– Кстати, – подхватила Елена, – раз уж ты упомянул этих скотов крестьян, скажи-ка, что будет с приказчиком Хенингов, Степаном, которого вы недавно поймали на дороге у Брдовца?
   – Что с ним будет? – усмехнулся Ферко. – Ты бы лучше спросила, что с ним было. Requiescat in pace! [51]– И Ферко, взяв ножницы жены, перерезал нитку и сказал: – Вот как было. Покажу я проклятым мужикам, как разыгрывать из себя судей.
   – Ну-ка, расскажи.
   – Стоит ли говорить о таких пустяках. Ну, впрочем, вот как было дело. Шимун Дрмачич доложил мне, что Степан живет себе прекрасно в Брдовце, да к тому же грозится, что вернутся старые хозяева. Сказал, что натравливал на тебя этих собак крестьян, что именьице у него порядочное. Я хотел его судить… но трус поджупан Джюро Рашкай объявил, что Степан, как дворянин, подлежит суду дворян. Ладно, говорю, я подам на него жалобу, вы его судите. Посмотрим, что будет! Собрались они на суд в Брдовец и додумались до того, что Степан прав и чист. Так я и предполагал. Поэтому после суда я с Бошняком и Антоном Гереци решили подстеречь Степана. Схватили его, привели сюда, а Рашкаю я объявил, что теперь буду судить сам. Суд был короткий. Ты еще спала. Антон принес топор, замахнулся… фрк! – и голова долой. Дом мошенника Степана я дал Гереци за то, что так мастерски снес ему башку. Я им покажу, кто я такой, я вымету весь дворянский и недворянский сор, чтоб было чисто, как на этом полу! – закончил Ферко, стукнув ногой о каменные плиты.
   – Ну, а если на тебя подадут жалобу? – спросила взволнованно Елена.
   – Кто? – И Тахи поднял голову. – Бан у меня в руках, партия моя сильна, королю мы нужны, он не будет мешать. Я хозяин Хорватии. Кто же на меня подаст жалобу? И кому?
   – Батюшка! Батюшка! – раздался крик, и в комнату вбежал Гавро. – Петричевич пригнал в замок босого человека в оковах.
   Тахи быстро поднялся и вышел на крыльцо посмотреть, в чем дело. Посреди двора, на снегу, стоял человек, босой, без шапки, в одном нижнем белье, в тяжелых оковах. Он дрожал от холода, черные волосы свисали вдоль бледного лица, изо рта текла кровь. Рядом с ним были Петар Петричевич на коне, два ратника и ходатай Шимун Дрмачич; у этого тулуп был вывернут наизнанку и ноги обмотаны соломой.
   – Кто это? – крикнул сверху Тахи.
   – Latrunculus pravissimus, [52]– ответил Дрмачич, поднимая голову, – этот почтеннейший господин, ваша милость, зовется Иван Сабов, и мать его родила не иначе, как для виселицы. Вы его, наверное, знаете!
   – Хо, хо! – засмеялся владелец Суседа. – Иван Сабов! Поймали-таки его!
   – Uti figura docet, [53]ваша милость, – продолжал бормотать Шимун, – но и нам хлеб не легко достался.
   Тахи спустился во двор и остановился перед дрожавшим беднягой, который стоял, не поднимая головы.
   – Ты Иван Сабов? – спросил Тахи.
   Человек гордо поднял голову, посмотрел вельможе прямо в глаза и сказал:
   – Да, я дворянин Иван Сабов!
   – Вишь, – вмешался Дрмачич, – я и не знал, что ты дворянин. Видимо, и дворяне умеют дрожать. Тебе, видно, не жарко.
   Сабов посмотрел на ходатая с презрением и ничего не сказал.
   – Ты стоял за Хенингов, ты подстрекал против меня крестьян и с оружием в руках нападал на Сусед, – сказал Тахи.
   – Да, – ответил пленник.
   – Ты мечом защищал замок от бана и убил капитана Влашича?
   – Да!
   – А зачем ты это делал, голубчик?
   – Потому что служил старой Хенинг, потому что я ей дал честное слово дворянина, потому что я знаю, что Сусед ее родовое имение, которое вы незаконно у нее отняли.
