Страстная среда. Госпожа Елена стоит в своей спальне на коленях перед высоким налоем и, стиснув свои высохшие белые руки, склонив перед распятием свое поблекшее лицо, беззвучно шепчет молитву, а в душе проклинает источник всех своих бед – Уршулу Хенинг.
   Страстная среда. Погода прекрасная. В доме своего кастеляна сидит господин Ферко Тахи. Глаза его блестят, лицо красное, потому что на груди его покоится пылкая молодая кастелянша. Ее круглое лицо тоже пылает, а черные похотливые глаза горят. Несчетное число раз целует ее Тахи, и каждый раз она улыбается ему в ответ.
   – Что ж, забрал твой муж мельницу Зукалича? – спросил Тахи.
   – Да, – кивнула головой кастелянша.
   – А кмет не сопротивлялся?
   – Как же, господин, но Лолич принялся лупить его по голове, и теперь он уж больше не сопротивляется, – и женщина засмеялась. – Но, господин, ты все делаешь подарки Лоличу, а мне ничего. Разве я не заслужила? Ха! ха! ты отлично знаешь, что я стою больше, чем госпожа Елена. Дай-ка цехинов, дай, – и кастелянша протянула маленькую ручку и умильно посмотрела на Тахи. – Видишь ли, завтра я еду в Загреб покупать шелковые ленты к пасхе, а у меня нет ни гроша. Лолич скуп, все держит под ключом и иногда только кричит: «Пусть старик дает, ведь не даром же!»
   – Даст Тахи, даст, душенька, – сказал старик и положил в маленькую ручку пять цехинов, – на, возьми и поцелуй меня!
   – Эх, – воскликнула женщина, чмокнув старика в губы, – то-то будет у меня наряд к пасхе; я всему свету скажу, что это твой подарок, господин! Но смотри, смотри! Что это за чудище на коне? – И Лоличиха громко захохотала, показывая пальцем в открытое окно. – Поп верхом на коне. А конек-то хорош; жаль, что он принадлежит этому лысому из Пущи.
   – Ей – ей, жаль, – согласился Тахи. – Постой-ка. Будет забава. У меня и так зуб против этого проклятого попа, потому что он поминутно на меня жалуется. Пойдем со мной!
   На красивом коньке ехал худой старик в черном. Это был священник Антон Кнежич из Пущи, направлявшийся в Загреб за елеем. Он беспечно поглядывал на прекрасный мир, и его длинные ноги свисали почти до земли. Вдруг перед ним вырос пузатый Лолич, а поодаль он увидел Тахи и жену кастеляна.
   – Bonum mane, rйvйrende domine, [67]– сказал, кашляя, Лолич, схватив коня под уздцы, – куда это вы направляетесь?
   – Слава Исусу, – ответил поспешно священник, – еду в Загреб за елеем. Завтра ведь великий четверг.
   – А зачем же вам конь? – спросил кастелян со смехом. – Вы ведь знаете, что апостолы ходили пешком, и даже сам сын божий ездил только на осле. Разве вы лучше их?
   – Я слаб и стар, – ответил, дрожа, священник.
   – Ну, что ж? Пострадайте! Пострадайте! Зачем попу конь? Слезайте, rйvйrende amice!
   Священник напрягся и ухватился за шею коня, но Лолич успел подскочить и толкнуть старика в бок так, что тот скатился на землю.
   – Сюда, жена! Вот тебе конь! – закричал кастелян, хохоча.
   Женщина подбежала, села на коня верхом по-мужски и поскакала по целине вдоль дороги. Бешено скакал конь, бешено сжимала его ногами женщина и сквозь смех громко пела: «Гоп, конек, гоп! К черту едет поп!» А старый священник, поднявшись, стоял со сложенными на груди руками, со слезами на глазах и глядел на обезумевшую женщину.
   – Прошу вас, дайте мне коня, – умолял он, – не мучайте бедное животное.
   – Эй, поп, – сказала женщина, останавливаясь перед стариком, – этот конек мне нравится, он мой. Гоп, конек, гоп! К черту едет поп! Подмажь, старик, пятки.
