– Слово крепко, как бог свят, – ответил Илия.
   – Аминь! – заключил священник с кротким лицом и благословил старых героев и новых братьев.

5

   Возле старой ратуши, напротив женского монастыря св. Клары, стоит дворец князей Эрдеди. Первого августа 1564 года сюда спешно прибыл бан Петар из своего имения Желина. Вероятно, по срочному делу. Петар, в дурном настроении, с заложенными за спину руками, шагает взад и вперед по просторной комнате. Его ясные синие глаза устремлены на каменные плиты пола; он то поглаживает длинную светлую бороду, то проводит рукой по коротким волосам и высокому нахмуренному лбу. Лицо бана осунулось, пожелтело; он, видимо, много пережил; он задумчив, его гнетет какая-то забота. Он не обращает внимания на то, что его длинный вишневый камзол запылен, бирюзовые пуговицы кое-где расстегнуты, что его высокие сапоги из грубой кожи в грязи; он даже не замечает женщины, которая сидит у окна на расписном ларе и держит на руках трехлетнего мальчика. Женщине можно дать лет двадцать семь. Она довольно полная, с румяным лицом и черными волосами; глаза у нее словно черные вишни, но в них нет души. Черты лица ее грубоваты, лоб не выказывает ума, толстые губы и короткий нос изобличают гордость, даже высокомерие. Да и не удивительно! Она супруга бана, вторая жена Петара Эрдеди и дочь славного героя Ивана Алапича. Она не умна, но, пожалуй, несколько хитра, как все дочери Евы. По всему видно, что это жена бана и важная дама, хоть она только что с дороги. На ней кунтуш из черного Дамаска, отороченный куньим мехом. Из-под кунтуша стелется сборчатая юбка, из гранатового сукна. Из-под юбки виднеются довольно толстые ноги в желтых башмаках с узкими носками, положенные одна на другую. На шее кунтуш застегнут двумя литыми серебряными бляхами: на одной изображен герб Эрдеди – наверху пол-оленя, внизу полколеса; на другой герб Алапичей – корона и над ней железная рука, которая замахивается саблей на звезду. Ее густые волосы покрывает бархатная шапочка, вышитая жемчугом. Склонив голову, жена бана глядит на своего ребенка, который вырывается из ее рук, и гладит его златокудрую головку. Мать ласково смотрит на сына, слегка улыбается, и лицо ее озаряется нежностью. Может быть, в этом малыше она видит залог своего счастья. Вдруг она поднимает голову, открывает крупный рот и, пристально глядя на бана, говорит:
   – Господин Петар, друг мой! Что с вами? От Желина до Загреба вы не проронили ни слова, да и сейчас шагаете по комнате молчаливый и задумчивый, как будто тут нет ни вашего сынка, ни вашей жены. Что с вами?
   – Барбара, жена моя, – ответил бан, подходя к ней и лаская сына, – не спрашивай. Эти заботы не для женского ума, здесь нужна железная голова, голова мужчины.
   – Ну вот, – продолжала вкрадчиво Барбара, – значит, твоя жена ничего не стоит? Глупа, что ли? Но ты неправильно судишь, мой друг! Ты не знаешь, что такое женщина. Сердце женщины не может биться спокойно, когда мужчина хмурит лоб; женский глаз легко читает в вашей душе, даже без помощи святого духа.
   – А что же читает твой глаз? – спросил Петар.
   – Отгадать?
   – Отгадай, госпожа супруга бана, – сказал, улыбаясь, бан.
   – Вы думаете о том, каков будет новый король Макс.
   – Пожалуй. А еще что?
   – И сердитесь на Николу Зринского.
   – Не говори мне о нем, – отрезал недовольно Петар, быстро отвернувшись к окну.
   – Вот и угадала! – сказала Барбара живее. – Да, вы сердитесь на князя Николу, потому что он для вас вечная помеха. И это верно. Этот ростовщик, эта рвань отравляет вам жизнь. Разве не обманул он вас, как настоящий гайдук? Сосватал за своего сына Джюро вашу дочь Анку, и по этому случаю вы ему передали мадьярские замки.