   – Ах, так, – сказал Тахи, кивая головой, – но ты, братец, из своего окна стрелял в моих людей и убил коня, которого я ценю в три раза больше, чем тебя, мошенник.
   – Верно, – ответил Сабов, – потому что ваши ратники, наперекор божьему и человеческому закону, напали на мой дом, дом дворянина, чтоб отнять все мое имущество. Я дворянин, я вашего же круга.
   – Почему же ты убежал?
   – Потому что вы послали против меня сильный отряд. Я хотел укрыться в надежное место и подать на вас жалобу в дворянский суд.
   – Ага! Так, так! – усмехнулся Тахи. – А где вы его поймали, мои милые? – обернулся Ферко к Петричевичу.
   – В клети близ Стубицы, – ответил Петричевич.
   – Да, – продолжал Шимун, – ворвался я ночью в дом, нашел пару его сапог, смерил их. В снегу отыскал след, да так по этому следу и пошли. Я оставил вооруженных людей в засаде и пошел к клети моего старого знакомого, Ивана. Он струхнул, но успокоился, когда я сказал, что иду из Стубицы к господину Грегорианцу и прошу его пустить меня переночевать. Мы поговорили о службе, и он мне сказал, что предпочел бы умереть, чем отведать крошку хлеба или глоток воды у кровопийцы (так он и сказал) Тахи. Наступила ночь, пришел Петричевич, и мышь была поймана; раздели его, чтоб бедняга дорогой не вспотел. А теперь он в ваших руках!
   – Эх, – сказал Тахи, покрутив ус, – видишь ли, мой дорогой, ты пришел ко мне в гости, не могу же я отпустить тебя в такой холод, чтоб ты, не дай бог, по моей вине простудился! Я дам тебе и квартиру и постель; ну, а уж раз ты не хочешь принимать от меня ни крошки хлеба и ни глотка воды, то пусть будет по-твоему. Не стану тебя принуждать, а то как бы ты еще не подавился.
   Сабов поднял голову и устремил на Тахи тяжелый взгляд, не зная, что тот собирается сделать. Наконец он встрепенулся и сказал:
   – Господин Фране Тахи! Я протестую против этого насилия. Отпустите меня! Я дворянин.
   – А кто ж тебя знает, – и Тахи закачал головой, – надо сперва поискать твои дворянские документы. А до тех пор потерпи.
   – Это будет трудновато, ваша милость, – усмехнулся Дрмачич, – когда он убежал и когда мы прогнали его жену и детей, мы переночевали в его доме. Я растапливал печь всякими бумагами, среди которых был и исписанный пергамент.
   Пленник был потрясен, в отчаянии схватился руками за грудь, так что оковы зазвенели, и глухо застонал от боли, гнева и ужаса.
   – Боже, боже, – прохрипел он, – видишь ли ты все это?!
   – Петричевич, – приказал Тахи, – проводи-ка моего гостя в нижнюю комнату, позаботься о нем как следует и не забудь, что Иван не желает принимать от меня ни крошки хлеба, ни глотка воды, так что ему ничего и не надо давать.
   – Спокойной ночи, nobilis domine! [54]– И Дрмачич расхохотался.
   Пленник стал на колени и обратил взор к небу, но ратники потащили его силой. Тахи весело поднялся но лестнице и в теплой комнате продолжал болтать с Еленой, которая, между прочим, рассказала ему, что утром у нее был священник Бабич и спрашивал, где сейчас находится молодой Джюро Могаич, так как люди наверняка знают, что он ушел в Канижу.
   – Скажите ему, Елена, – ответил Тахи, – pro primo, что Могаича захватили турки и, вероятно, сделали из него евнуха; pro secundo, пусть этот проклятый поп избегает появляться в моем доме, не то я дам ему здоровый щелчок по его святой тонзуре. Какой мошенник! Он сам из кметов и такая же собака, как и вся эта кметская сволочь!
 
   Прошло пять дней после сретения. Господин Ферко отдал изрядную дань золотистому вину, которое его люди захватили в погребе Ивана Сабова в Брдовце. Лицо его пылало, глаза горели. В прекрасном расположении духа он вскочил на ноги. Сдвинув шапку набекрень, он спустился по лестнице и громко позвал:
   – Петар! Эй! Петар! Где ты, каналья?