   – Совести у вас нет, что ли? – спросил старик. – Разбойники вы, что ли, на большой дороге, отнимаете мою собственность. Бога вы не боитесь?
   – А почему бы мне его бояться? – засмеялась женщина, показывая зубы. – Где в Священном писании сказано, что ты должен иметь коня? Не так ли, уважаемый господин? – обратилась она к Тахи, который в это время подошел к ним и смотрел на священника насмешливым взглядом.
   – Правильно, правильно! Помажь свои копыта святым елеем, может, у тебя крылья вырастут! – ответил Тахи.
   – Ну, знаете ли что, отче, – продолжала шутить кастелянша, – мне конь не нужен, их в Суседе и так довольно. А вот деньги мне нужны, купить пряников к пасхе. Сколько дадите за моего коня?
   – Мне… покупать своего же коня? – И Кнежич вытаращил глаза.
   – Да уж не иначе, – проговорил Тахи, – женщина всегда настоит на своем. Вынимай кошелек! Знаю, что он полный.
   Старик запустил за пазуху дрожащую руку и вытащил шелковый кошелек с пятью талерами; протянув их взбалмошной женщине, он сказал:
   – На, возьми, Ваалова дочь! Это все мое жалкое богатство, которое я скопил к пасхе.
   – Кошелек твой так же худ, как ты сам, унеси тебя вода! – издевалась кастелянша, соскакивая с коня. – Не олово ли здесь? Дзинь! Дзинь! Тут деньги, тут! Да! Ну, на пряники-то хватит.
   Опечаленный старик сел на коня и поехал к Загребу, а Тахи, кастелян и его жена кричали ему вслед сквозь громкий хохот:
   – Гоп, гоп, гоп! Пустой едет поп!
   Но в это время к Тахи подошел Петар Бошняк и доложил:
   – Уважаемый господин! Стубичане сговорились и не хотят отдавать ключей от кладовых.
   – Увидим, – и Тахи поднял голову, – как эти собаки будут меня слушаться! Петар, мы будем праздновать пасху в Стубице!
 
   Настала пасха, праздник искупления, воскресение сына божьего, воскресение всей природы. По горам разносится чистый звон колоколов церкви Верхней Стубицы, которая стоит на площади, посреди села, у подножья укрепленного замка. Среди молодой зелени белеют одежды хорватских крестьян, горят красные платки и кораллы. Стар и млад, мужчины и женщины спешат в церковь, из которой несутся радостные звуки.
   Радостные ли? Из большого органа льются не райские мелодии, а море звуков, подобное буре; медный колокол звучит не как ангельский голос, но как похоронный звон. Господин Тахи приказал всем домохозяевам по окончании службы божией собраться и сдать ключи от своих винных погребов. Сусед и Брдовец разграблены, теперь пришел черед Стубицы. Управляющий Грдак говорит: не отдавать ключей, а Тахи говорит, что, кто не отдаст, тому голову долой. Стубичанин тверд, поднимает голову и говорит: «Не дам!» И Тахи тверд: сидит в своем замке, поднимает голову и говорит: «Должен отдать!» Народу собралось множество; мужчины мрачно смотрят прямо перед собой, а женщины молятся, плачут, вздыхают. В углу, рядом с матерью, стоит на коленях и Матия Губец. Тихо замирает последнее «Аллилуйя!». Поп благословляет народ, орган замолкает. Богослужение окончилось, но народ продолжает стоять на коленях и не расходится. Перед храмом, на коне, сидит Тахи и в нетерпеливом ожидании пощипывает бороду. Конь беспокойно перебирает ногами, а сердце Тахи тоже бьется неспокойно. На площади выстраивается отряд штирийских мушкетеров из Штетенберга, на их ружьях торчат шомпола.
   – Ну, скоро ли конец поповским проповедям? – кричит Тахи.
   Петар Бошняк докладывает, что народ не выходит из церкви.
   – Хорошо. Мушкетеры, вперед! Выгоняйте собак из святой дыры!
