- Я бы ответил вам: "Очень!" Но этого мало. А таких слов, какие означают больше, чем "очень", я не найду. Грустно иметь жену, которая любит тебя не очень.
   Ольга скосила на него глаза, тихонько рассмеялась и снова запела:
   Если вам милая не изменила,
   Значит, без спора,
   Изменит скоро...
   - Божественная опера! Но за одну только эту песенку можно отдать все остальное. И за музыку, и... за слова. Когда герцог начинает петь свою песенку - у меня от счастья мурашки по коже бегут. Я живу, я слышу ее! Саакадзе, скажите, а вы свою жену часто ревнуете?
   - Не ревновал никогда. Но если бы моей женой были вы - я стал бы ревновать!
   - Хорошо, когда тебя любят, когда ревнуют, - раздумчиво сказала Ольга. - Ведь сила любви к человеку - это цена его. Что стоит человек, которого совсем не любят? А человеку не хочется, обидно не стоить ничего. Он хочет, чтобы его любили. Саакадзе, вы любите свою жену? Когда вы о ней говорите, мне кажется - вы не любите ее. Я бы даже подумала: у вас ее вовсе нет! То есть для себя, для своего сердца. К вам должна еще прийти какая-то другая. И вы ее пока не нашли.
   Цагеридзе сидел, натянуто улыбаясь. Плохой из него получился актер. Он говорил холодные, пустые слова, и Ольга в них не поверила. Надо ли продолжать эту игру?
   - Война за два года, видимо, очень состарила меня, - сказал Цагеридзе, - и вы приняли меня за мужчину. А мне недавно исполнилось всего двадцать лет. Вы угадали: жену я себе выдумал. Но мне хочется, чтобы у меня была жена такая, какую сейчас я себе представил, - он подумал, что этими словами обижает Ольгу, и прибавил с полной искренностью, но с восточной витиеватостью: - Мне хочется, чтобы моя жена была такая, какая есть у вашего мужа.
   Ольга бросила на него быстрый взгляд. Эти слова ее точно бы ударили так сразу побелела она.
   - Смотрите не ошибитесь...
   - Моя бабушка меня наставляла так, - весело сказал Цагеридзе: - "Нико, решишь стать семейным, не выбирай жену. Это не пряжка для пояса. Нельзя выбирать женщин, приглядываясь, кто из них лучше. Лучше всех та, которая сама придет в твое сердце. Любовь даже из плохой женщины сделает самую лучшую. А без любви всякая женщина будет плохой. Говорят, для мужчины сотворил женщину бог. Не знаю, Нико. Может быть. Но жену для себя сотворить может только сам мужчина. Больше никто". Ольга, вы поняли? А моя бабушка была очень мудрая женщина.
   Ольга сидела потупясь, пощипывая носовой платок.
   - Да-а, интересно вы говорите: "Женщина лучше всех та, которая сама придет в твое сердце... Жену для себя сотворить может только сам мужчина..." Наверно, на эти слова тоже можно было бы написать целую оперу. - Она встрепенулась, сделалась прежней, беспечно-веселой. - Саакадзе, пойдемте в театр! Мне так хочется вместе с вами послушать "Риголетто". Ну, что вы упрямитесь? Как мне прийти в ваше сердце?
   Цагеридзе потрогал костыль, встал, опираясь рукой о спинку скамейки. Зачем Ольга дразнит его? Как можно так держать себя замужней женщине? Очень плохого, конечно, в этом нет ничего. Но все же лучше сейчас попрощаться с нею, уехать на вокзал. Скоро вечер, нога болит...
   - Ну, что же вы не отвечаете? - просительно сказала Ольга. - Вы сердитесь на меня? Не надо. Где мы встретимся? Вечером...
   6
   Встретились они в вестибюле театра. Цагеридзе немного опоздал, долго простоял в очереди у столовой на военпродпункте, а потом, выйдя на ближней к театру станции метро, не сразу сообразил, в какую сторону ему следует двигаться.
   Ольга переоделась в новое шерстяное платье, красиво причесалась. Она сразу же подхватила Цагеридзе под руку и торопливо повела его какими-то боковыми коридорами.