   Петар Бошняк немедленно пришел и отвесил низкий поклон.
   – Принеси ключи от подземелья, посмотрим, как-то веселится наш гость, Иван Сабов. Да возьми с собой краюху свежего хлеба!
   Слуга исполнил приказание, и они спустились по винтовой лестнице; впереди Петар нес светильник, хлеб и ключи, а за ним шел господин Тахи. По темному подземному коридору они дошли до железной двери. Петар отпер ее, вошел, а за ним Тахи. Когда слуга поднял светильник над. головой, стало возможно разглядеть это жуткое помещение. Из каменной коробки шел сырой и смрадный дух. Голые каменные стены были местами покрыты мхом и плесенью, а кое-где выступала и вода. В углу, на гнилой соломе, копошился живой комок, возможно, что и человек. Да, да, это и был человек. Из-под окровавленных, затверделых тряпок виднелась человеческая кожа, торчали красно-синие, вспухшие и отмороженные ноги. Руки, худые, бледные, судорожно вцепились в солому. И руки и ноги были в тяжелых железных оковах. Не зверь ли это? Во всяком случае, это что-то живое, потому что иногда вздрагивает, иногда испускает глухое мычание. Нет, это все-таки человек, так как из-под черных окровавленных волос, прилипших ко лбу, виднелось землисто-бледное лицо. В нем не было ни кровинки. Запекшиеся, посиневшие губы полуоткрыты, зубы торчат, как у тигра. Темные глаза горят и вращаются, как у бешеной собаки. Иногда живой комок издает то стон, то глухое рычание. Он словно врос в землю. Да и не удивительно! Ведь человек пять суток не ел и не пил. Тахи, подбоченившись, стал перед этим комком, как собака перед мертвой дичью. В глазах его были ненависть, презрение и жестокость.
   – Эй! Гость дорогой! Эй, Иван! Как поживаешь, хорошо ли тебе здесь? – спросил Тахи издевательски.
   – Воды! – простонал человек, вытаращив глаза.
   – Черт возьми, воду-то мы и забыли, – ответил Тахи, – но вот тебе свежий хлеб, к тому же белый. Поешь, кум! Ты проголодался.
   И бросил пленнику хлеб. Тот вздрогнул и, словно движимый какой-то неведомой силой, сел, схватил хлеб обеими руками, как обезьяна, и стал, бормоча, жевать и глотать, пока не проглотил все до последней крошки. Тогда пленник начал тяжело дышать, приподнялся и простонал сквозь слезы:
   – Прошу вас, умоляю, дайте бумаги… завещание… жене… детям… ох, ох! Дайте!
   Тахи молчал.
   – Умоляю вас, пожалуйста, – и пленник поднял руки с растопыренными пальцами, – священника, позовите священника, ради бога, священника!
   – Позволь, отец, позвать попа, – раздался позади Тахи голос Гавро, который из любопытства последовал за отцом.
   – Убирайся вон, сумасшедший мальчишка, – рассердился Тахи, – неужели ты думаешь, что поповское колдовство отворит двери рая этой чертовой собаке? Никогда!
   Пленник задвигался, стал судорожно подергиваться, рот его раскрылся, на губах показалась пена, он замотал головой и прохрипел:
   – Воды… воды… жжет внутри… хлеб жжет… воды… воды… во… – и камнем грохнулся наземь.
   На минуту воцарилась тишина. Петар приложил ухо к груди пленника.
   – Готов, – сказал он.
   – Ну, – усмехнулся Тахи, – этот и в аду будет меня помнить! – Но когда он посмотрел на мертвеца, когда увидел этот остекленелый взгляд, уставившийся на пего из угла, ему стало не по себе, и он вышел.
   Что-то снилось ему в эту ночь?