   – Все это дело рук его покойной жены Каты Франкопан и моей покойной жены Маргариты Тахи, а ее научила тетка Ела; мне же нужны были деньги.
   – И к чему же привели эти женские хитрости? Твоя Анка была оставлена, Джюро женился на немке Арко, а Никола тебе ничего не вернул и только вовлек тебя в тяжбу с Грегорианцами.
   – Оставим это, Барбара, – ответил бан, – это старая история, и не она меня заботит; да и со Зринским я помирился.
   – На словах, но не в сердце, – заметила язвительно жена бана, – а вот у меня голова полна забот, потому что и я и сыновья мои Петар и Томо обобраны. Разве этот жадный Никола не хотел отнять у меня и Цесарград? Но погоди еще несколько месяцев, когда он женится на этой пышной чешке Еве Розенберг, у которой, говорят, целые мешки пражских денег. Вот тогда-то и покажет себя владелец Озаля! А разве Грегорианцы сейчас на тебя зубы не точат?
   – Правда, – ответил бан, – я никогда не забуду князю Николе того, что он осрамил мою родственницу, дочь Бакача, и не думаю, что наши два рода могли бы когда-либо искренне помириться, но я достаточно силен, чтобы обуздать Грегорианцев. Меня не мучит забота обо всем этом. Но я ненавижу Николу, потому что всюду он стоит на моем пути и делает вид, что я для него как бан не существую. Был он баном – от банства отказался, был королевским капитаном – и от этого отказался. Король Фердинанд его очень боялся. Убил Кациянара – и ничего ему за что не было; турки сами говорили королю, что они его подкупили. Я этому не верю, но надеялся, что уже из-за одного подозрения он впадет в немилость; однако опять ему ничего не было… да, впрочем, он получил все Междумурье. В прошлом месяце умер Фердинанд; сын его Макс созвал, как я слышал, государственный совет в Пожуне, чтоб переговорить об угрозе от турок. Что ж, позвал он меня, бана? Нет. А позвал Николу, опять Николу, который «и храбр, и славен, и знатен». Не поймешь этого человека: то запрячется в один из своих замков, отказывается от почестей, противится королю, а потом как вскочит, как начнет швырять деньгами да бить турок, – ну, народ его п прославляет. Никола ведет себя с королем, как девушка, которая отнекивается и прячется от любимого, чтоб его больше раззадорить. Он стоит у меня на пути; он меня заслоняет, но что я могу поделать, – он герой, он могуществен, за ним стоит сильная партия. Вот почему я ненавижу его.
   – Но разве нельзя победить эту партию? – спросила Барбара.
   – Трудно. Может быть… Попробую.
   – Как? – спросила она с любопытством.
   – Никола на ножах со своим свояком Тахи. У Тахи здесь много приверженцев, да и при дворе у него есть друзья; он станет на мою сторону, он мне поможет. Из-за него-то я и приехал.
   – Из-за него? – спросила женщина удивленно.
   Петар собирался уже отвечать, но вдруг повернул голову в сторону двери, за которой послышались громкие голоса. Вошел слуга и доложил, что господин подбан и какая-то пожилая дама хотят видеть бана. Слегка смутившись, Петар проговорил внушительно:
   – Скажи, что не хочу… Нет, что не могу, что у меня срочные дела… Никак невозможно!
   Но в эту минуту дверь позади слуги отворилась. В комнату стремительно вошел высокий красивый старик, лысый, смуглый, с длинной седой бородой и серьезным гордым лицом. Отстранив слугу, он шагнул вперед, а за ним вошла госпожа Уршула Хенинг, бледная, гневная ц заплаканная. Петар вздрогнул и изменился в лице.
   – Magnifice domine бан, – произнес спокойно и отчетливо старик, – простите! Слышал, что у вас дела. Но самое важное для вас дело – это то, с которым пришел я. Произошло нечто неслыханное – разбой. Бан в нашей стране – все равно что король, должен во всякое время охранять справедливость, для него ничего не может быть более важного.
