И настали для двух приятелей долгие, похожие один на другой дни ожиданья, которые ни попойками, ни игрою в кости не удавалось скрасить, и тянулись бесконечно. Тем временем наступила суровая зима. Снег толщиною в локоть, точно саван, покрыл крепостные стены и все окрестности Збаража, зверье и птицы перебрались поближе к человечьему жилью. С утра до вечера не смолкало карканье бессчетных вороньих стай. Прошел декабрь, за ним январь и февраль - о Скшетуском не было ни слуху ни духу.
   Володыёвский ездил искать приключений в Тарнополь, Заглоба помрачнел и говорил, что стареет.
   Глава XVI
   Комиссары, высланные Речью Посполитой на переговоры с Хмельницким, с величайшими затруднениями добрались наконец до Новоселок, где и остановились, ожидая ответа от гетмана-победителя, находившегося в ту пору в Чигирине. Они пребывали в унынии и печали, так как всю дорогу были на волосок от смерти, а трудности на каждом шагу умножались. И днем и ночью их окружали толпы вконец одичалой от войны и резни черни, кричавшей: "Смерть комиссарам!" То и дело на пути встречались безначальные ватаги разбойников и диких чабанов, слыхом не слыхавших о правах и законах, зато жаждущих добычи и крови. Комиссаров, правда, сопровождала сотня конвоя под командой Брышовского, кроме того, сам Хмельницкий, предвидя, каково им может прийтись, прислал своего полковника Донца с четырьмя сотнями казаков. Однако и такое охранение весьма было ненадежно: дикие толпы час от часу множились и зверели. Стоило кому-нибудь из конвойных или челяди на минуту отделиться от остальных, и человек тот пропадал бесследно. Послы были точно жалкая кучка путников, окруженная стаей голодных волков. Так проходили дни и недели, а на ночлеге в Новоселках всем и вовсе стало казаться, что пробил последний час. Драгунский конвой и отряд Донца с вечера в самом настоящем бою отстаивали жизнь комиссаров, а те, шепча отходную молитву, препоручали свои души богу. Кармелит Лентовский всем поочередно отпускал прегрешенья, а ветер стучал в окна, из-за которых доносились жуткие вопли, отзвуки выстрелов, сатанинский хохот, звяканье кос, возгласы: "На погибель!" и требования выдать воеводу Киселя, который был особенно ненавистен черни.
   Страшная то была ночь и долгая, как всякая ночь зимою. Воевода Кисель, подперев голову рукой, несколько часов уже сидел неподвижно. Не смерти боялся он, ибо со времени отъезда из Гущи настолько устал и обессилел, так был бессонницею истерзан, что смерть встретил бы с распростертыми объятьями, - нет, душу его снедало беспредельное отчаянье. Ведь не кто иной, как он, чистокровный русин, первый вызвался на роль миротворца в этой беспримерной войне. Он выступал везде и всюду, в сенате и на сейме, как самый ярый сторонник трактатов, он поддерживал политику канцлера и примаса и горячее других осуждал Иеремию, будучи искренне убежден, что действует во благо казачества и Речи Посполитой. Всей своей пылкой душою верил он, что переговоры, уступки всех умиротворят, исцелят, успокоят, - и именно сейчас, в эту долгожданную минуту, везя Хмельницкому булаву, а казачеству согласие на уступки, усомнился во всем: увидел явственно тщетность своих усилий, узрел под ногами зияющую пустотой бездну.
   "Неужто им ничего, кроме крови, не надо? Неужто не нужны никакие свободы, кроме свободы жечь и грабить?" - думал в отчаянии воевода, сдерживая разрывавшие его благородную грудь стоны.
   - Г о л о в у  К и с е л е в у! Г о л о в у  К и с е л е в у! Н а п о г и б е л ь! - кричала толпа.
   Воевода без колебаний принес бы им в дар свою всклокоченную белоснежную голову, если б не последние крупицы веры, что и черни этой, и всему казачеству потребно нечто другое, большее - а иначе не будет ни им, ни Речи Посполитой спасенья. Да откроет им на это глаза грядущий день!