14

   Пасмурный день 25 сентября 1566 года. Небо покрыто светло-серыми тучами, из которых по временам моросит осенний дождь; они окутывают вершины гор, а на желтые и красные листья лесов медленно стелется туман. В эту пасмурную погоду небольшой отряд всадников не спеша двигался по направлению к Суседу; далеко впереди ехал господин Тахи, рядом с ним Гашпар Алапич. На обоих были темные кабаницы, оба молча глядели вперед из-под надвинутых на лоб мокрых меховых шапок. На лицах их, вообще говоря довольно злых, можно было заметить какое-то мрачное спокойствие; лицо горбатого Ганг-пара было особенно бледно. С башни раздался звук трубы, ворота широко распахнулись, и мрачный отряд молча въехал в замок. Несколько охотничьих собак запрыгали вокруг хозяина, слуги почтительно кланялись; во двор выбежала госпожа Елена, вся в черном, и с ней ее сыновья Гавро и Степан и дочери – Клара Грубер из Самобора и Маргарита Оршич из Славетича. Госпожа Елена осунулась и была очень бледна; в ее темных волосах заметно было много седины; черные глаза ее были полны печали, ужаса и беспокойства. Помахав рукой жене и детям, Тахи слез с коня и молча расцеловался со всей семьей. А Гашо поклонился госпоже Елене. Все были объяты какой-то тревогой и страхом, и потому никто не проронил ни слова, пока все общество не вошло в покои замка, где сыновья и дочери поспешили спять с отца и гостя оружие и мокрые дорожные кабаницы. Тахи поглядел на старинные портреты, висевшие на темных стенах покоя, вздохнул и, проведя рукой по курчавым волосам, проговорил:
   – Ну вот, я, слава богу, и дома! – и, взяв обе руки жены, продолжал: – Здравствуй, жена! Здравствуйте, дети! Давно я не был здесь и думал, что мы никогда больше не увидимся, потому что злой рок нас жестоко покарал п мы еще не совсем пришли в себя. Получила ли ты мое письмо из Канижи? – спросил в заключение Тахи, опускаясь на скамью.
   – Получила, супруг мой, – ответила Елена, и на глаза у нее навернулись слезы.
   – Ну, там я тебе все написал о кровавом дне седьмого сентября, о поражении под Сигетом и о героической смерти твоего брата Николы. В последние годы Никола не был со мной дружен в много напортил и мне и тебе; но это другая статья, de mortuis nil nisi bene; [55]он защищался храбро и пал смертью героя, он заслужил славу, а те, кто, по глупости, его покинули, те, кто не хотели меня послушаться, о них нечего и говорить, ну их к черту; если хотите узнать подробности, расспросите нашего достойного гостя, господина Алапича, который был очевидцем и едва спас свою шкуру, потому что побывал-таки в турецких когтях.
   – Да, побывал, – и Алапич вздохнул с горечью. – Я вам, благородная госпожа, все расскажу подробно, когда подлечу свои поломанные ребра, так как, понятно, стол и квартиру у проклятых нехристей я получил не по доброй воле; и отпустили они меня на свободу только потому, что я переоделся в одежду простого солдата. Если б они только знали, что я тот самый человек, который под Шиклошом так здорово расквасил им башки, то, клянусь честью, не снести бы мне головы. Я вам все расскажу, но сейчас, ей-богу, не могу. Я готов лопнуть со злости, что мы так глупо потеряли Сигет, потеряли вашего брата, в то время как войско короля медлило и топталось где-то вокруг Джюра. Но теперь бесполезно плакаться, такова воля божья. Будем надеяться на лучшие времена.
   Госпожа Елена прослушала все это спокойно, но крупные слезы капали из ее глаз, и при последних словах Алапича она закрыла лицо руками и зарыдала:
   – Ведь он же был мне брат! Говорите что вам угодно, но он был Зринский, достойнее, славнее всех других; он не заслужил такой ужасной смерти. Надеяться на лучшее? Но на что? Брату нехристи снесли голову, потому что он был герой, а моего сына Михаила турки взяли в плен в Краине, и бог знает, что с ним станется. Фране! Фране! Подумал ли ты о своем сыне, о своем кровном детище? Фране! Я потеряла брата, не допусти, чтоб я потеряла и сына!
   – О сыне не волнуйся, – сказал Тахи спокойно, – я знаю, где он: он в Баня-Луке. У меня в канижкской тюрьме сидят двое пашей, и так как я уже получил письмо относительно обмена, то скоро освобожу сына. А ты приготовляйся в дорогу; мы выедем через несколько дней. Я уже написал Еве – вдове Николы, – и его сыновьям. Она поедет в Чаковец. Туда скоро прибудет голова твоего несчастного брата, которую турки выдали генералу Салму; ее отпели в церкви в Джюре, а мы похороним ее в семейном склепе, в храме св. Елены.
