Так и случилось: назавтра, в три часа, сразу после обеда, в кабинет, без звонка, предваряющего визит, вошел Курлов и, широко распахнув объятья, пророкотал:
   — Поздравляю, Александр Василич, поздравляю, господин генерал для особых поручений при главе правительства империи! Позволите по-старому, по-дружески, «Ксан Василич», или теперь надо только по протоколу «ваше превосходительство»?!
   Герасимов от объятий уклонился, достал из кармана ключи и сказал:
   — Вот этот маленький — от сейфа. Там надлежит хранить совершенно секретные документы. Второй — от конспиративной квартиры, вам ее укажут, Павел Григорьевич.
   — Пустяки какие, — ответил Курлов, стараясь скрыть растерянность: никак не ожидал, что Герасимов ударит первым. — Можно б и обождать — я в это кресло не стремился, — не будь на то воля государя…
   — Какие-нибудь вопросы ко мне есть? — спросил Герасимов, поднимаясь. — Всегда к вашим услугам, Павел Григорьевич. А сейчас — имею честь кланяться, мигрень…
   Вечером в его пустую, гулкую квартиру, где не бывал с той поры, как сбежала жена, позвонил адъютант:
   — Александр Васильевич, простите, что тревожу… Я понимаю, в своей нынешней высокой должности вы более не станете заниматься агентурной работою, но дело в том, что в Петербурге объявился Александр Петров… Прямиком из Саратова… Бежал… Вас ищет повсюду. Что делать? «Вот почему революция неминуема!»
   Как и в прежние аресты, получив очередную информацию с воли, Дзержинский находил душевное успокоение в подготовке себя и своих товарищей к продолжению борьбы, которая невозможна вне и без тщательного изучения истории — со строго научных позиций, без шаманства и домыслов, которые были столь присущи официальной историографии, преподававшейся в царских гимназиях.
   На этот раз он попросил переслать ему литературу о Фурье, Сен-Симоне и последователях этих великих мечтателей; выбор был не случаен; петрашевцы, русские апостолы идей французского утопического социализма, были схвачены Третьим отделением спустя год после опубликования «Коммунистического манифеста»; отставание от Европы было устойчивым — примерно четверть века.
   Начиная новое, нельзя игнорировать былое; постулаты марксизма были бы невозможны без учения Фурье и маркиза Клода Анри де Рувруа, оставшегося в памяти поколений Сен-Симоном, а не титулованным аристократом одного из древнейших родов Франции. Именно он одним из первых утвердил мысль о том, что каждая общественная система постепенно, последовательно и до конца развивает свои формы собственности и сопутствующую им идеологию; процесс развития делится на две эпохи: созидательную, а затем — по прошествии необходимого и определяемого развитием индустрии исторического периода — разрушительную, которая есть предтеча нового, более передового общественного порядка.
   Именно он, Сен-Симон, разбил историю человечества на вехи: от первобытного идолопоклонничества — к рабству, которое — о парадоксы развития рода людского! — было значительно более прогрессивным, чем первобытность; в нем, в рабстве, вызревал феодализм, то есть избавление от трагичности двух противоборствующих сил — «хозяина» и «раба», и появление нескольких сословий; три или четыре силы более угодны прогрессу, чем две, — когда существуют разные мнения, тогда более четко просматривается истина.
   Из феодализма вылупился капитализм, смысл и суть которого определяли не только банкиры и промышленники, но также выдающиеся умы человечества, философы, юристы, писатели, ученые; однако идеи просветителей получили дурное толкование, в политике возобладали честолюбивые амбиции героев, — следовательно, на смену алчному паразитизму буржуа должно прийти новое индустриально-промышленное общество, цель которого в том, чтобы дать равные права всем его членам в выявлении их врожденных или благоприобретенных способностей. Мир должен стать единым садом для человечества — без границ, несправедливости, насилия и страха. С особым интересом Дзержинский отметил для себя, что Сен-Симон вместе с Лафайетом сражался против британской короны в Массачусетсе — за предоставление независимости Северо-Американским Штатам, приветствовал французскую революцию, дружил с Маратом и Робеспьером, дрогнул, когда началась борьба между своими; тяжело переживал гибель Марата, казнь Дантона, убийство Робеспьеpa; именно в эти критические для революции годы он поддался всеобщему настроению: «Мы, как оказалось, еще не готовы к республике, нужна твердая, но справедливая власть». Приход Наполеона приветствовал, не понимая, видимо, что отнюдь не поклонение идеалам республики привело корсиканца в Версаль, а, наоборот, имперские амбиции. Крах императора, дерзнувшего навязать Европе свою волю, оккупацию Парижа англичанами, русскими и пруссаками воспринял тяжело, понимая, однако, неизбежность трагедии: властолюбие, введение императорской цензуры, вера в собственную гениальность, предание анафеме тех, кто штурмовал Бастилию, не могли не обернуться против Наполеона и народа, предавшего кумиров революции.