   И когда он думал так, проблеск подкрепляющей дух надежды рассеивал на мгновенье мрак, порожденный отчаянием, и несчастный старец принимался себя уговаривать, что чернь - это еще не все казачество и не Хмельницкий с его полковниками и, быть может, все-таки начнутся переговоры.
   Но много ли от них будет проку, пока полмиллиона мужиков не сложили оружья? Не растает ли согласие с первым дуновением весны, подобно снегам, что ныне покрывают степь?..
   И в который уж раз вспоминались воеводе слова Иеремии: "Милость можно оказать лишь побежденным", - и мысль его снова погружалась во тьму, а под ногами разверзалась пропасть.
   Меж тем перевалило за полночь. Крики и пальба несколько поутихли, зато вой ветра усилился, на дворе бушевала снежная буря, уставшие толпы, видно, начали расходиться по домам, и у комиссаров немного отлегло от сердца.
   Войцех Мясковский, львовский подкоморий, поднялся со скамьи, послушал у окна, занесенного снегом, и молвил:
   - Видится мне, с божьей помощью еще доживем до завтра.
   - Может, и Хмельницкий пришлет подмогу - с этим охранением нам не дойти, - заметил Смяровский.
   Зеленский, подчаший брацлавский, усмехнулся горько:
   - Кто скажет, что мы посланцы мира!
   - Случалось мне, и не раз, посольствовать у татар, - сказал новогрудский хорунжий, - но такого я в жизни не видывал. В нашем лице Речь Посполитая злее унижена, нежели под Корсунем и Пилявцами. Оттого я и говорю: поехали, милостивые господа, обратно, о переговорах нечего и думать.
   - Поехали, - как эхо повторил каштелян киевский Бжозовский. - Не суждено быть миру - пусть будет война.
   Кисель поднял веки и упер остекленелый взгляд в каштеляна.
   - Желтые Воды, Корсунь, Пилявцы! - глухо проговорил старец.
   И умолк, а за ним умолкли и остальные - лишь Кульчинский, киевский скарбничий, начал громко молиться, а ловчий Кшетовский, схватясь руками за голову, повторял:
   - Что за времена! Что за времена! Смилуйся над нами, боже.
   Вдруг дверь распахнулась, и в горницу вошел Брышовский, капитан драгун епископа познанского, командовавший конвоем.
   - Ясновельможный воевода, - доложил он, - какой-то казак хочет видеть панов комиссаров.
   - Пусть войдет, - ответил Кисель. - А чернь разошлась?
   - Ушли. К завтрему посулили вернуться.
   - Очень буйствовали?
   - Страшно как, но Донцовы казаки положили человек пятнадцать. Завтра обещаются нас спалить живыми.
   - Ладно, зови этого казака.
   Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге стал высокий человек, заросший черной бородою.
   - Ты кто таков? - спросил Кисель.
   - Ян Скшетуский, гусарский поручик князя русского воеводы.
   Каштелян Бжозовский, Кульчинский и ловчий Кшетовский повскакали со скамей. Все они прошлый год были с князем под Староконстантиновом и Махновкой и прекрасно знали пана Яна; Кшетовский даже ему приходился свойственником.
   - Правда! Правда! Да это же Скшетуский! - повторяли они в один голос.
   - Что ты здесь делаешь? Как смог до нас добраться? - спрашивал, обнимая его, Кшетовский.
   - В крестьянском платье, как видите, - отвечал Скшетуский.
   - Ваша милость, - воскликнул, обращаясь к Киселю, каштелян Бжозовский, - это самый доблестный рыцарь из хоругви русского воеводы, прославленный среди всего войска.
   - Рад душевно его приветствовать, - сказал Кисель, - поистине недюжинной отвагой обладать нужно, чтобы к нам пробиться.
   И затем обратился к Скшетускому:
   - Чего ты от нас хочешь?
