завесившись плотно дымом, уныло бубнил:
   – И рак куши, куши тбе всё… Скушит, спасиб скажэт, а ти спасиб ужэ нэ слишишь, пошла на Мелекедур… [64]
   Он потыкал, нервно, коротко, ножом вверх, покойницки сложил руки на груди:
   – Деда [65]плачи. Твоя друг Жора Клинков плачи. Сандро тожэ плачи… Один шайтан папирос смэётся!
   Сандро свирепо сшиб ногтем мизинца шапку нагара с папиросы, яростно воткнул её снова в рот.
   – Вот ти на школа отлишник… истори знай… Полтыщи лэт назад в Англии и в Турции курцам дэлали «усекновение головы». Простыми словами – башка долой к чёртовой маме! На Россия курцов учили палками. Не помогало кому – смертную казнь давали. И луди всэ бил крепки, всэ бил здорови. Дуб, дуб, дуб всэ!… И пришла на цар Пэтре Пэрви… Покатался по Европэ да превратился в заядли курильщик. Пэтре позвала мужик, сказала: «Кури, чемо карго [66]! Кури, чемо окро каци! [67]Нэ буди кури – давай голова сюда мнэ! – Сандро ласково поманил пальцем, позвал: – Дурной башка секир буди делат!» И всэ эсразу кури-и, кури-и… Сонсе за дым пропал!… Сама Пэтре мно-ого кури-и-ии, кури-и-и… Сама Пэтре от кури тожэ на Мелекедур пошла… – скорбно сложил руки, как у покойника. – А бил Пэтре, – Сандро с гурийским неуправляемым темпераментом зверовато прорычал, размахнул руки на весь магазин, показывая, какие разогромные были у Петра плечищи; угрозливо рыкнул ещё, вскинул руки под потолок – экий махина был Пётр! И сожалеюще, пропаще добавил: – А табак секир башка делал Пэтре, не смотрел, што на цар бил…
   Сандро помолчал и убеждённо закончил свою речь, воздев в торжестве указательный палец:
   – Табак сильней царя!
   С минуту простояв в такой монументальной позе, Сандро твёрдо, основательно пронёс белый нож туда-сюда в непосредственной близи моего носа, медленно, злобно выпуская слова сквозь редкие и жёлтые от курения зубы:
   – Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник, у тбе чисты ум, ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!
   Я считал, что я горе горькое своих родителей, а выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу спидометр!
   Но выше Сандро не прыгнешь, и вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он по-княжьи подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.
   Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла, быстрей ракеты домой. Только шишки веют.
   Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и горячо задымил. С минуты на минуту нагрянет мама с водой из криницы в каштановом яру, надо успеть выкурить!
   Едва отпустил я последнюю затяжку – бледная мама вскакивает с полным по края ведром.
   – А я вся выпужалась у смерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!
   Она обмякло усмехнулась, с нарочитой серьёзностью спросила:
   – Ты тут, парубоче, не горишь?
   Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон. Дёрнул плечом:
   – Да вроде пока нет…
   Мама смешанно вслух подумала:
   – Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…
   И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.
   – А ты, – недоумевает, – чего печке кланяешься?
   – Да-а, – выворачиваюсь, – я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…
   Мама нахмурилась, подозрительно понюхала воздух.
   – А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? – выстрожилась она.
   – Так я, кажется, козлят пасу, а не розы собираю…
   Еле отмазался.
   Но как же дальше?
   Переходить на подножный корм? Подбирать окурки? Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?
   А впрочем…
   Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку платят за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?
   «Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят, а они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?
   Папироска из пачки с человеком в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.
   Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.
   Во мне таки достало силы не нагнуться за первым бычком, втоптанным одним концом в грязь. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.
   Позже, когда я зажил самостоятельно далеко от родных, у меня в кармане всегда стучало больше чем на пачку «Ракеты». Но к папиросам меня уже не звало, не манило.
   Я угощал девушек конфетами. Девушки не стеснялись угощать меня папиросами. Я вежливо и так обстоятельно отнекивался, что распечатал четвертый десяток в чине холостяка. По временам бедное сердце замирало: неужели придётся жениться на табакерке?
   Но, слава Богу, нет правил без исключений.
   Мне мое исключение нравится. Не надышусь… Да, да. Я говорю о жене. Представляете, не курила, не курит и не хочет! Прямо какая-то небожителька или инопланетянка.
   А инопланетянам ай как туго приходится на земле. На работе сидит моя инопланетянка в комнате, где ещё пять молодых пеструшек. Все укушенные, разведённые. Все курят. И ка-ак ку-урят!