   Потом они поднялись по короткой мраморной лестнице, устланной нарядными коврами, совершенно заглушавшими шум шагов. Цагеридзе было жаль их топтать. Ольга на ходу объясняла радостно и торопливо:
   - Ключ от режиссерской ложи выпросила. Мы там будем только вдвоем. Замечательно! Это Инна Марковна такая славная. Держите ключ. Открывайте...
   Блеск оперных декораций, пышность костюмов ошеломили Цагеридзе. Подобной роскоши раньше он себе даже и представить не мог.
   Не отводя глаз от сцены, Цагеридзе рукой нащупал кресло, сел и так просидел до конца первого акта, едва дыша от наслаждения. Перед ним, прямо внизу, играл оркестр, но Цагеридзе казалось, будто звучит, источает нежнейшие мелодии не то сияющая перед сценой рампа, не то в глубине сцены распахнутые настежь окна великолепного дворца. Голоса певцов своей чистотой напоминали горные ручьи.
   Он забыл все: и где он находится, и как он вошел сюда, и кто сидит с ним рядом. Только когда сомкнулись слабо шелестящие полотнища занавеса, а в зрительном зале вспыхнул свет, Цагеридзе посмотрел на Ольгу.
   - Нравится вам? - счастливо спросила она.
   - Нравится! Разве можно сказать "нравится"? Не спрашивайте меня - я умру.
   Он нехотя разговаривал и в антракте после второго акта, весь уйдя мыслями в то, что видел и слышал. Перед самым началом третьего акта он виновато сказал:
   - Николай Цагеридзе, оказывается, круглый невежда. В походах, где попало, я слышал только отрывки этой музыки. И я думал, что Риголетто самый красивый и молодой. А он старик, какой-то балаганщик...
   - Шут, - поправила Ольга.
   - Шут. Но почему, скажите мне, вся опера его именем называется?
   - А вы до конца послушайте.
   Мрачный замок, грозовые тучи, взблески синих молний, раскаты грома, трагически-пугающая медь оркестра - в последнем акте - тревожно настроили Цагеридзе. Он нервно подергивался, предвидя развязку: месть отца за поруганную честь дочери. Сочувственно кивнул головой при появлении Риголетто. Взглядом, полным ненависти, проводил герцога, когда тот пересекал сцену, направляясь к узкой двери замка. И сморщился, как от сильной боли, когда герцог распахнул окно и, блещущий молодостью и красотой, запел беззаботно, убежденно:
   Сердце красавиц склонно к измене
   И к перемене,
   Как ветер мая...
   Цагеридзе, стиснул ладонями виски, опустил голову. Играл оркестр, но из всего оркестра Цагеридзе слышал только скрипку. Таким же нежным и сильным голосом, как у герцога, скрипка твердила: "...и изменяют, как бы шутя..."
   Она повторила всю мелодию песенки с самого начала, и Цагеридзе за нею повторил слова. Потом вдруг, не закончив всего один слог, скрипка остановилась.
   И тогда запел герцог:
   Ласки их любим мы, хоть они ложны,
   Жить невозможно
   Без наслажденья...
   И это, смакуя каждое слово, подтвердила скрипка. Опять пропела весь куплет и опять, оборвав мелодию на последнем слоге, уступила очередь герцогу. Он, ликующий от сознания своей непререкаемой правоты, предсказал:
   Если вам милая не изменила,
   Значит, без спора,
   Изменит скоро...
   Цагеридзе шумно перевел дыхание. Ольга сидела, тесно припав к его плечу, и восторженно смотрела на герцога. Пальчиками тихо выстукивала такт мелодии на подлокотнике кресла и, склонившись к самому уху Цагеридзе, грея своим дыханием, закончила вместе с герцогом: "...Но изменяю им раньше я..."
   Вся притягательность, очарование спектакля сразу исчезли. Жизнь теперь была не только там, на сцене, но и здесь, рядом с ним. Кровь тяжело прилила к лицу, смятение вошло в душу Цагеридзе. Волновала близость Ольги. А слова ее - слова герцога - звучали все сильнее, сильнее, неотступно стучась бесенком в сознание не то с вопросом, не то с призывом: "Но изменяю им раньше я!" Хотелось забыть, где они...