   - Дозволь с вами идти, ваша милость.
   - Дракону в пасть лезешь... Впрочем, ежели такова твоя воля, мы противиться не вправе.
   Скшетуский молча поклонился.
   Кисель смотрел на него с удивленьем.
   Строгое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и скорбным выражением.
   - Скажи, сударь, - промолвил он, - какие причины толкнули тебя в это пекло, куда не сунется никто по доброй воле?
   - Несчастье, ясновельможный пан воевода.
   - Напрасно я спросил, - сказал Кисель. - Видно, ты потерял кого-то из близких и теперь на поиски едешь?
   - Именно так.
   - А давно это приключилось?
   - Прошлой весною.
   - Как? И ваша милость сейчас только ехать собрался! Ведь без малого год прошел! Что же ты до сих пор, любезный сударь, делал?
   - Воевал под знаменами русского воеводы.
   - Неужто благородный сей вождь тебя не пожелал отпустить?
   - Я сам не хотел.
   Кисель снова взглянул на молодого рыцаря, после чего настало молчание, которое было прервано киевским каштеляном:
   - Все мы, кто с князем служил, наслышаны о несчастьях этого рыцаря и не одну слезу пролили из сочувствия ему, а что он предпочел, покуда война шла, отечеству служить, а не о своем благе печься, достойно еще большего одобренья. Редкостный по нынешним временам пример.
   - Если окажется, что мое слово для Хмельницкого хоть что-нибудь значит, поверь, сударь, я не премину его за тебя замолвить, - сказал Кисель.
   Скшетуский опять поклонился.
   - А теперь иди отдыхай, - ласково сказал воевода, - ты, верно, утомлен изрядно, как и все мы: у нас ведь ни минуты нет покоя.
   - Я его к себе заберу, мы с ним в свойстве, - сказал ловчий Кшетовский.
   - Пойдемте и мы, отдохнуть никому не помешает, кто знает, доведется ли уснуть следующей ночью! - сказал Бжозовский.
   - Вечным сном, быть может, - докончил воевода.
   И с этими словами удалился в боковую светелку, где в дверях его уже поджидал слуга; за ним разошлись и остальные. Ловчий Кшетовский повел Скшетуского к себе на квартиру, которая была рядом, через несколько домов только. Слуга с фонарем шел перед ними.
   - До чего ж ночь темна, и метет все сильнее! - сказал ловчий. - Эх, пан Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, Судный день наступает. Еще б немного, и чернь перерезала бы нам глотки. У Брышовского рука рубить устала. Мы уже с жизнью прощались.
   - Я был среди черни, - ответил Скшетуский. - Завтра к вечеру ожидается новая ватага разбойников, их уже оповестили. До вечера непременно надо уехать. Вы отсюда прямо в Киев?
   - Это зависит от ответа Хмельницкого - к нему князь Четвертинский поехал. А вот и моя квартира, милости прошу, входи, пан Ян, я велел вина подогреть, не худо перед сном подкрепиться.
   Они вошли в горницу, где в очаге ярко горел огонь. Дымящееся вино уже стояло на столе. Скшетуский жадно схватил чарку.
   - У меня ни крошки не было во рту со вчерашнего дня, - сказал он.
   - Исхудал ты страшно. Извелся, видно, совсем от печали и ратных трудов. Рассказывай теперь про себя, мне ведь о твоих делах известно. Княжну, значит, среди врагов задумал искать?
   - Либо ее, либо смерть, - ответил рыцарь.
   - Смерть найти легче. А откуда ты знаешь, что княжна в тех краях? продолжал расспрашивать ловчий.
   - Потому что другие я уже объездил.
   - Где ж ты был?
   - В пойме Днестра. С армянскими купцами дошел до Ягорлыка. Были указанья, что она там укрыта; везде побывал, а теперь еду в Киев: как будто Богун туда ее везти собирался.
   Едва поручик произнес имя "Богун", ловчий схватился за голову:
   - Господи! - воскликнул он. - Что ж это я о главном молчу! Богуна, говорят, убили.