   Господин Алапич простился с госпожой Тахи и удалился в отведенную ему комнату, а Тахи тоже вскоре ушел, чтоб отдохнуть после утомительной дороги, а еще больше от кровопролитных боев, закончившихся потерей сигетской крепости и смертью героя Николы Зринского. Сон его был глубок; Тахи надеялся, что он будет и сладок; но все напряжение, все пережитые мучения не могли притупить в нем кровавых воспоминаний. Он спал, и во сне ему мерещилось страшное видение: Дора Арландова вела за руку бледного мертвеца, у которого из сердца текла кровь и который, уставясь остекленелыми глазами на Тахи, шептал в отчаянии: «Воды! Воды! Попа! Попа!»
 
   Безмолвно текли дни в Суседе. Госпожа Елена, в слезах, приготовлялась к отъезду. Тахи не хотел ее беспокоить. Он проводил время с Гашпаром за кувшином пьянящего вина, стараясь забыть все тяжелые заботы прошлого и все мрачные предчувствия будущего. Как-то он сказал:
   – Господин Гашпар, поверь, с меня довольно слез; закончим только церемонию над головой Николы, а потом надо будет подумать и о домашних делах. Счастье мне улыбается. Когда я был в королевском лагере в Джюре, я с помощью Батория и других приятелей выхлопотал у короля дарственную запись, а это вырвало из рук адвоката Амброза главный козырь, который у него был против меня на суде. И, говоря искренне, смерть Николы мне на руку. Он был моим врагом, и к нему льнули все мои враги; Зринский был знатен и богат, у него были друзья при дворе, и он умел ставить палки в колеса бану Петару; Никола погиб, у бана руки развязаны, у меня, как никак, titulus juris, [56]наша партия сильнее, чем когда-либо, моя семья – самая уважаемая именно потому (сколь ни странно), что жена моя – сестра сигетского героя, которого все прославляют; сыновья же Николы еще дети. Поэтому, господин Алапич, я с нетерпением ожидаю бана Петара. Скоро ли он вернется?
   – Не могу сказать наверно, – ответил Гашо. – Как только король решил распустить войска и серьезная опасность миновала, бан передал управление князю Фране Слуньскому и с женой и дочкой поспешил в Венгрию справлять свадьбу. Я уверен, что пройдет целый месяц, прежде чем они вернутся, но во всяком случае он известит меня письмом о своем приезде в Загреб, и мы сможем там дожидаться моего свояка, потому что и вправду наступила пора и удобный случай ввести в стране порядки, какие нужны нам.
   Через десять дней после этого разговора владельцы Суседа двинулись в Чаковец, а хозяин Вуковины скрылся в комнатке усатой корчмарки, чтоб залечивать там раны, полученные в турецком плену.
 
   Господин Гашпар плохо вел счет дням и даже не заметил, как их прошло тридцать и что листья опали с деревьев. Да и не удивительно. Любовь слепа! Однажды после полудня служащий бана принес ему письмо, в котором сестра Гашо писала, что они возвращаются со свадьбы дочери и через четыре дня бан будет в Загребе. Господин Гашо нацарапал на конверте: «К сведению благородного господина Ферко Тахи» – и направил служащего в Сусед. Через несколько дней господин Тахи с женой приехали в Загреб и остановились в доме бана. Прошла неделя, а о бане Петаре все ни слуху ни духу. Тахи забеспокоился, по Гашо стал его утешать:
   – Бросьте ломать себе голову, благороднейший господин, по дороге в Загреб много дворянских усадеб, и мой свояк, наверное, где-нибудь веселится в гостях. Вы же знаете наши обычаи.