   Мушкетеры бросаются к церковным дверям. Тяжелые шаги вооруженных солдат гулко раздаются по церкви, под высокими сводами слышатся причитания и стоны.
   – О господи, помоги! Исусе, спаси нас! – вопят женщины и дети, а мужчины скрежещут зубами. Бледный стоит перед алтарем поп, воздев кверху сложенные руки. Раздается ропот; прикладами, кулаками, бранью и проклятьями мушкетеры гонят мужчин на улицу, как скотину, гонят беззащитных людей из божьего храма; за мужчинами, плача, причитая, толпятся бледные, напуганные женщины, а священник склоняется перед алтарем, и из его глаз на холодный камень текут слезы. Перед церковными дверьми часовые скрестили копья; на площади – целый отряд солдат, и перед ним мечется в отчаянии перепуганный народ. Барон Штетенбергский высоко поднял голову и крикнул:
   – Э, собаки! Слышали приказ? Отдать ключи! Ты, Лолич, записывай имена.
   Тогда перед Тахи выступил высокий седой старик с широким лицом и живыми глазами – старейшина Мийо из Голубовца – и, положив руку на сердце, спокойно сказал:
   – Королю мы даем то, что принадлежит королю, господину – что принадлежит господину, но то, что наше, – того мы не дадим!
   – Вы отдадите ключи? – проскрипел Тахи.
   – Не дадим, как бог свят! – закричал Губец, поднимая руку, в то время как мать схватила его за плечи.
   – Не дадим! Не дадим! – раздался отчаянный крик всей толпы.
   – Эй, люди! – заорал Тахи, погнав коня к своему отряду. – Огонь, стреляйте в собак!
   Толпа дрогнула, раздались выстрелы. Дым, пламя, гром! «Ой, Исусе!» – поднялся к небу страшный вопль. Толпа рассеялась. Тут падает парень, там шатается женщина, старик, схватившись за сердце, качается из стороны в сторону, корчится смертельно раненный ребенок. Льется кровь, льется невинная кровь, льется на несчастную землю, перед лицом божьим в светлый день пасхи! Солдаты разъярились – бьют, дубасят, грабят; народ бежит. Прикладом раздробили голову старику Михаиле, а Губец, раненный, падает на руки матери. Тахи же приподнялся на стременах, рот его скривился в отвратительную улыбку, глаза горят, как у злой гадюки. Радостно взирает он на это побоище, где жена обнимает мертвого мужа, где мать подбирает убитого ребенка, где люди рвут на себе волосы и бьют себя в грудь; он ничего не слышит, ничего не чувствует. Он врывается в толпу, подскакивает к церковным дверям, куда старушка мать увела Губца, и замахивается саблей. Но старуха выпрямляется перед ним, как львица, и, глядя на него в упор глазами, полными слез, говорит:
   – Бей!
   – Прочь, старая! – зарычал Тахи и снова замахнулся…
   Но в это мгновение из церкви вышел священник и, Держа высоко перед собой серебряное распятие, воскликнул:
   – На сем камне созижду церковь мою, и врата адовы не одолеют ее!
   Изверг вздрогнул, опустил руку, в бешенстве повернул коня и поскакал в замок. Тогда появился поджупан Джюро Рашкай, спешно приехавший из Загреба по вызову Степана Грдака, и от имени бана объявил, чтоб ни одного волоса никто не смел тронуть на голове у крестьян.
   Пасха. Грустно плачет погребальный звон; в церкви Стубицы лежат тела крестьян, а около них на коленях стоит священник и молится за невинные души, в то время как в горах разносится стон вдов и плач осиротелых детей.
 
   На третий день пасхи перед алтарем брдовацкой церкви стояли на коленях трое крестьян; один был из Стубицы, другой из Суседа, третий из Брдовца.
   – Детушки! – сказал священник Бабич, перекрестив их. – Да благословит и да защитит вас бог! Я написал в письме о всех ваших страданиях. Несите его перед светлое лицо его королевской милости и откройте ему душу. Пусть король вам поможет, – это ваша единственная надежда. А ты, боже праведный, просвети сердце государя!