   Скшетуский побледнел.
   - Как так? От кого ты слышал?
   - От того самого шляхтича, что однажды княжну уже спас, - он еще под Староконстантиновом отличился. Мы в пути повстречались, когда он в Замостье ехал. Только я спросил: "Что слышно?" - а он мне: "Богун убит". "Кто ж его убил?" - спрашиваю, а он отвечает: "Я!" На том и расстались.
   Вспыхнувшее было лицо Скшетуского побледнело мгновенно.
   - Шляхтич этот, - сказал он, - приврать любит. Нельзя его словам верить. Нет! Нет! Да и Богуна одолеть ему не под силу.
   - А ты сам его разве не видел? Помнится, он сказывал, будто к тебе в Замостье едет.
   - В Замостье я его не дождался. Сейчас он, верно, в Збараже, но мне комиссаров хотелось побыстрей догнать, потому на обратном пути из Каменца я туда заезжать не стал и так его и не увидел. Одному богу известно, сколько правды в том, что он мне о ней рассказывал в свое время: будто бы, когда в плену у Богуна сидел, случайно подслушал, что тот ее за Ямполем спрятал, а потом собирался везти венчаться в Киев. Может, и это, как все прочие его россказни, неправда.
   - Зачем же тогда в Киев едешь?
   Скшетуский замолчал, какое-то время слышны были только свист и завывание ветра.
   - Послушай-ка... - сказал вдруг, хлопнув себя по лбу, ловчий, - ведь ежели Богун не убит, ты легко к нему в лапы попасться можешь.
   - За тем и еду, чтобы его отыскать, - глухо ответил Скшетуский.
   - Как это?
   - Пусть божий суд нас рассудит.
   - Думаешь, он драться с тобою станет? Скрутит да и велит живота лишить либо продаст татарам.
   - Я ж с комиссарами еду, в их свите.
   - Дай бог нам самим унести ноги, что уж там говорить о свите!
   - Кому жизнь в тягость, могила в радость.
   - Побойся бога, Ян!.. Да и не смерть страшна, все там будем. Они тебя могут туркам продать на галеры.
   - Ужель ты думаешь, пан ловчий, мне будет хуже, чем сейчас?
   - Вижу, ты совсем отчаялся, в милосердие божие утратил веру.
   - Ошибаешься, пан ловчий! Я говорю, худо мне жить на свете, потому что так оно и есть, а с волей господнею я давно смирился. Не прошу, не сетую, не проклинаю, головою о стенку не бьюсь - только долг свой хочу исполнить, пока жив, пока силы хватит.
   - Но боль душевная тебя точно яд травит.
   - Господь затем ее и послал, чтоб травила, а когда пожелает, пошлет исцеленье.
   - На этот довод мне возразить нечего, - ответил ловчий. Единственное наше спасение во всевышнем, он один - надежда наша и всей Речи Посполитой. Король поехал в Ченстохову - может, вымолит что-нибудь у пресвятой девы, а не то все погибнем.
   Воцарилась тишина, только из-за окон доносилось протяжное драгунское "Werdo"*.
   _______________
   * Кто идет? - старинное восклицание стражников; от немецкого
   "wer da?" - "кто там?".
   - Да-да, - сказал, помолчав, ловчий. - Все мы уже скорее мертвы, чем живы. Разучились люди в Речи Посполитой смеяться, стенают только, как сейчас в трубе ветер. Прежде и я верил, что лучшие времена настанут, пока в числе послов сюда не приехал, но теперь вижу, сколь надежды мои были тщетны. Разруха, война, голод, убийства, и ничего боле... Ничего боле.
   Скшетуский молчал, пламя горящих в очаге дров освещало его исхудалое суровое лицо.
   Наконец он поднял голову и промолвил серьезно:
   - Бренна жизнь наша: пройдет, минует - и следа не оставит.
   - Ты говоришь, как монах, - сказал ловчий.