   Этот довод несколько успокоил Тахи, и на другой день он с женой посетил виноградник каноника Стипо Всесвятского в Буковце, где избранное общество веселилось до поздней ночи. Господин Гашо был также приглашен на это празднество, но извинился, что из-за сильной головой боли ему не до гостеванья, лечил же он свою головную боль в уютной комнатке корчмарки Яги. На дворе стемнело, но Гашо, занятый старым искристым вином и женскими глазами, мало интересовался, светло на улице или темно. Только что начал он рассказывать своей Ягице, как турки немилосердно обращались с ним в плену, как неожиданно в окно просунулась голова привратника из дома бана, который крикнул:
   – Ради бога, благородный господин, поспешите скорее к нам.
   Заметив бледность слуги, Гашо вздрогнул и, опрокинув кувшин на стол, без всяких расспросов поспешил в дом бана. Ворота были распахнуты настежь. Во дворе стояли два экипажа, но не было ни души. Гашо взбежал по лестнице. В коридоре собралась челядь, плача и причитая. Гашо протолкал себе путь локтями, вбежал в комнату, посмотрел и остолбенел. Посреди большого зала, на полу, стоял черный гроб, над которым склонилась женщина в черном, жена бана. Руки ее были сложены, лбом она прижалась к гробу, и сквозь глухое рыдание слышались иногда отчаянные восклицания:
   – Ой! Ой! Петар, друг мой!
   – Боже мой! Барбара! Что случилось? – вскрикнул Алапич, подбегая к сестре.
   Услыхав голос брата, Барбара вздрогнула, поднялась и с криком бросилась на грудь Гашо.
   – Брат! Брат! Он умер, умер! А я осталась вдовой, несчастной вдовой!
   Гашо повел сестру к стулу, где она села и, рыдая, глядела перед собой заплаканными глазами. Брат молча стоял подле нее и смотрел на слабое пламя восковой свечи, дрожавшее на столе и освещавшее гроб. Во дворе послышался шум экипажа. Через минуту на пороге появился Тахи с женой.
   – Неужели это правда? – закричала Елена, бросаясь к приятельнице.
   Тахи, смертельно побледнев и опустив голову, остановился на пороге.
   – Неужели это правда? – вздохнула вдова бана, подняв голову, – Увы, это правда, страшная, горькая правда! В этом, гробу лежит мертвый бан Петар, лежит мой муж, мертвый! Мой муж! Горе мне!
   И вдова закрыла лицо руками.
   – Но как же это случилось? – спросил испуганный Тахи.
   Вдова опустила руки на стол, подняла голову и продолжала дрожащим от слез голосом:
   – Свадьбу мы справили весело. Пора было возвращаться. На равнине нас застигла жесточайшая буря! Петар укрыл меня всем, что у нас было из одежды, а сам сидел в экипаже в одном камзоле. Я его укоряла за эту безрассудность, но он только смеялся. Поздно ночью приехали мы в Чаковец и остановились на ночлег. Я написала письмо Гашо, как вдруг Петар стал жаловаться на колотье. Он лег. Голова у него горела, как в огне. Он начал бредить. Я переполошилась, послала в Зрин за лекарем. Но было уже поздно. Через три часа он скончался. И вот он, вот! Мертвый! Горе мне, боже мой, умер! Ох, за что я так наказана?
   – Господин Тахи, – сказал вполголоса Гашо, подойдя к суседскому хозяину, – прошу вас, помогите нам в эти тяжелые минуты.
   – Я, – пробормотал Тахи, – да я сам должен искать помощи. Бан Петар Эрдеди умер, мои расчеты рухнули. Что теперь будет?
   Гашо отвел сестру в спальню. Тахи и Елена остались одни у гроба. Она подошла к мужу и положила ему руку на плечо.
   – Господин Фране, – сказала она тихо, – не думаете ли вы, что этот гроб – перст божий для нас?
   Но Тахи, сердито пожав плечами, ответил:
   – Госпожа Елена, мне кажется, что вы опять говорите словами этого проклятого брдовацкого попа.
   – Memento mori! [57]– раздался в дверях проникновенный голос. Вошел священник, маленького роста, с длинной черной бородой, – епископ Джюро Драшкович. – До меня дошла грустная весть, что всемогущему угодно было в этот роковой час отнять у королевства его главу. Я пришел посетить эти печальные чертоги и помолиться о душе покойника.
   Драшкович преклонил колени перед гробом и начал вслух молиться, и, когда оп громко промолвил: «Аминь», Ферко Тахи почувствовал, как у него сжалось сердце.