19

   Стоит прекрасное лето, а в крае царит могильная тишина. Кровь мучеников запеклась перед стубицкой церковью; крестьянские выборные вернулись из дворца, где им было сказано, что король сделает все необходимое. Крестьяне забились по углам, молчат, едва смеют дышать. Тахи – владыка, Тахи силен! Необыкновенные дни наступили в замке Сусед. От госпожи Елены осталась одпа тень. Она, больная, мечется на своей постели, под портретом Доры Арландовой. Лицо горит в смертельном жару, она вращает глазами и сжимает зубы, боясь, что душа ее улетит, боясь, что не успеет отомстить неверному мужу. Она все узнала. Смерть приковала ее к постели, холодный предсмертный пот покрывает ее бледный лоб, а Тахи в это время греется на пышной груди молодой развратницы. «Ох, только бы жить, жить!» – вздыхает Елена. Напрасно! Смерть тянет ее в могилу, ревность удерживает на пороге. Она мечется в отчаянии, молит, клянет, плачет, вздыхает: «Жить! Шить!» Но какое до всего этого дело Тахи? Драшкович ему ласково улыбается, Баторий его защищает; до царя далеко, до бога высоко. Тахи смеется и пьет, смеется, когда его, сумасбродного старика, целует в морщинистое лицо красивая развратница; смеется и тогда, когда крестьянин качается на виселице. В открытое окно луна льет свой трепетный голубой свет. Эй, луна! Видишь ли ты белую, пухленькую руку кастелянши? Словно змея, обвилась она вокруг шеи старика. Эх! Как она его обнимает, как целует, как ее черные распущенные волосы падают на стариковские седины, как она складывает губки, как глаза замирают от страсти, как ее дыхание жжет и распаляет! А старик, покоясь на груди кастелянши, хохочет и пальцем показывает в окно, на холм.
   – Видишь, душенька, – кричит он, – там, в лунном свете, что-то качается на дереве? Это собака крестьянин. Он тебя обозвал потаскухой, вот теперь и висит. Ха, ха, ха! Погляди-ка! Вороны кружатся над ним. За ваше здоровье, черные приятели! – воскликнул Тахи, вскочил и осушил кружку вина.
   II он целует и обнимает ее, а развратница хохочет. Вороны каркают!.. Голубой лунный свет дрожит на лице госпожи Елены и на портрете Доры. Женщина приподнимается, открывает рот и поворачивает бледное лицо в сторону луны. Слушай, Елена, слушай! Вороны каркают! Смерть идет, смерть! А Тахи? Где он?… Целуется… Позор!.. Тахи целуется… Елена умирает…
   К замку подскакал незнакомец из Загреба.
   – Где хозяин? – спросил он слугу.
   – Не знаю, – ответил вышедший к воротам Петар Бошняк.
   – Гм, наверно, изображает из себя кастеляна Лолича, – усмехнулся тихо Дрмачич, выходя вслед за Бошняком, с которым он играл в кости.
   – Проводите меня немедленно к нему! Именем короля! – проговорил незнакомец.
   Петар зажег лучину, повел его к покоям кастеляна и постучал в дверь. Выскочил Тахи.
   – Кто смеет беспокоить меня в такой поздний час? – закричал он, гневно посмотрев на незнакомца.
   – Homo regius, [68]– ответил тот. – Вы вельможный господин Фране Тахи, главный конюший короля?
   – Да, – ответил Тахи с удивлением.
   – Вот вам письмо, запечатанное большой печатью, от королевского прокурора Блажа Хазафи.
   – От королевского прокурора? Что ему от меня надо?
   – Прочтите сами! Протайте! – сказал незнакомец и ушел.
   Тахи вырвал из рук слуги лучину, быстро вошел обратно в комнату, распечатал письмо и принялся, дрожа и бледнея, читать.
   – Бога ради, что случилось? – взвизгнула потаскуха.
   – Что случилось? – закипел Тахи. – Видишь того человека, который висит? Он на меня подал жалобу. Крестьянин подал жалобу на меня! Слышишь, ворон? Он хочет моей головы, моей головы!
   – Да вы с ума сошли, господин? – спросила испуганно Лоличиха.