   Бан нахмурился и окинул пришельцев злым взглядом, но старик гордо поднял голову и спокойно смотрел на Петара, заложив руки за широкий серебряный пояс, охватывавший его камзол.
   – Что вам угодно, domine Ambrosi? – спросил серьезно Петар, в то время как жена его кидала быстрые взгляды то на подбана, то на его спутницу.
   – Для себя – ничего, – ответил Амброз Грегорианец, – но я ваш заместитель, я привел к вам эту благородную даму, которая намерена просить вас о многом…
   – Которая вынуждена просить обо всем… – воскликнула Уршула, едва дыша от злобы. – Прошу обо всем, бан, потому что всего лишилась. Вы, конечно, знаете, кто я.
   Петар кивнул головой и сказал вполголоса:
   – Говорите, госпожа Хенинг.
   – Да, я буду говорить, – вспыхнула Уршула, подняв голову и положив руку на кипевшую гневом грудь. – Не знаю, с чего начать, что сказать. Змея лютая легла на мое сердце, боль и горечь сжимают горло. Простите! Какой грех, какой позор! Но вы меня выслушаете, не правда ли? Вы должны меня выслушать, потому что я женщина, вдова, мать, потому что я умею быть и львицей. Слушайте же, прошу вас! Если на вас в лесу набросится человек и сорвет с вас золотую цепочку, вы скажете: это разбойник, таково уж его ремесло; если я его поймаю, то потащу на виселицу. Если зимой на вас нападет голодный волк, вы скажете: это бессловесная бешеная тварь, таков уж его нрав, и пулей прострелите ему голову. Если на вас в поле налетит дерзкий турок, вы скажете: это враг креста и моей свободы, и лихой саблей отрубите ему голову. Все это естественно. Но что вы скажете, когда крещеный человек обольщает несчастных родственников поцелуем Иуды, когда главный судья в королевстве вымогает обманным путем договор у вдовы, а потом рвет его, топчет и плюет на свой древний герб? Что? Что вы скажете, когда седобородый вельможа, который рядом с королем носит его королевское знамя, темной ночью, тайно, словно разбойник, выгоняет несчастную вдову с детьми из старого родового гнезда прямо на голую землю, на жесткие камни, без всего? Это неестественно, это бесчеловечно; так поступают звери, дьяволы! Что вы на это скажете, domine бан, что?
   Петар Эрдеди ничего не ответил.
   – Я вижу, вы меня не понимаете, – продолжала Уршула, – я, наверно, говорю глупо! Язык заплетается, я потеряла разум. Да и может ли быть иначе? Я почти потеряла веру в бога. Я постараюсь успокоиться. Слушайте. Вот как было дело. Баторий заключил со мной договор; вы это, вероятно, знаете?
   – Знаю, – ответил бан, спокойно глядя на разгневанную женщину.
   – Согласно договору, я переехала жить в Стубицу, и это вы знаете.
   Бан подтвердил.
   – И вот что произошло. Некоторое время мы хозяйничали спокойно, как было договорено. Я была счастлива, что настал мир; и была глупа, что поверила. Неделю тому назад я поехала с детьми погостить в Брезовицу. Там со своей второй женой, Дорой Мрнявич, живет господин Амброз Грегорианец, свекор моей дочери. Еду назад, приезжаю в Загреб. Тут ко мне является бледный, взволнованный зять мой Степко и кричит: «Теща, убей их бог, они ограбили вас! Я узнал, что Баторий тайно продал Тахи все имение, и свою и вашу часть. Намедни хитростью удалил ваших людей из Стубицы. Ночью приехал каноник Всесвятский и судья Моисей Хумский и ввели Тахи во владение всем поместьем. Вещи ваши выбросили. Никто не протестовал. Тахи засел в вашем родовом гнезде. Все это я узнал в городе, в доме князя Коньского». Так сказал мой зять Степко… У меня потемнело в глазах. Я закричала: «Зять, ты с ума сошел, ты лжешь!» И нарочно засмеялась. Но это была не ложь, а сущая правда. Села