   Опера, как страшный горный обвал, в неистовстве, грохоте медных труб и литавр, в отчаянных, мужских рыданиях виолончелей, закончилась для Цагеридзе неожиданно. И во времени и истинной развязкой своей. Оскорбленный отец, справедливый мститель, шут сиятельного герцога, рукою злодея Спарафучилле убил вместо подлого господина любимую дочь свою. А Джильда - Джильда, спасая жизнь герцога, сама отдала себя в жертву высокой любви...
   Публика в зале шумела, аплодировала. Без конца вызывала герцога, Риголетто, Джильду; опять герцога, Риголетто; и герцога, герцога, герцога...
   Цагеридзе стоял у барьера ложи, опершись на костыль, и безотрывно смотрел на герцога до тех пор, пока тот не ушел за занавес в последний раз, не считаясь с настойчивыми рукоплесканиями благодарных зрителей.
   Ольга, как и все, отчаянно била в ладоши. Цагеридзе стоял неподвижный. Ольга с недоумением поглядывала на него.
   - Вам все же не понравилось? - с огорчением спросила она, когда стало ясно, что герцог больше не выйдет.
   - Не знаю... Понравилось! Не знаю... Не понравилось!.. Почему, скажите, герцогу хлопали сильнее, чем Джильде?
   - Н-ну... - даже вся как-то съежившись, ответила Ольга, - н-ну, как вам сказать... Вы не шутите?.. Аплодировали за чудеснейший голос, за талант, за превосходное исполнение роли и... Ну, он же и сам красивый очень, стройный. А потом эти его песенки... Ох, песенки!..
   Они стояли друг против друга, оба взволнованные и спектаклем, и этим как бы неожиданным, но по существу своему давно подготовленным спором; и полумраком, который, как только погасли огни рампы, сразу воцарился в зрительном зале и особенно здесь, в этой ложе, отгороженной от всех тяжелым бархатом; и несколькими часами, проведенными вместе, а теперь еще и такой располагающей близостью.
   - Да ведь на Джильду молиться надо, а не на этого... Его песенки-то, начал Цагеридзе, - такие...
   Ему хотелось сказать, что песенки герцога не просто оправдывают измену, случайную, легкомысленную, - они вообще начисто отвергают верность в любви, нравственную чистоту. Как можно восторгаться такими песенками! Ольга, должно быть, поняла его сразу, с полуслова. Она схватила Цагеридзе за руки у локтей, тем же движением, что и в Сокольническом парке, затрясла:
   - За ее любовь Джильде - памятник. Вечный! Молиться на нее! Конечно, молиться... Ну, а жизнь? Она ведь всегда продолжается! И песенки герцога это совсем другая любовь... Через все!.. Бывает же... Ну, бывает ведь... И пусть тогда минуты только... Саакадзе, милый, как вы не понимаете?
   Сейчас он видел лишь блеск Ольгиных глаз, ощущал слабую силу ее пальцев, перебегающих по рукавам гимнастерки. Он наклонился и поцеловал Ольгу. И еще. Еще...
   Ольга не оттолкнула его. Тихонько отвела его руки, покосилась на дверь.
   Сказала низким, словно простуженным голосом:
   - Идемте. Идемте скорее. Мы здесь остались совсем одни. Я должна отдать ключ Инне Марковне.
   Спустились они по той же мраморной лестнице. К Инне Марковне Ольга забежала всего на минутку. А дальше она повела Цагеридзе по сложной путанице других, совершенно ему незнакомых коридоров, мостиков, спиралью вьющихся книзу ступенек. Потом как-то враз они очутились на улице, темной и глухой.
   Куда идти? Если бы Цагеридзе это знал твердо, он, вероятно, сказал бы Ольге: "Спокойной ночи! И - простите, пожалуйста!" А потом заковылял бы к станции метро. Теперь он слышал: где-то далеко позванивают трамваи, вскрикивают сигналы автомашин. Все из театра возвращались домой. У Цагеридзе дом был на вокзале. Но как туда добраться, он не знал.