   – Я? – И старик расхохотался. – Я здоров и в полном уме. Король призывает меня на суд. Ох! Вы мечете громы из засады, трусливые боги! Выходите наружу! Я здесь! Ваша червивая правда отскочит от моей души, как отскакивали турецкие пули от моего панциря!
   Быстрыми шагами Тахи направился в верхние покои. На пороге его ждал бледный, растерянный слуга.
   – Что, молодой господин Гавро вернулся из Загреба? – спросил мрачно хозяин.
   – Нет, ваша милость, – ответил слуга, – но госпо…
   – Оставь, ступай, – и Тахи махнул рукой.
   Он нехотя направился в спальню жены. В окно светила луна. Тахи остановился на пороге. Елена вздрогнула, приподнялась, и ее лицо с предсмертным оскалом повернулось к мужу. Его передернуло, он поник головой. Елена вперила в него лихорадочные глаза, сняла с пальца обручальное кольцо и прохрипела:
   – Будь ты проклят, развратник! Пусть тебя задушит Дора Арландова! – И она бросила кольцо к ногам мужа.
   Кольцо зазвенело на каменном полу. Женщина схватилась обеими руками за грудь, захрипела, раскрыла рот, глубоко вздохнула и упала навзничь – мертвая.
   У Тахи пробежал мороз по коже.
   Причудливо играл свет на мертвом лице и вокруг портрета Доры; казалось, что она смеется подлым смехом; а снаружи вороны каркали: «Кровь за кровь! Кровь за кровь!»
   Все королевство замерло в удивлении, Тахи, сильный, всемогущий Тахи, призван предстать перед королевским судом за свои злодеяния. Заместитель королевского надзорника Михайло Мерей обратился с письмом к капитулу загребской церкви с просьбой отправить своего каноника pro testimonio fide digno [69]и назначить человека, который произвел бы расследование о всех злодеяниях, разбоях, убийствах и насилиях, учиненных господином Тахи, главным конюшим короля. И капитул, согласно повелению короля, избрал на эту должность поджупана Гашпара Друшковича из Друшковца и в помощники ему дал каноника Фране Филипповича, чтоб раскрыть перед его королевским величеством все преступления тирана. Вельможи волновались, мелкое дворянство исподтишка смеялось, крестьяне вздыхали, бан Драшкович пожимал плечами, – все дивились, что на свете еще существует правда. И среди этого всеобщего удивления Фране Франкопан сказал своему приятелю Драшковичу:
   – Вы удивляетесь, reverendissime collega, [70]откуда грянул этот неожиданный гром. Хорошо! Слушайте! Вы хотели, политики ради, пока что поберечь Тахи, хотя я знаю, что его злодеяния вам не по сердцу. Но закон есть закон, а беззаконие – проклятие. Такова моя политика! Я этому суседскому волку подпустил дымку при дворе. Я знаю все, что он натворил. Управляющий Грдак достойный человек, и, когда он начал мне перечислять все мерзости, содеянные Тахи, меня взорвало. Я видел собственными глазами, как турок грабит землю и угнетает народ, но, поверьте, Тахи ему не уступит. И как вы хотите, чтоб народ вместе с нами защищал нашу родину, когда ему так тяжко живется под христианским управлением его господ? Как же ему не захотеть, не проливая крови, пойти под турецкое иго? Я солдат, я искренний человек, моя душа не выносит тирании, – вот почему я через своих друзей и склонил короля назначить расследование.
   – Эх, мой знатный друг, – усмехнулся епископ, – неужели вы думаете, что и я не рад был бы избавиться от этой чумы, от этого неисправимого грешника, который дерзает попирать и божьи святыни? Никогда не забуду, как он обошелся со старым священником, как с оружием в руках ворвался в храм божий. Клянусь богом, и у меня сердце болит за народ. Но я слишком хорошо знаю мир придворных. Сегодня они одни, завтра – другие. У Тахи при дворе могущественные друзья, на саборе большинство дворян за него, нам грозит турецкая напасть, и первая наша забота – это защитить землю от врагов христианства. Я постараюсь разорвать крепкие связи Тахи со двором и оторвать от него наших дворян. Но это надо делать с осторожностью, надо ждать выгодного момента. Вы идете напрямик. Но берегитесь, как бы ваш огненный меч не сломался о каменный череп Ферко, о щиты его многочисленных сторонников.