я в экипаж и поехала по направлению к Суседу. Смотрю, а на башне развевается не знамя Батория или Хенинга, а черный лев на синем поле; да вы его знаете, это знамя вашего первого тестя. И когда я подъехала к замку, когда постучала в ворота, то в окне показался этот черт Петар Петричевич и крикнул: «Идите себе с богом, госпожа, это замок достопочтеннейшего господина Ферко Тахи, а я его кастелян». Ворота так и не открылись, а под горой я нашла раненым своего слугу, Андрию Хорвата, которого Тахи прогнал из замка. Он мне подтвердил все, что сказал Степко. Сердце у меня закипело, но я смолчала. Что могла сделать женщина с тремя девушками против твердыни, полной слуг и солдат? Так ночью мы приехали в Стубицу, в нашу Стубицу. И опять мне кто-то из замка крикнул сквозь смех: «Это принадлежит Тахи», а все мое несчастное имущество валялось под стенами замка под открытым небом. У меня не было ни дома, ни приюта, не было даже того, что имеет последний мой кмет. Боже! Согрешила я тогда. Прокляла день, прокляла ночь, прокляла мир, все прокляла! Ох, не дай бог ни вам, ни вашим детям дожить и пережить такую ночь. Не всякий ветер сгибает меня. Но эта стрела пронзила мое сердце. Господин Джюро Рагдкай принял меня на ночь; потом я поехала к своему зятю Степко, в Мокрицы, а сегодня пришла к вам, domine бан, и взываю во всеуслышание: верните мне отнятое родовое гнездо, защитите вдову, защитите сирот, решите это быстро, мечом, докажите, что на свете есть еще правда, что. жадный зверь не смеет вырывать изо рта у несчастных их насущный хлеб. Бан! Во имя чести королевства Славонии я обвиняю перед вами Тахи в разбое! Правды прошу, правды!
   Голос изменил женщине. Дрожа всем телом, сжимая свои сильные руки на взволнованной груди, стояла Уршула перед баном. Лицо ее пылало, губы тряслись, глаза сверкали. Стоявший рядом с ней, как каменное изваяние, подбан Амброз кратко сказал:
   – Все, что говорила эта благородная дама, сущая правда, клянусь честью!
   Бан молча глядел в землю; наконец он проговорил:
   – Возможно, верю, что все это правда. Господин Тахи поступил не умно. Но у нас в королевстве есть, слава богу, судьи и законы, а судьей вместо короля являюсь я. Но здесь не суд, и вы, благородная госпожа, должны будете доказать все, что вы сейчас сказали. Тяжба должна идти законным путем. Кроме того, надо расследовать, в какой мере князь Баторий нарушил закон. Должен вам еще сказать, что judex curiae неподсуден бану. Все это, значит, надо хорошенько расследовать.
   Уршула отступила на два-три шага, широко раскрыла глаза и посмотрела на бана, а старик Амброз нахмурил брови.
   – Так вот ваша правда, ваш суд? Я должна все доказать? Да разве надо доказывать, что солнце сияет в небе? Действовал ли Баторий законно, когда убил человека? Законная тяжба! Ох, знаю я, что это значит. Знаю я, какими путями идет эта правда. Кривыми, долгими, узкими, где на каждом шагу зияет пропасть. Законная тяжба, говорите вы, хорватский бан? Да разве разбойник заслуживает что-нибудь, кроме виселицы? Ваша законная тяжба будет тянуться сто лет, и я и мои дети подохнем с голоду! – взвизгнула Уршула и закрыла руками мокрое от слез лицо. – Но, говорю вам, бан, – и она резко выпрямилась – вы судите неправильно, не как хорватский бан, а как зять Тахи; это не правосудие juris civilis, [27]а насилие, это nota infidelitalis, [28]это преступление, в котором и вы становитесь виновным…
   – Госпожа Хенинг, – вспыхнул Эрдеди, и яркая краска залила его лицо, – обуздайте ваш язык, вспомните, что перед вами королевский наместник и что в моем лице вы оскорбили и короля.