   Порядочный конюх не закурит в присутствии лошади: лошадь не переносит дыма. Наш же прекрасный слабый пол открыто смеётся над лошадиными нежностями. Вся капелла как ударит в пять тяг – пожарники, взлетев по своей автолестнице, не раз совали в форточку шланг. Однажды даже пустили пену, и отделались бедолаги лёгким порицанием по службе.
   Домой возвращается моя насквозь продымленная всегда и слегка закопчённая. Не то что комар – я боюсь к ней приближаться. Летом при открытом окне меня комары до костей за ночь искусают, а её облетают. А ведь мы обое не курим.
   Дело дошло… Приехавшая из филиала бухгалтер пихнула ей в стол свёрток: пускай полежит.
   Через день звонит та южанка с вокзала:
   – Друженька! Через три минуты я отбываю…
   Моя и всполошись:
   – Ка-ак!? Ты ж забыла у меня в столе…
   – Ничего, лапушка, я не забыла, – игриво сладит та. – Я никогда ничего не забываю. То я тебе, пардон, подарушек подложила. Не свинью. Прими и не ругайся, пожалуйста. Ты хорошо приняла мой отчёт.
   Разворачивает моя свёрток и не знает, то ли радоваться, то ли погодить. Это была её невольная первая… Взятка? Не знаю… Бутылка чернил [68]и пачка дорогих сигарет с афишкой на боку: «Минздрав предупреждает: курение опасно для вашего здоровья».
   Господи, до чего докатились. В благодарность уже ничего приличного кроме сигарет не могут презентовать. По своим запросам меряют. И подкладывает-то кто! Незамужняя молодая завлекалка своей сверстнице!
   До жестокого дымного бума дожили мы. Все загрязняют и среду, и себя. Все чадят. Заводы. Фабрики. Котельни. Машины. Люди. Взрослые и не очень. Женщины. Мужчины.
   «Бесовская пагуба» всех одолела. Чадят дома. Чадят на работе. В школе. Под школой. В подвалах. На чердаках В поездах. В автобусах. В самолетах…
   А виноват мужчина. Нет в доме Мужчины, нет властной мужской руки. Сломался, вывелся мужик. Сила безволия сильнее его самого, придавила его, не может он наступить собственной табачной песне на горло. Как уверяет жена, нынче не мужики пошли, а одна хилость. Мужики избабились, а бабы измужичились, уточняют сами женщины. И итожат: нынче она – это он, а он – это она.
   Доколе же слушать такое?
   Мужики-дымари, внимай сюда. Под секретом что шукну… По самым авторитетным коридорным слухам, скоро введут налог на дым. Удовольствие дорогое. Себе в убыток. Выгодней заранее бросить… Соберите в кулак остатки мужества [69]и докажите, что вы мужики не только по паспорту.
   Давайте поиграем в мужчин.
   В игру принимаются и те, кто не играет в хоккей. Давно и с пристрастием просят вас врачи не курить. И вообще врачи мира только добра Вам всем хотят. Лозунг у них какой был! Воспитаем к 2000 году поколение, не знающее вкуса табака.
   Но мы уже проехали двухтысячный. Какие успехи насчёт вкуса? Гран-ди-о-зные! Даже в школах дети открыто курят. Я от умиления рыдаю, когда вижу, как на переменках пионэркисановито чадят у входа в школу. Теперь мы топчемся на порожке новых побед. Ждём-с, когда разрешат курить и в детских садах. А там и в яслях.
   И всё же…
   И всё же, как быть тем, кто сегодня не прочь бросить? Кто решил сорваться с дымного пути? Кто без толку изводит врачей?
   Я таким страдальцам доложу. Не казните себя курсами рефлексотерапии, аутогенной тренировки. Не тираньте себя иглоукалыванием. Не заедайте свой век таблетками. Не смешите гипнозом и жвачкой от курения. Сделайте хоть одно доброе дело для себя. Выбросьте однажды ко всем чертям все ваши вонючие соски и не летите вослед подбирать их, чтоб тут же воткнуть в рот. Удержите себя, вспомните, что вы мужчина.
   Обязаны «стоять доблестно».
 
 
   Обязаны, так стойте. И не дёргайтесь. Отсева в игре в виде чьей-либо кончины не ожидается.
   Не верите? Нужны живые факты? Вот вам ваш покорный слуга. Бросил и не помер!
   Мало утешения в одном примере? Подавай массовость? Можно и массовость. Во Франции… Когда-то во Франции «курение быстро стало привилегией богатых и знатных людей. Маркиза де Помпадур, любимая хозяйка Луи XV, была страстным курильщиком и имела больше чем триста трубок!» Теперь этим не гордятся. В той же Франции разом целая деревня Салер – двести пятьдесят человек! – недавно бросила это дело, табак. И все живы! И вас ждёт не дождётся та же участь.