   Как обычно, начиная свое исследование, Дзержинский не ограничивался исследованиями книг; он выписывал для себя наиболее интересные вопросы, возникавшие в процессе обдумывания реферата, отправлял на волю весточку, получал оттуда нужные материалы, конспектировал, делал выписки, организовывая проблему в ту схему, которая была антисхемой, то есть побудителем мысли, полем для дискуссии. Работая, он думал о соседях по заключению, товарищах, сплошь и рядом лишенных систематического образования, отдавших себя революции с юности, — царизм сам толкал людей на баррикады, взяв за правило запрещать все новое, живое, силясь законсервировать существующее, что, к счастью, невозможно.
   Именно о них, своих соратниках по борьбе, думал Дзержинский, составляя рефераты, которые должны стать побудителями мысли; при этом он точно знал, что по-настоящему побудить человека к соразмышлению может не скучная сухомятка, не пережевывание мертвых терминов, но фабула, говоря иначе — интерес.
   … Сен-Симона и Фурье он проработал, делая переводы с немецкого; французского издания не было, русское не смогли достать в библиотеке — на руках, покупать в лавке не хватало денег — в партии финансовый кризис.
   Перейдя к исследованию концепции Михаила Васильевича Буташевича-Петрашевского и его последователей (Достоевский был осужден по его процессу на расстрел за то лишь, что вслух прочитал собравшимся письмо Белинского к Гоголю), Дзержинский вспомнил, что еще до первого ареста, мальчиком, он был потрясен письмом генерала Николая Кутузова императору Николаю Первому; с выдержек из этого документа, опубликованного «Русским богатством», понял он, и надобно начать реферат.
   Товарищи на воле нашли этот номер журнала, доставили на одну только ночь в тюрьму; Дзержинский сделал необходимые выписки:
   «При проезде моем по трем губерниям, по большим и проселочным трактам, в самое лучшее время года, при уборке сена и хлеба, не было слышно ни одного голоса радости, не видно ни одного движения, доказывающего довольствие народное. Напротив, печать уныния и скорби отражается на всех лицах. Отпечаток этих чувств скорби так общ всем классам, следы бедности общественной так явны, неправда и угнетение везде и во всем так наглы и губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели все это не доходит до престола Вашего Императорского Величества? По чувству преданности к пользам государства, я поставляю для себя священною обязанностию представить краткую, но верную картину общественных бедствий, открыть то зло, которое тяготеет над землею Русскою и которое грозит разрушением всех начал государственного благоустройства.
   В монархическом правлении государь трояким образом может узнать истину и состояние своего народа: 1) Мешаясь тайно и явно среди самого народа, лично прислушиваясь к его голосу и нуждам и допуская к себе всякого. Так делали Петр Великий, Гарун-Аль-Рашид и последний турецкий султан Махмуд. 2) Дозволя приближаться к себе всякому в определенном месте, приглашая к себе иногда людей, находящихся вне сферы придворной. Так делали Екатерина Великая и покойный император австрийский Франц. 3) Дозволяя писать к себе каждому и читая подобныя письма, а в случае поразительной несправедливости рассматривая дела и подвергая строгому наказанию виновных. Так делали Петр Великий, Павел I и покойный прусский король, который всякий день посвящал несколько часов на прочтение подобных писем и оставил по себе память отца и благодетеля народного.
   Покойный император Александр I, возложа управление гражданскими делами на графа Аракчеева, воспретил всякий к себе доступ; зло росло медленно, но постоянно и обнаружилось взрывом декабристов. У престола Вашего Императорского Величества нет ни одного избранного, но зато несколько человек, окружающих оный, составили ограду, чрез которую никакие злоупотребления Вам не видны и голос угнетения и страданий Вашего народа неслышен. Скорее можно достичь до престола Царя Небесного, чем до престола царя земного, так говорит народ Ваш, и говорит истину.
   Итак, положа руку на сердце, я приступаю к обозрению общественных бедствий. При учреждении Министерства Государственных имуществ вы мыслили улучшить благосостояние казенных крестьян, но с самого его учреждения оно приняло характер разорения, и положение крестьян не только не улучшилось, но бедность их достигла высочайшей степени, и не от неурожаев, на которые слагают вину, но от самого устройства министерства и его действий. Из одного департамента Министерства финансов вдруг выросло три департамента, несколько канцелярий, полсотни палат, сотни окружных управлений, так что вместо ста двадцати прежних управлений явилось более тысячи пятисот. Подобное умножение чиновников во всяком государстве было бы вредно, но в России оно губило и губит Империю.