   – Посмотрим, – сказал Слуньский, – но если правда не восторжествует, тогда я… гром и молния!.. – И князь гневно стиснул зубы.
   Второго июля королевские уполномоченные, посещая одно место за другим, стали подсчитывать мрачные деяния жестокого аристократа, все кровавые испытания бедного народа сначала в Загребе, потом в замке Сусед, в Стубице, в Стеневце, в капитуле. И поднялись поголовно все лучшие, уважаемые люди: каноники Крсто Микулич, Иван Домбрин, архидьякон Мирко Великинич, каноник Джюро Херишинец, судья благородного города на Гричкой Горице, Антон Кнежич, священник из Пущи, Иван Бабич, священник из Брдовца, Джюро Рашкай и Фран Мрнявчич, загребские поджупаны, Мато Црнкович из Црнковца, – и все, положив руку на распятие, гневно говорили: «Тахи кровопийца, Тахи виновен!» И вслед за ними поднялся целый край, триста крестьян поспешило предстать перед королевскими уполномоченными и изложить им все свои скорби и невзгоды, рассказать все начисто, как перед богом, взывая: «Правосудия! Дайте нам правосудие! Мы ведь тоже люди! А нас убивает этот вельможа-изверг!»
   А когда народ собрался в Стубице, в день суда и правды, кмет Матия Губец смело поднял голову перед королевским уполномоченным и, положив руку на сердце, сказал:
   – Господа! Спасибо пресветлому королю, что он и нас, бедных, услышал. Мы тоже люди, и у нас есть сердце и душа. Мы просим справедливости, мы хотим жить, дышать. Походите по краю, спросите каждого нищего: «Почему ты просишь?» И он вам, плача, ответит: «Тахи меня сделал нищим». Спросите у виселиц: «Кто вас соорудил?» И они ответят: «Тахи, ради своей забавы!» Спросите у ран на нашем теле: «Что это за знаки?» И раны ответят: «Мы следы плети Тахи, меча Тахи». Мы хотим справедливости! Это наше спасение. Не допустите, чтоб из старых ран вновь полилась кровь, потому что кровь порождает кровь, кровь делает из крещеного человека дикого зверя. Эти слова положите королю на сердце, пусть нас по правде рассудит, ведь он поставлен богом!
   И честный Друшкович точно записал каждую слезу, каждое страдание и, исписав много листов грехами Тахи, послал их королю на соизволение.
 
   Священник Бабич стоял под вечер у дверей своего дома и держал за руку управляющего Грдака.
   – Друг мой, – сказал старик сквозь слезы, – спасибо вам, вы настоящая хорватская душа. Не будь вас, с вашим сердцем, не грянул бы судный день для Тахи. Ох, от скольких слез и крови вы избавили бедный народ! Если б вы не возвысили голоса перед лицом короля, не было бы надежды, что народ сможет избавиться от когтей этого подлинного сатаны. Да благословит вас бог, как благословляю вас я и весь этот несчастный, покинутый народ!
   – Святой отец, – сказал Грдак, целуя старику руку, – да, во мне бьется хорватское сердце, которое воспитано моим честным отцом. Принимаю ваше благословение, оно укрепит меня в святой борьбе за правду и, если бог даст, поможет раздавить голову чудовищному разбойнику в Суседе! Прощайте, отец!
   Полный внутреннего трепета, шагал дворянин к своему дому, а из-под деревянного крова возносилась к небу молитва старика священника:
   – Благодарение тебе, спасителю мира, которого славят все народы. Боже, спаси мой народ!

20

   Шимуну Дрмачичу море по колено. Суконная шапка с куриным пером надета набекрень, красный нос блестит, как роза в утренней росе, бороденка беспрестанно трясется, а хмельные глаза поблескивают. Он вернулся с храмового праздника, покачиваясь, стоит перед суседской корчмой возле дороги и левой рукой тянет за собой Петара Бошняка.