   Скшетуский не отвечал, только ветер еще жалобнее стонал в трубе.
   Глава XVII
   На следующее утро комиссары, и с ними Скшетуский, покинули Новоселки, но плачевно было дальнейшее их путешествие: на, каждом привале, во всяком местечке их подстерегала смерть, со всех сторон сыпались оскорбления, и были они горше смерти - в лице комиссаров оскорблялись величие и могущество Речи Посполитой. Кисель совсем расхворался, и на ночлегах его прямо в горницу из саней вносили. Подкоморий львовский оплакивал позор свой и своей отчизны. Капитан Брышовский тоже занемог от бессонницы и неустанного напряженья - его место занял Скшетуский, который и повел дальше несчастных путников, осыпаемых поношениями и угрозами бушующей толпы, в постоянных стычках отражая ее натиск.
   В Белгороде комиссарам снова показалось, что пришел их последний час. Был избит больной Брышовский, убит Гняздовский - лишь появление митрополита, прибывшего для беседы с воеводой, позволило избежать неминуемой расправы. В Киев комиссаров пускать не хотели. Князь Четвертинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля, не получив никакого ответа. Комиссары не знали, как быть, куда ехать. Обратный путь был отрезан: бессчетные разбойные ватаги только и ждали срыва переговоров, чтобы перебить посольство. Толпа все более распоясывалась. Драгунам преграждали дорогу, хватая лошадей за поводья, сани воеводы осыпали камнями, кусками льда и мерзлыми комьями снега. В Гвоздовой Скшетуский и Донец в кровопролитном бою разогнали толпу в несколько сот человек. Хорунжий новогрудский и Смяровский вновь отправились к Хмельницкому, чтобы убедить его приехать на переговоры в Киев, но воевода почти уже не надеялся, что комиссары доберутся туда живыми. Тем часом в Фастове они вынуждены были, сложа руки, смотреть, как толпа расправляется с пленными: старых и малых, мужчин и женщин топили в проруби, обливали на морозе водой, кололи вилами, живьем кромсали ножами. Такое продолжалось восемнадцать дней, пока наконец Хмельницкий не прислал ответ, что в Киев ехать он не желает, а ждет воеводу и комиссаров в Переяславе.
   Злосчастные посланцы воспряли духом, полагая, что настал конец их мученьям. Переправившись через Днепр в Триполье, они остановились на ночлег в Воронкове, откуда всего шесть миль было до Переяслава. Навстречу им на полмили выехал Хмельницкий, как бы тем самым оказывая честь королевскому посольству. Но сколь же он переменился с той поры, когда старался выглядеть несправедливо обиженным, "quantum mutatus ab illo"*, как писал воевода Кисель.
   _______________
   * "сколь же он отличается от того, каким был" (лат.).
   Вергилий.
   Хмельницкий появился в сопровождении полусотни всадников, с полковниками, есаулами и военным оркестром, словно удельный князь - со значком, с бунчуком и алым стягом. Комиссарский поезд тотчас остановился, он же, подскакав к передним саням, в которых сидел воевода, долго глядел в лицо почтенному старцу, а потом, слегка приподняв шапку, промолвил:
   - Поклон вам, п а н о в е  комиссары, и тебе, воевода. Раньше бы надо начинать со мной переговоры, покуда я поплоше был и силы своей не ведал, но коли король вас  д о  м е н е  п р и с л а в, от души рад принять вас на своих землях.
   - Привет тебе, гетман! - ответил Кисель. - Его величество король послал нас монаршье благоволение тебе засвидетельствовать и установить справедливость.
   - За благоволение монаршье спасибо, а справедливость я уже самолично вот этим, - тут он хлопнул рукой по сабле, - установил, не пощадив животов ваших, и впредь так поступать стану, ежели по-моему делать не будете.
   - Нелюбезно ты нас, гетман запорожский, принимаешь, нас, посланников королевских.