   А Ольга стояла молча у темной стены, словно чего-то ожидая.
   Свежий ночной воздух заставлял Цагеридзе ежиться. Он был в одной гимнастерке, шинель оставил в камере хранения. Томил голод - не очень-то сытно накормили его на военпродпункте. Улица, пахнущая бензином и пылью, возвращала его к реальной действительности. А в ушах все еще звучала музыка, нежно пели скрипки, герцог настойчиво убеждал - "если вам милая не изменила, значит, без спора, изменит скоро", и на губах еще горел поцелуй Ольги...
   - Я не знаю, куда мне идти, - наконец первым сказал Цагеридзе.
   ...Он не заметил сам, как отвернулся от темного, затянутого льдом окна, не заметил, что, стремясь противиться совету Василия Петровича "побегать" по кабинету, он между тем давно уже бегает из угла в угол.
   А перед глазами так и стоит милое, немного изумленное, но светлое и счастливое лицо Ольги, каким оно было в тот час, когда Цагеридзе с нею прощался.
   В ее комнате.
   Ольга тогда сказала ему:
   - Саакадзе, не думайте обо мне плохо. Вы уедете. Мы никогда не встретимся. А это останется. На всю жизнь. И пусть это останется для нас радостью, а не досадой. Миленький, миленький Саакадзе...
   - Я бы мог, - глядя вбок, ответил Цагеридзе, - я бы мог все оставить у себя в памяти так, как вы говорите, - человек я свободный, но меня все равно будет мучить совесть. По отношению к вашему мужу. И хорошо, если она не станет мучить вас. Прощайте, Ольга! И если когда-нибудь вам это понадобится или просто захочется, считайте, что только Николай Цагеридзе во всем виноват.
   Он это сказал и тут же понял, угадал шестым чувством, что Ольга о своем муже говорила тоже какую-то неправду. Или его не было вовсе, как и жены у Цагеридзе. Или она с ним горько рассталась, давно и навсегда разошлась. А может быть, потеряла, как другие жены, на фронте. Он понял только одно со всей несомненностью: совесть у Ольги совершенно чиста. И не прихоть пустой душонки, а настоящая, глубокая и чистая человеческая тоска по теплу и ласке человеческой, скрытая внешне под беспечной вольностью в разговорах, властно сделала с Ольгой то, что в этот день, в этот вечер и в эту ночь случилось. Он все это понял и готов был ей об этом сказать, чтоб сгладить жестокую, неоправданную резкость своих последних слов. Но Ольга, должно быть, тоже угадала, что хочет еще сказать Цагеридзе, и, чтобы не дать ему сделать это, поспешила сама:
   - Идите, идите, Саакадзе, миленький, не то опоздаете к поезду. Оставив таким образом за собой право только ей одной быть во всем виноватой.
   Она потом проводила его до трамвая, заботливо посадила в вагон, предупредила, на какой остановке нужно сойти. По дороге к трамваю она опять болтала о чем придется, как и в первые часы их встречи, но о самом дорогом не говорила больше ни слова.
   А на мостовой, одна, стоять она продолжала печальная, и Цагеридзе из окна убегающего трамвая долго видел ее синий берет, сбившийся чуть-чуть набок, и локон белокурых волос, вьющихся по ветру.
   Цагеридзе ехал в трамвае и думал. Впереди - далекий путь в Сибирь, госпиталь, тяжелая болезнь ноги, неизвестность... Он не спросил, не знает ни фамилии Ольги, ни ее адреса. Конечно, им больше не встретиться. Хорошо это или плохо? И можно ли сказать самому себе, своей совести: "Ты был счастливым? Был!" Именно был. А вот сейчас нет уже и следов этого счастья. И только - стыд. И сожаление. Ведь это была первая любовь! Первая - которая уже не может повториться. Зачем он это сделал? Будто светлую живую и вечно текущую Квирилу он променял на один глоток колодезной воды...
   Цагеридзе сделал еще несколько кругов по кабинету.
   Кто же все-таки был тогда виноват? И была ли вина вообще? И надо ли теперь, спустя много лет, вспоминать, думать об этом?