   – Шимун, ты пьян, – сказал Петар.
   – Ох! ох! ох! – засмеялся ходатай. – Пьян! Это Шимун Дрмачич-то пьян! Да в суседском погребе нет такого бочонка, в котором мог бы потонуть мой разум. Когда я умру, я тебе оставлю в наследство мою глотку, чтоб ты продал ее краньцам. Станешь богатым человеком, amice. Э, вот видишь, я еще держусь на ногах… и, nota bene, меня томит жажда.
   – Жажда? – И Петар рассмеялся. – Ты что, бездонная бочка, что ли?
   – Клянусь мадонной, горло у меня сухое, как бочонок, приготовленный для виноградного сока. Ну, войдем. Я плачу. А не то я решу, что ты и вправду осел.
   – Ну, будь по-твоему, – сказал Петар, пожав плечами, и пошел за пьяницей в корчму.
   Комната была темная; длинные деревянные столы пусты; в углу дремала толстая корчмарка.
   – Подбрось-ка нам, мамаша, – закричал Шимун, – две кружки некрещеного, потому что я хоть и хороший христианин, но крещеное вино мне не нравится, а ты умеешь его крестить, особенно когда человек пьян.
   – Не бойтесь, кум, – выдавила из себя шутку толстая женщина, – вы же трезвый.
   – Не правда ли, я трезвый? Видишь, Петар, что ты осел, – и ходатай засмеялся, садясь за стол, за которым уже сидел его приятель.
   Корчмарка поставила перед гостями две кружки и вышла наружу. Оглядев комнату, ходатай сунул нос в кружку, потом, вытащив его, сказал своему толстому приятелю:
   – Видишь ли, Петар, когда я вот так остаюсь наедине, когда вижу отражение своего цветистого носа в винном зеркальце, на меня нападает странное настроение, и я принимаюсь философствовать, то есть перебирать в своем уме все, что случается на свете, как и почему.
   – О чем же ты рассуждаешь?
   – Обо всем, брат Перо! Exempli gratia, [71]о нашем старом волке в Суседе. Скажи-ка, а не продал ли этот человек свою душу черту? Даже король ничего не может с ним поделать. Ведь вот прошел уже год, как комиссары были здесь. Ну и крик же был! Я уж думал, что плохо придется нашему уважаемому господину. Разве эта поджупанская башка не исписала целую простыню, которой могли бы укрыться молодожены в брачную ночь? И что же? Ни черта! Ровно ничего не вышло. Тахи сидит спокойно, поглаживает усы, дерет с крестьян шкуру и даже ухом не ведет, когда эта ищейка королевской камеры – Грдак – на него лает. Не чудеса ли это? Нас бы за это уже десять раз вздернули.
   – Нас! – усмехнулся Петар, начиная вторую кружку. – И еще как! С нашим хозяином счеты ведь другие. Господа покумились с чертом. Когда на нашего господина свалилась эта напасть и когда умирала жена его Елена, он все скрежетал зубами, пил воду и женщинами не скоромился. Потом он поехал в Пожун. Когда он вернулся, я посмотрел на него исподтишка. Он покручивал усы, смеялся, пил за двоих и целовал женщин и по пятницам и в праздники. Ладно, думаю. Значит, гром не грянул и мы можем продолжать жить тут в свое удовольствие.
   – Какого черта удовольствие! – забормотал ходатай, надвинув шапку на лоб. – То ли было, когда я исполнял поручение для маленького Гашо в Туронолье! Эх, то-то купался там в золоте! А тут? Б-рр! Дел всегда по горло, и всегда рискуешь головой. А что в том толку, что? Вот этот всегдашний хлебец да несколько ломаных грошей. И все толчешься на одном месте. Мне уж стало тесно, чертовски тесно у этого скупого дьявола, – сказал пьяный Шимун, отдуваясь после выпитой третьей кружки; потом продолжал ухмыляясь: – Не держи меня здесь женщина, давно бы сбежал.