   От этого множества мест рождается и другое зло для успешного хода дел: бесконечная переписка убивает внимание к самому существу дела, которое становится посторонним предметом, а читка бумаг — главным.
   Огромность министерства требует несусветных издержек, поэтому на расходы местных управлений сбирается по два и более рубля с души. Этот налог и при хорошем состоянии крестьян был бы тягостен, а теперь до невероятности обременителен. Надо знать, что наш крестьянин, едва имея насущный хлеб, платит государству более даже английского фермера, благосостояние которого развито и защищено законами. Беспрестанно публикуются новые положения, уставы и проекты — огромные по объему, а малые по существу своему. Истин в законодательстве немного, и они постояннее человеческой мудрости. Законы можно исправлять и дополнять сообразно с потребностию и новыми случаями, возникающими в жизни народной, а не уничтожать все предшествовавшее, дабы постановлять новое, несообразное ни с местными нуждами, ни с началами государственного благоустройства. Этих великих преобразователей можно сравнить с хозяином, который вырывает столетние дубы, дающие тень и прохладу, дабы насадить репейник. Чем постояннее законодательство, тем тверже и непоколебимее форма государственного правления, — истина, доказанная веками.
   Пути сообщения год от году приходят в худшее положение и при малейшей засухе грозят Петербургу голодом. Это препятствует быстрому ходу внутренней промышленности и развитию народного богатства. Главная сему причина также во множестве чиновников, которые хотят своего пропитания и обогащения…
   Государь! В мире нет ничего нового, только разве то ново, что забыли, а, к несчастью, люди, которым вверяется составление узаконений, не знают ни этой истины, ни России.
   Петр Великий, установя фискалов, думал остановить неправосудие и похищение казенной собственности, но вышло напротив: они увеличили зло до безмерности…
   У престола Вашего возвышается Туркул; не знаю его, не отвергаю его достоинств, но да не коснется это возвышение ни дел империи, ни уставов, издаваемых для России, ибо это участие может внести революционные начала. Преданность поляка России подобна преданности волка, вскормленного рукою человека. Великая Екатерина справедливо о них (и о балтийских немцах) сказала: «как ни корми, а все в лес глядят!» Тактику поляков постичь не трудно; они, видя невозможность силою приобрести независимость, будут стараться, под личиною преданности, внести в законы империи разрушительные начала, полагая, что бедствие России даст им средства восстановить независимость.
   … К причинам государственного расстройства должно присовокупить и безмерность наград. В монархическом правлении награды составляют рычаг, которым направляется воля людей к цели государственного благоустройства. Напротив, у нас награды потеряли цену: чины и ордена сыпятся в безмерном количестве, без разбору и всего более на людей ничтожных, на ласкателей и угодников слабостей сильных мира сего, отчего ордена совершенно утратили уважение и перестали быть двигателями честолюбия…
   … В наш век не дорожат людьми: чем человек выше чувствами и благороднее помыслами, тем более стараются отдалять его от должностей, потому что люди подобных свойств служат преградою в делах личных выгод. Не так было при Петре и Екатерине Великих. Петр часто возвращался из Сената в сильном гневе от противоречий Долгорукого, Бутурлина и Румянцева. Однажды супруга сказала ему: «Зачем же не удалишь их, когда они тебе досаждают? » — «Э, Катинька, — возразил Великий, — если их удалю, кто же будет мне говорить правду? » Петр Великий знал, что правда горька, но полезна в делах царственных.
   В заключение всего повторяю слова, сказанные Долгоруким Петру Великому: «Это говорить заставляет меня ревность к славе Вашего Императорского Величества и к счастию Ваших подданных».
   … Но ведь, отмечал Дзержинский, за высказывания менее крамольные, чем приведенное выше, Петрашевский и его друзья были осуждены на смерть, а генерал Кутузов получил золотую табакерку с бриллиантами, хотя государь и пожурил: «А не слишком ли ты видишь окрест себя через очки, сделанные на заказ у парижского аптекаря? »
   Отчего одним было можно говорить о том ужасе, что царил в России, а других за подобное же посылали под пулю?
   Видимо, отмечал Дзержинский, самодержец позволял писать правду лишь самому близкому окружению, связанному с ним некоего рода круговой порукой: свои-то хотели подправить, страшась признаться себе в том, что именно он, самодержец, и есть главный тормоз развития.
   Все, кто был ниже, кто не был допущен ко двору, рассуждая о правде, покушались на самодержавную власть царя; если я сам держу, то, значит, бесконтролен и поступаю как хочу.