   – Не боюсь я вас, дорогой мой бан, – взвизгнула Уршула, подняв кулак. – Прикрывайте сколько хотите ваши собственные интриги плащом его королевского величества – не боюсь я вас; я сброшу эту высокую защиту, расшатаю столбы, на которых покоится ваша ложная правда, и пусть узнают, что весы вашего правосудия изъедены ржавчиной, а ваши законы – червями. Вы сражаетесь с турками во имя святого креста, а сами клятвопреступничаете, вы сами – турки! И чего вы стараетесь? Бан Петар. ваше преступление падет на вас, на вашу жену, на ваших детей…
   Услышав это, жена бана, еще теснее прижав к себе ребенка, вскочила. Ее черные глаза загорелись злым огнем.
   – Пусть отсохнет ваш язык, госпожа Хенинг! – крикнула она.
   – Довольно, – загремел Петар, шагнув к Уршуле, – я вам повторяю – здесь не суд. Подайте жалобу, как того требует закон. У вас есть и адвокат – господин Амброз опытный юрист.
   У подбана задрожали веки, его лицо побагровело. Спокойно, но громко он проговорил:
   – Magnifice domine! Госпожа Хенинг сказала правду. Это не имущественный спор, это преступление. Бан! Неужели вы не хотите прийти на помощь этой вдове?
   – Via juris, [29]– сухо ответил бан. – Это все, что я могу вам сказать, господин адвокат!
   Амброз вздрогнул, ноздри его расширились, он сжал губы, помолчал, а потом сказал:
   – Magnice domine бан! Да, я буду ее адвокатом, так как убедился, что ваша богиня правосудия хромает. Это говорю вам я, подбан. Родственные связи туманят вам глаза. Горе отчизне, горе народу, где грубый обман и дикий произвол дерзают укрываться под сень правосудия. И хоть вы и князь Петар Эрдеди и жезл вашей власти расточает гром, я его схвачу и сломаю, чтоб он не мог больше позорить дворянство и чтоб эта страна, сто раз растоптанная, не была добычей неуемной алчности господ.
   – Ха-ха! – засмеялся бан, смертельно побледнев. – Завыл старый волк из замка Медведь, сподвижник Николы Зринского; но пусть этот хитрый бывший кастелян остерегается моей железной руки.
   – Да, – сказал Амброз, – суровой расправой отомстит старый волк за поруганное право.
   – Да, видит бог, – крикнула Уршула, – и старая Хенинг поднимется. Прощайте! Готовься, бан! У меня зубы железные.
   – Прощайте, – воскликнул бан. – Петар Эрдеди не боится ни бабьих набегов, ни стариковских проклятий.
   Амброз и Уршула быстро вышли во двор, а Петар устало прошептал Барбаре:
   – Ну вот, выстрел грянул! Я знал, что буря надвигалась. Тахи мой, я докажу этим трусливым сливарам, что Петар Эрдеди все-таки бан, пусть даже ценою боев и крови!

6

   На расстоянии приблизительно двух ружейных выстрелов за церковью Верхней Стубицы, по направлению к селу Голубовцу, стоит, словно прислонившись к горе, небольшой дом. Трудно сказать – крестьянский он или господский. Дом каменный, с дощатой крышей. Позади него, на горе, зеленеет виноградник, а по бокам прячутся в кустах амбар, хлев и пресс для выжимания винограда. Перед домом холм постепенно спускается к дороге. Пространство это огорожено забором, по которому ползет вьюнок. На лужайке кое-где посажены подсолнух и мак, по дому вьется плющ, а посредине двора раскинуло свои ветви старое ореховое дерево. Полдень давно миновал, солнце склонилось к западу; в низины Стубицких гор медленно спускается мрак, и лишь на вершинах играют золотистые лучи. На скамье под ореховым деревом сидит мужчина и обтесывает ярмо для волов. По всем признакам – это хозяин дома, но не знаешь – кмет он или свободный крестьянин. По одежде судить трудно. Кметы такой не носят. На нем штаны из дорогого сукна, сапоги светлые, из тонкой кожи, с узкими носами, белая вышитая рубаха, на темном жилете тесно нашиты серебряные пуговицы, шея обмотана красным шелковым платком, на голове кунья шапка. Еще труднее судить по фигуре и по лицу: он высок, тело могучее, как дуб, мышцы словно из камня, плечи ровные, широкие, а грудь на двоих. Шея крепкая, голова большая, немного удлиненная сзади. Блестящие русые волосы расчесаны надвое, над крупным носом высокий лоб, внизу узкий, вверху широкий, с двумя-тремя поперечными морщинами. Из-под прямых густых бровей загадочно сверкают темные глаза. В них видны и мужской разум, и женская мечтательность. Лицо у мужчины крупное, продолговатое, к подбородку округленное. Бороды нет, усики маленькие, подстриженные. Лицо спокойное, бесстрастное; ни один мускул не дрогнет, – как у человека, который много думает, редко сердится и ничего не боится. Кожа у него ни белая, ни смуглая. Он работает усердно, не меняя выражения лица даже и тогда, когда твердое дерево не поддается топору. По временам, однако, выражение это меняется. Когда он о чем-то задумывается, лицо становится серьезнее, глаза темнеют, как бывает, когда умный человек испытывает глубокое страдание. И тогда он принимается тесать еще усерднее, стараясь разогнать невеселые думы. Дворянин ли этот человек? Если и нет, то, во всяком случае, облик у него благородный.