   Плотная темнота затопляла все углы. Только в окне еще оставалась последняя серость медленно уходящих сумерек. Еле-еле виднелась на полу брошенная, затоптанная радиограмма из треста.
   Почему он об этом вспомнил?
   Мария! Он не может, не должен больше оставаться один. Он знает: на свете есть человек, который готов разделить с ним все - любые тревоги, любые заботы. Есть человек, с которым в самые трудные минуты жизни будет легко. Есть человек, без которого он, Цагеридзе, уже не может, больше не может...
   Почему он вспомнил об этом?
   Должен ли он рассказать Марии все? Когда любишь, на совести не может оставаться никаких пятен. Ни у того, ни у другого. Иначе - разве это любовь? Как можно любить и прятать что-то друг от друга - маленькое или большое, близкое или далекое? Пусть каждый решит, пусть сообща оба решат, что забыть, что простить, что исправить. Не надо сейчас метаться и думать одному: пятно на совести было это или не пятно. Он расскажет Марии все!..
   Щелкнул выключатель. Жесткий электрический свет больно ударил Цагеридзе в глаза. Вошел Василий Петрович с заново переписанными денежными документами.
   - Ну, как, начальник, побегал? - спросил он, раскладывая бумаги на столе. - Или все корчит тебя еще? Решился - как отвечать тресту, Анкудинову? Так не подходит: начал рысковать - рыскуй, а специалиста этого, консультанта...
   И захохотал, выговорив смачное слово. Цагеридзе затрясся.
   - Не тревожьтесь, я уже приготовил ответ, дорогой Василий Петрович: "Поторопите специалиста выездом". Все ваши советы всегда превосходны. Спасибо за них! А этот - не подошел! Прошу, извините!
   7
   Проводив злыми глазами Женьку Ребезову с Павлом Болотниковым почти до самого поселка, Максим снова взялся за топор и пешню. Нужно было согреться. И не хотелось оставлять торчащий дыбом угол большой толстой льдины. Плестись теперь одному было непереносимо. Это все равно как в армии возвращаться из пешего похода с потертыми пятками, держась за обозную повозку. Не нашелся вовремя, как отбрить Женьку, не сумел, хохоча беззаботно, сразу пойти вместе со всеми - теперь подожди. Все-таки получится приличное объяснение: остался потому, что должен был доделать начатое.
   Он видел, как цепочкой проследовала от Громотухи под обрывом берега бригада Шишкина, видел, как люди стали взбираться по косогору наверх, в поселок. Своя бригада, только другой тропинкой, тоже подходила к этому "взвозу". Максим загадал: вот не останется на виду никого, тогда пойдет и он домой. А к этому времени обязательно срубит угол у неподатливой льдины.
   Солнце, слегка покачиваясь в небе, как шар на тугой волне, совсем опустилось за дальний мыс. На горизонте теперь алела только узенькая полоска - последний след заката. В поселке вспыхнул первый огонек.
   И тут Максим заметил, что из Громотухинского ущелья выскочил стремглав какой-то человек. Оступаясь на неровностях снежной тропы, он бежит, как от большой беды.
   Что такое? Максим вгляделся внимательнее. Да ведь это же Афина Загорецкая... Феня!.. Но почему она так отстала от своих и теперь не то что догоняет их, а словно бы, наоборот, от кого-то убегает. Именно убегает!..
   Не медведь ли?.. Максим встревожился. Зима, медведям в эту пору полагается спать в берлогах. Но все-таки тайга вокруг, а за Громотухой, к порогу "Семь братьев", медведей, говорят, полным-полно. И кто его знает...
   Максим зажал в одной руке топор, в другой - пешню и бросился наперерез.
   Но он успел сделать только каких-либо два десятка шагов. На той же тропе, в Громотухинском ущелье, замаячила другая человеческая фигура. И хотя теперь сумерки падали на землю с фантастической быстротой, особенно там, в глухой щели, Максим разобрал: этот второй человек - Михаил.
   Максим замер в недоумении. Феня бежит, оступается, падает, а за нею гонится Михаил. Выходит, Мишка опять обидел ее?..