   Дзержинский привел в своем реферате выдержки из письма Белинского к Гоголю, читанного Достоевским в кругу петрашевцев, — экая цепочка писателей, пики мысли, таланты, принадлежащие человечеству!
   «… Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их! ), не молитвы (довольно она твердила их! ), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и соре, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. А вместо этого она представляет собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васьками, Стешками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя б тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута треххвосткою плетью.
   Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом сне. И в это-то время великий писатель, который своими дивно художественными, глубоко истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше… И это не должно было привести меня в негодование? ..
   Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете! Взгляните себе под ноги, — ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма, но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью?! Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принцип ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем продолжает быть и до сих пор. Но смысл христова слова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки погасивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, более сын Христа, плоть от плоти его . и кость от костей его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты, патриархи! Неужели вы этого не знаете? Ведь это теперь не новость для всякого гимназиста. А потому, неужели вы. автор «Ревизора» и «Мертвых душ», неужели вы искренно, от души пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, брюхаты жеребцы? .. И будто всего этого вы не знаете? .. По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! … русский человек произносит имя божие, почесывая себя кое-где! Он говорит об образе: годится — молиться, а не годится — горшки покрывать.
   Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними: живой пример Франция, где и теперь много искренних католиков между людьми просвещенными и образованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем…
   Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да — и выгодно), только продолжайте благоразумно созерцать его из вашего прекрасного далека: вблизи-то оно не так красиво и не так безопасно… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладеет религиозный дух, он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим беззакония сильных земли. У нас же наоборот: постигает человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем «religiosa mania», он тотчас же земному богу подкурит более, нежели небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш брат, русский человек! .. Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете за великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, предавши ее бумаге, вы не знали, что говорили…
   Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих талантов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности…
   Не без некоторого чувства самодовольствия скажу вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене, — мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха и о ней скоро забудут. И действительно, она памятнее теперь всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины…
   Если бы я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого, и хотя вы всем и каждому печатно дали право писать к вам без церемоний, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние «Шпекины» распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Нынешним летом начинающаяся чахотка погнала меня за границу. Неожиданное получение вашего письма дало мне возможность высказать вам все, что лежало у меня на душе против вас по поводу вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить, это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об вас заключениях. Я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России».
   … Перед тем как переходить к рассказу о процессе первых русских утопистов, Дзержинский сделал выписку из показаний главного «преступника», Петрашевского:
   — Меня обвиняют в изучении теории Фурье и Сен-Симона; давайте же уговоримся, что эти теории, особенно фурьевская, революционными не являются. Это философская система, а мне неведомы российские законы, запрещающие заниматься изучением философии. Отвечая на эту статью вашего обвинения, невольно скажешь: «Ну, можно ли после этого наукам процветать в России?! » И спросишь себя: «Неужели ты живешь в Европе… в середине девятнадцатого века?!» Как тут не вспомнить цинические слова кардинала Ришелье: «Напишите семь слов. Каких хотите. Я вам и из этого выведу уголовный процесс, который должен кончиться смертной казнью».
   … Нельзя не прийти к мысли, писал Дзержинский на маленьких листочках бумаги, что дело петрашевцев создал чиновник министерства внутренних дел Липранди, внедривший в ряды русских философов своего агента Антонелли — первого, судя по всему, провокатора, созданного русской тайной полицией во имя того, чтобы оберегать царственную дикость и тщиться сохранить таинственную «особость истинно национального пути развития империи».
   Послушаем же, о чем говорили на собраниях у чиновника министерства иностранных дел, потомственного дворянина Петрашевского.
   Вот отрывок из записок генерал-лейтенанта Кузьмина: «Я посещал Петрашевского, и по совести можно сказать, что беседы на этих вечерах были небезынтересны.
   Цензура, убивавшая в то время всякую здравую мысль, не только не допускала гласного обсуждения предметов общего интереса, но воспрещала даже малейший намек на то, что могло бы быть лучше, если было бы иначе; а в это именно время самоуправство дошло до высшей степени, злоупотребления, лихоимство не имело границ; естественно, что везде, где бывали люди разбора выше определенного, они прямо высказывали свои убеждения, совершенно противоположные грустному положению дел; когда же собиралось их по нескольку человек, например, по пятницам у Петрашевского, то они свободно разменивались идеями, новостями, доходившими до каждого в литературе, политике, столичных и провинциальных происшествиях; с каким интересом следили за происшествиями на Западе! Припомним, что пятое десятилетие нашего века отличалось направлением к социальным реформам; такое повсеместное направление высказалось, наконец, в февральской революции, объявшей всю Западную Европу.