   Вдруг он опустил топор и посмотрел в сторону Стубицы, откуда быстрыми шагами шел молодой, худой и смуглый крестьянин, который, видимо, спешил. Войдя во двор, он подошел к хозяину.
   – Слава Исусу Христу! – сказал он.
   – Во веки веков! Джюро! Что случилось? Почему ты так спешишь? Ты ко мне бежал? – спросил старший.
   – Да, дорогой дядя, – ответил парень, – дай дух перевести. Если б ты знал, что случилось! Прокля…
   – Сядь, Джюро, успокойся и расскажи!
   – Ох, ох, дядя, сам черт принес нам этого нового владельца. Горе горькое. Слушай! Ты знаешь эту бедную вдову Кату Марушич из Запрешича?
   – Знаю.
   – У нее пятеро малолетних детей. Мужа ее забрали в солдаты, турки его зарезали. Мучается, бьется, бедняжка; ее ведь все уважают…
   – Ну?
   – Ну, приходит к ней слуга Тахи, Петар Бошняк, убей его бог. Этот антихрист наговорил и нашептал госпоже Тахи, что Марушич за старую госпожу и против новой. Правда, госпожа Марта и барышня Софика часто навещали Марушич и не раз приносили ей, бедной, подарки, но чтоб она бранила госпожу Елену, так это неправда: она бы побоялась это сделать. Но ложь подобна сорной траве: где упадет зерно, там за ночь бурьян покроет все поле. И что же? Подумайте только, дядя! Госпожа Елена и этот наш новый владелец поверили пустым словам Петара, и плохо пришлось Марушич. Приходит Петар в Запрешич с бандой таких же, как и он. «Покажу я тебе госпожу Уршулу! – крикнул он ухмыляясь. – Увидишь, где твой бог, поганая собака!» И так ударил бедняжку кулаком в спину, что она упала ничком. Разбойники выломали ворота, забрали весь хлеб, гречиху, кукурузу и откормленного вола, которого ей подарили старые господа. Мало этого. Отняли прекрасный виноград, разграбили кладовую, взяли вино; бедняга сидит на камне перед своим домом и плачет, плачут и дети, так что сердце разрывается.
   – Неужели это правда? – спросил Матия Губец; побледнев, он бросил топор и вскочил на ноги.
   – Это такая же сущая правда, дядя, как то, что меня зовут Джюро Могаич, что я круглый сирота, которого вы с малых лет кормите и защищаете. Я сегодня был в Запрешиче, видел бедную вдову и готов был заплакать. Что ж, эти господа бога, что ли, не боятся? Спросите сами Грго Зделара, Степана Елаковича и старого Мато Ябучича из Запрешича. Они вам еще больше расскажут; они все видели собственными глазами.
   – Видели собственными глазами? – переспросил Губец с гневом. – А что же они делали собственными руками?