   Скажи ему кто-нибудь другой - Максим не поверил бы. Но он сейчас все видит сам! Да, он знает, между Феней и Михаилом все время тянется какая-то странная вражда. Кажется, всего только раз один Мишка и отозвался о ней хорошо. А так всегда лишь молча кривит губы. Теперь он перешел все границы. Что сделал он с Феней там, на Громотухе?
   Ох, и получит же Мишка! Максим с железной решимостью побрел по глубокому снегу, стремясь опередить Михаила, стать ему на пути.
   Если бы Максима так больно не задела сегодняшняя издевка Ребезовой, если бы им и сейчас, как давно уже, владела лишь неотступная мысль о приятной встрече с Женькой наедине, он даже не подумал бы ссориться с Михаилом из-за Фени. Теперь Максим горел желанием защищать Феню хоть на дуэли. Она одна, она - не Ребезова - была ему дорога! Защищая Феню, он мог бы подраться сейчас не только с Михаилом, но и с самой Женькой.
   - Эй, Мишка! Стой, Мишка!
   Михаил остановился.
   - А, Макся! - сказал он, дождавшись его. - Откуда так поздно?
   - Нет, это ты мне скажи, откуда ты так поздно? - Максим воткнул пешню в самую средину узкой тропы, как бы давая понять, что Михаила он не пропустит дальше, пока тот не объяснится, не оправдается перед ним.
   Михаил спокойно выдернул пешню, забросил себе на плечо.
   - Пошли, Макся. Закоченел я прямо насмерть. И жрать хочется, как из пушки.
   - Нет, стой! - Максим растерялся, увидев, как просто поступил Михаил с его грозным предупреждением. - Нет, стой! Сперва объясни мне...
   - Чего объяснять? - строго спросил Михаил. Нахмурился и подступил к Максиму. - Ну? Чего мне объяснять?
   - Знаешь... Сам знаешь... - торопился Максим. Он чувствовал: Михаил сейчас отодвинет его в сторону, пойдет впереди, и тогда, пожалуйста, беги за ним вслед или сбоку, по мягкому снегу, лай, как моська на слона. - Мишка, ты отвечай... Говори... Чем ты ее обидел? Я давно вижу...
   - Макся, - еще строже отчеканил Михаил, - я не знаю, что видишь ты, а я вот вижу, и все видят, как ты, Петухов, петушком крутишься за хвостом Женьки Ребезовой и как она из тебя перышки щиплет, пускает по ветру. Вот так и ходи за ней. За ней и подглядывай, кто и как ее обижает. А до Федосьи тебе никакого дела нет. Понял?
   У Максима щеки стянуло мурашками. Своими словами о Ребезовой Михаил плеснул целое ведро бензина в огонь. Именно Ребезову сейчас больше всего ненавидел Максим, именно Феня казалась ему сейчас всех дороже.
   - Не смей! Не смей никогда ее так называть, - запальчиво выкрикнул он, - Феня - моя!
   Михаил отступил на шаг, сбросил с плеча пешню в снег, завел руки за спину. Крупный, острый кадык перекатился у него под воротником ватной стеганки.
   - Макся, ты думаешь, когда говоришь? - спросил, сдерживаясь, чтобы тоже не крикнуть. - Ты за словами своими следишь? Или они у тебя с языка летят, как частушки у Ребезовой?
   - Я всегда думаю. И знаю, что говорю! - Напоминание о Женьке только сильнее озлило Максима. - И я говорю тебе: Феню не трогай. Федосьей с этого часу не называй!
   - Н-да, Макся, - протяжно и с усмешкой выговорил Михаил, - прежде ты сам всегда заявлял: "У нас с Мишкой одна голова, одинаково думаем". Между прочим, и я считал примерно так же. И не хотел бы считать по-другому. А вот оказались же почему-то в "одной голове" у нас мысли разные. Очень разные. Макся, может быть, передумаешь?
   - Мне нечего - передумывай ты! Это ты с самых тех пор обращаешься с ней...