   - Н е  б у д у  г о в о р и т и  н а  м о р о з i, найдется еще для этого время, - резко ответил Хмельницкий. - Пусти меня, Кисель, в свои сани, я желаю честь оказать посольству - поеду вместе с вами.
   С этими словами он спешился и подошел к саням. Кисель подвинулся вправо, освобождая место по левую от себя руку.
   Увидев это, Хмельницкий нахмурился и крикнул:
   - По правую руку меня сажай!
   - Я сенатор Речи Посполитой!
   - А что мне сенатор! Потоцкий вон первый сенатор и коронный гетман, а у меня в лыках сейчас вместе с иными: захочу, завтра же на кол посажен будет.
   Краска выступила на бледных щеках Киселя.
   - Я здесь особу короля представляю!
   Хмельницкий еще пуще нахмурился, но сдержал себя и сел слева, бормоча:
   - Н а й  к о р о л ь  б у д е  у  В а р ш а в i, а  я  н а  Р у с и. Мало еще, вижу, вам от меня досталось.
   Кисель ничего не ответил, лишь возвел очи к небу. Он предчувствовал, что его ожидает, и справедливо подумал в тот миг, что если путь к Хмельницкому можно назвать Голгофой, то переговоры с ним - крестная мука.
   Поезд двинулся в город, где палили из двух десятков пушек и звонили во все колокола. Хмельницкий, словно опасаясь, как бы комиссары не сочли это знаком особой для себя чести, сказал воеводе:
   - Я не только вас, а и других послов, коих ко мне шлют, так принимаю.
   Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, точно к удельному князю, уже посылали посольства. Возвращаясь из Замостья под впечатлением выборов, удрученный известиями о поражениях, нанесенных литовским войском, гетман куда как скромнее о себе мыслил, но, когда Киев вышел навстречу ему со знаменами и огнями, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam Moisem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de sevitute lechica et bono omine Bohdan"* - богоданный, когда, наконец, его назвали "illustrissimus princeps"**? - тогда по словам современников, "возгордился сим зверь дикий". Силу свою почувствовал и твердую почву под ногами, чего ранее ему недоставало.
   _______________
   * Подобный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа из
   рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).
   ** наиславнейший государь (лат.).
   Чужеземные посольства были безмолвным признанием как его могущества, так и независимости; неизменная дружба татар, оплачиваемая большей частью добычи и несчастными ясырями, которых этот народный вождь разрешил брать из числа своего народа, позволяла рассчитывать на поддержку против любых врагов; потому-то Хмельницкий, еще под Замостьем признававший королевскую власть и волю, ныне, обуянный гордынею, уверенный в своей силе, видя царящий в Речи Посполитой разброд и слабость ее предводителей, готов был поднять руку и на самого короля, теперь уже мечтая в глубине темной своей души не о казацких вольностях, не о возврате Запорожью былых привилегий, не о справедливости к себе, а об удельном государстве, о княжьей шапке и скипетре.
   Он чувствовал себя хозяином Украины. Запорожское казачество стояло за него: никогда, ни под чьей властью не купалось оно в таком море крови, не имело такой богатой добычи; дикий по натуре своей народ тянулся к нему ведь, когда мазовецкий или великопольский крестьянин безропотно гнул спину под ярмом насилья, во всей Европе доставшимся в удел "потомкам Хама", украинец вместе со степным воздухом впитывал любовь к свободе столь же беспредельной, дикой и буйной, как самые степи. Охота была ему ходить за господским плугом, когда его взгляд терялся в пустыне, господом, а не господином данной, когда из-за порогов Сечь призывала его: "Брось пана и иди на волю!", когда жестокий татарин учил его воевать, приучал взор его к пожарам и крови, а руку - к оружью?! Не лучше ли было разбойничать под началом Хмеля и  п а н i в  р i з а т и, нежели ломать перед подстаростой шапку?..