15

   В то время как над Загребом разносился печальный звон колоколов, возвещая, что королевство потеряло бана, в доме брдовацкого священника сидели двое: сам священник Иван Бабич и мирянин – высокий, статный человек, с живыми карими глазами и длинными усами, с открытым, смелым выражением лица. Это был господин Степан Грдак из Филетинца, крижевацкий дворянин, посланец его королевского величества.
   – Я вам очень благодарен, честной отец, – сказал дворянин священнику, – за сообщенные сведения. Его королевское величество послал меня сюда специально, чтобы от имени королевской казны управлять хенинговской половиной имения до окончания тяжбы. Я нисколько не сомневаюсь, что госпожа Хенинг получит не меньше половины, потому что это в конце концов ее родовое имение, которое Тахи захватил per fas et nefas. [58]При дворе тоже прекрасно знают этого господина главного конюшего, знают, что нет злодея, равного ему, но боюсь, что еще могут быть всякие неприятности, хотя король и справедливее своих жадных советников, которых господин Тахи сумел подкупить. По правде говоря, они и не собирались вводить временное управление, опасаясь, по их словам, кровопролития, но казна никогда не отказывается собирать золотые плоды, и делает это с удовольствием, так как у нее кошель всегда пуст. У меня в этих местах нет никого знакомого, кроме вас, которого с детских лет я знаю за честного человека. Потому я и пришел к вам с просьбой: помогите мне в этом трудном деле; мне бы хотелось за этот, быть может короткий, срок ввести законы и порядки, которые при Тахи, как я слышал, не процветают.
   – Да, к сожалению, не процветают! – подтвердил священник. – Бог свидетель, господин Степан, в своем рассказе я ничего не преувеличил, и слава богу, что вы приехали, потому что королевского посланца должно слушаться.
   – Не уверен, захотят ли, – покачал головой Грдак, – когда я утром явился в Сусед и предъявил королевское письмо, то служащие Тахи стали сразу ставить мне палки в колеса; Петар Петричевич не дал ключей, все меня избегали, и я стоял, прости господи, словно приговоренный к виселице. Но господа ошибаются, Грдака им не запугать. Я не уступлю и буду продолжать идти прямым путем.
   – Так и надо, господин Степан, это единственный способ заслужить уважение. Я особенно обращаю ваше внимание на бедный народ, который под властью Тахи истекает кровавым потом. Клянусь честью, никогда не приходилось мне видеть таких бедствий, какие кметы претерпевают от Тахи. В конце концов почти все вельможи – тираны, таков уж их нрав; но Тахи превзошел всех, словно на нем нет креста, а вместо сердца камень. Чего только я не пробовал! Мне, по правде говоря, противно впутываться в дела господ, но я священник, и ото мой долг; кто же, как не пастырь, будет защищать стадо от волков? Ради народа я унижался и не один раз. Я духовник госпожи Елены Тахи и неоднократно говорил с ней и укорял ее; у Елены, хоть она и очень вспыльчива, все-таки есть сердце, и мои укоры как будто понемногу проникали ей в душу; но Ферко Тахи – сущий зверь, и весь край его проклинает. В жизни не встречал я такого бесчеловечного существа, для которого высшее наслаждение – без конца мучить несчастный народ. Вы слышали о Могаиче, о Степане, о Сабове, знаете о других злодеяниях; но это далеко еще не половина всех ужасов. Кмет никогда не может быть спокоен за свое убогое достояние, потому что Тахи смеет без всякого повода согнать половину села с земли и забрать ее себе или подарить своим развращенным слугам. Вопреки закону, он наполовину повысил повинности; в каждом имении построил виселицы и говорит, что ему обед не в обед, если он не видит, как какая-нибудь «крестьянская собака» дергается на виселице. Одним словом, тут нет ни суда, ни закона, ни души, ни бога! У нашего народа сердце не злое, но кровь горячая; и он недоверчив, ибо видит, что господа, которых судьба поставила над ним, не лучше волков или турок, что те, кто должен был бы давать пример народу и воспитывать его, – попирают все святое. Не удивительно, что народ звереет, и боюсь, что от этого кое-кто и пострадает, ежели добротой не погасить тлеющий огонь народного гнева.