   – А что же было делать? Собрались, пошумели. Да что толку? Вскоре в село пришел целый отряд, вооруженный острыми копьями. Разместились у судьи. Тут всю ночь пили, все побили, а судья молчал. Боже мой! Сила!
   Губец опустил голову и прикусил нижнюю губу.
   – И такие же черные вести, дядя, приходят и с других сторон, – продолжал Джюро. – Старый Тахи – сущий черт! Кто до зари не выйдет на барщину, того палками бьют перед Суседом, а опоздает приказчик на минуту, его – в колодки, где он и жарится целый день на солнце. Да, у Мато Мандича в Брдовце отняли дом, поле и виноградник и прогнали с побоями, как собаку.
   – Эх! – вздохнул Губец гневно.
   – Беда, дядя, беда! А теперь господа грозятся, что будет еще хуже и что, кто только посмеет слово сказать, тому голову долой. Они разузнают повсюду, вокруг Суседа, в Трговине, в Яковле и в других селах, кто остался верен старой госпоже, и тому угрожают кнутом. Старый, сивобородый Тахи – черт, и жена его Елена – тоже с рогами. У бедного кмета, что служит при церкви в Пуще, был единственный поросенок; госпоже надо было приготовить жаркое, – ну, этого последнего его поросенка и погнали в Сусед. Но самый сумасбродный из них – это молодой господин Гавро. Он стреляет из ружья по кметским лошадям и коровам, водит всюду с собой целую свору собак и натравливает их на крестьян. Намедни они едва не растерзали старого Юрко из Брдовца, и сделали бы это, если б моя Яна не принялась лупить их палкою по морде.
   Губец стоял в раздумье, скрестив руки. Он погрузился в тяжелые мысли, в его груди словно шел великий бой.
   – Да, – продолжал парень торопливей, – я ведь, дядя, пришел и по своим делам; и у меня не все ладно, хотя я и не кмет, а свободный.
   – Что случилось, Джюро? – спросил Губец, поднимая голову.
   – Скажите, дядя, когда же вы, наконец, пошлете сватов к Яне?
   – Не бойся, будет и это! – успокоил его Губец.
   – Ах, дорогой дядя, «будет» – так цыгане говорят, гадая. Что я не отступлюсь от Яны, вы знаете хорошо, и она привязалась ко мне, да и вы не противитесь. Ни я, ни она никакого зла вам не причинили. Мое хозяйство, слава богу, не из плохих. Я построил себе славное жилье. Родственники на меня злятся, завидуют мне, не лежит у них ко мне сердце. И вот я, ей-ей, один, как дерево средь ровного поля. Эх, скорей бы этому конец, очень уж мне тяжко ждать.
   – Вот тебе на, паренек, – сказал Губец, – ему тяжело ждать! Погляди-ка! А где у тебя борода? Садись на скамью и слушай.
   Джюро, недовольный, сел; сел и Губец. Дядя опустил голову, положил руки на колени и спокойно сказал:
   – Ты, правда, еще без бороды, но тебе уже пошел девятнадцатый год и молоко у тебя на губах уж обсохло. Когда твоя покойная мать, моя сестра, умирала, она подозвала меня к постели и сказала: «Брат! Моя песенка спета, пора покидать этот свет. Грудь мою словно камень давит, плохо мне, плохо; слава богу, что еще не хуже. Богом заклинаю тебя, брат, об одном! После меня останется мой единственный сын Джюро; глаза его отца давно уже закрылись, а теперь скоро их закроет и мать, некому будет о нем позаботиться. В доме моем живут мои родственники, и так как моему сыну по наследству принадлежит половина, то они завсегда против него и, как только представится случай, будут ему вредить. Будьте ему вместо отца-матери, ты и наша старуха мать. Берегите мальчика, потому что кости мои не найдут покоя в могиле, если ему будет плохо. Поклянись мне, что ты будешь думать и заботиться о нем, поклянись, и тогда я умру спокойно». И я поклялся, слышишь ли, честью поклялся ей перед смертью, а она повернулась и спокойно уснула навеки. И что я обещал, то и исполнил. Кормил и охранял тебя как от чужих, так и от родственников в твоем доме.