   А еще народ шел к Хмелю потому, что кто не шел, тот попадал в полон. В Стамбуле за десять стрел давали невольника, за лук, закаленный в огне, троих, столь великое множество ясырей было. Поэтому у черни не оставалось выбора - и лишь странная с тех времен сохранилась песня, которую долго еще распевали по хатам из поколения в поколение, странная песня об этом вожде, прозванном Моисеем: "О й, щ о б  т о г о  Х м i л я  п е р ш а  к у л я н е  м и н у л а!"
   Исчезали с лица земли местечки, города и веси, страна обезлюдела, превратилась в руины, в сплошную рану, которую не могли заживить столетья, но оный вождь и гетман этого не видел либо не хотел видеть - он никогда ничего не замечал дальше своей особы, - и крепнул, и кормился огнем и кровью, и, снедаемый чудовищным самолюбьем, губил собственный народ, собственную страну; и вот теперь ввозил комиссаров в Переяслав под колокольный звон и гром орудий, как удельный владыка, господарь, князь.
   Понурив головы, ехали в логово льва комиссары, и последние искры надежды гасли в их сердцах, а тем временем Скшетуский, следовавший за вторым рядом саней, неотрывно разглядывал полковников, прибывших с Хмельницким, думая увидеть среди них Богуна. После бесплодных поисков на берегах Днестра, закончившихся за Ягорлыком, в душе пана Яна, как единственное и последнее средство, созрело намерение отыскать Богуна и вызвать его на смертный поединок. Бедный наш рыцарь понимал, конечно, что в этом пекле Богун может зарубить его без всякого боя или отдать татарам, но он лучшего был об атамане мнения: зная его мужество и безудержную отвагу, Скшетуский почти не сомневался, что, поставленный перед выбором, Богун не откажется от поединка. И потому вынашивал в своей исстрадавшейся душе целый план, как свяжет атамана клятвой, чтобы в случае смерти его тот отпустил Елену. О себе Скшетуский уже не заботился: предполагая, что казак в ответ ему скажет: "А коли я погибну, пусть она ни моей, ни твоей не будет", - он готов был и на это согласиться и в свой черед дать такую же клятву, лишь бы вырвать ее из вражьих рук. Пусть она до конца дней своих обретет покой в монастырских стенах... Он тоже сперва на бранном поле, а затем, если не приведется погибнуть, в монастырской келье поищет успокоенья, как искали его в те времена все скорбящие души. Путь такой казался Скшетускому прямым и ясным, а после того, как под Замостьем ему однажды подсказали мысль о поединке с атаманом, после того, как розыски княжны в приднестровских болотах закончились неудачей, - то и единственно возможным. С этой целью, не останавливаясь на отдых, он поспешил с берегов Днестра вдогонку за посольством, надеясь либо в окружении Хмельницкого, либо в Киеве найти соперника, тем более что, по словам Заглобы, Богун намеревался ехать в Киев, венчаться там при трехстах свечах.
   Однако тщетно теперь Скшетуский высматривал его между полковников. Зато он увидел немалое число иных, еще с прошлых, мирных, времен знакомцев: Дедялу, которого встречал в Чигирине, Яшевского, приезжавшего из Сечи послом к князю, Яроша, бывшего сотника Иеремии, Грушу, Наоколопальца и многих других, и решил у них разузнать, что удастся.
   - Узнаешь старых знакомых? - спросил он, подъезжая к Яшевскому.
   - Я тебя в Лубнах видел, ты князя Яремы  л и ц а р, - ответил полковник. - Вместе, помнится, пили-гуляли. Что князь твой?
   - Здравствует, спасибо.
   - Это покуда весна не настала. Они еще не встречались с Хмельницким, а встретятся - одному живым не уйти.
   - Как будет угодно господу богу.
   - Ну, нашего  б а т ь к а  господь не оставит. Не бывать больше твоему князю на татарском берегу у себя в Заднепровье. У Хмеля б а г а т о м о л о д ц i в, а у Яремы что? Добрый он  ж о л н i р, но и наш б а т ь к о  не хуже. А ты что, больше у князя не служишь?
   - Я с комиссарами еду.
   - Что ж, рад старого знакомца видеть.