   - Макся! Помнишь Ингут? Помнишь, там сказал я тебе: "Если в нашу мужскую дружбу какая-нибудь Федосья войдет, нас разделит - ударь меня. И конец нашей дружбе". Тогда ты меня не ударил. Хочешь ударить сейчас? - и крикнул, приказал ему: - Бей!
   Максим ударил.
   Не в лицо, не наотмашь. Просто так куда-то ткнул кулаком, в грудь, а может быть, в плечо Михаилу.
   Он сам не знал, как это получилось. Приказ ли Михаила - "бей!" сработал, или повторенное им снова имя "Федосья" дернуло Максимову руку, или, наконец, не ясно осознанное желание доказать Михаилу, что и он, Максим, тоже хозяин слов своих, - так или иначе, Максим ударил.
   Ударил, и тут же ощутил, что сделал это зря.
   Пригнулся, ожидая ответной оплеухи. Уж если так получилось, то лучше подраться как следует, выплеснуть злость до конца, а потом помириться. После большой драки мириться всегда легче. Тогда труднее разобраться, кто начал первым, как и почему.
   Но Михаил не отплатил Максиму, как тот ожидал. Он плечом оттеснил его с узкой тропы и, когда оказался впереди, оглянулся небрежно.
   - Так, Макся. Дешево дружбой торгуешь, - сказал с прежним насмешливым состраданием. - Добро бы еще действительно за Федосью продал. А то - за что? Федосье ты нужен, как...
   Он махнул рукой и пошел к поселку.
   Почти стемнело. Максим неловко потоптался на месте, все больше понимая, какую непоправимую глупость он сделал. Зачем-то схватил было топор и пешню, потом снова их бросил на снег и побежал за Михаилом.
   - Мишка, - бормотал он, настигнув друга и не зная, как остановить, как заставить его теперь хотя бы оглянуться. - Мишка, да ты слушай... Мишка, я же...
   Михаил молча шагал по узкой тропе. Максим сунулся в снежный сугроб обогнать Михаила. Завяз, едва выбрался и только отстал еще больше. Опять побежал. Опять настиг. Стал теребить сзади за ватную стеганку:
   - Мишка, ну чего ты... Ну, поговорим давай...
   - Хвалился ты: Федосья - твоя? Вот с ней и разговаривай, - не сбавляя ходу и шумно дыша, отрезал наконец Михаил. - Это и все, Макся, что могу я тебе ответить. А на пятки ты мне не наступай. Держись на расстоянии.
   Так они и дошли до самого общежития. Михаил поднялся на крыльцо, а Максим одиноко потащился дальше, к конторе. Нужно перетерпеть какое-то время, пусть Мишка отойдет, остынет.
   Нельзя же на самом деле остаться с ним в ссоре!
   Нет, нет, за Феню он, Максим, заступился правильно. И Мишке это будет тоже хорошим уроком. Он хотя и очень упрямый, но сообразит, что меру и ему знать нужно. А Женькой Ребезовой он тоже пусть его, Максима, не колет. С Женькой теперь все покончено. Своими частушечками, своими бесконечными издевками она сама добилась этого. Если можно ее выдуть ветром из головы Максим готов хоть целые сутки держать голову на самом злом хиузе. Если водой можно выполоскать - он готов надолго погрузить голову свою в Громотуху. Но даже и думать о Ребезовой с этого вечера он больше не будет!
   Феня Загорецкая - действительно девушка, с которой приятно поговорить, походить, посидеть рядом. Она не без характера, но характер свой проявляет лишь тогда, когда это действительно нужно. И Максим, постепенно веселея, заулыбался. Вот, например, на Ингуте она Мишке дала отпор так отпор. Хорошо, правильно! А с ним, с Максимом, Феня всегда очень приветлива. И жаль, что он с ней почему-то как следует, крепко еще не подружился.
   Сегодня, кажется, в красном уголке идет новый фильм. Как раз о любви. Феня очень любит кино, не пропускает ни одной картины. Он сегодня обязательно сядет рядом с нею! Если и Мишка придет, пусть посмотрит, убедится сам, какая у него с Загорецкой дружба. Тогда и глупую эту ссору кончать будет проще: по праву осадил он, Максим, Михаила!