– Огонь из лумбард!
   Грянула пушка, за ней вторая, третья, четвертая, залпы следовали с молниеносной быстротой, выстрелы гремели непрерывно, как гром, так что горы грохотали; белый дым клубился в ветвях дубов и в темном ущелье. Ядра одно за другим ударяли в стены замка, и от них градом летели осколки камней. Бан снова махнул саблей и закричал громовым голосом:
   – Два отряда харамий – вперед! В атаку! На ворота замка! Мушкетеры, налево!
   Забил барабан. С неистовыми криками два первых отряда стали на рысях подниматься в гору. Впереди, размахивая саблей, – капитан Влашич. Вот они достигли половины горы. Все спокойно. «Вперед!» – кричит капитан. Несутся дальше. Полная тишина. «Вперед!» Вот они уж под стенами. Остановились. Но вдруг… шесть громовых ударов раздались с замка, в воздухе повис ужасный крик, а в белом дыму корчилось пятьдесят окровавленных тел. И среди стонов донесся из замка женский голос:
   – Эй вы, банские храбрецы! Сладко ли яблоко? Первый приступ не удался. Влашич с уцелевшими солдатами поспешно отступил к бану.
   – Триста чертей! – проскрежетал Петар, натянув поводья. – Господин Петричевич, поспешите скорей на западную дорогу. Когда раздастся труба, пусть ускоки атакуют, а вольные пусть спешатся и постараются овладеть северным склоном горы.
   Офицер быстро поскакал исполнять приказание.
   – Капитан! – опять закричал бан, обращаясь к начальнику мушкетеров, – поднимитесь к стенам и откройте огонь из мушкетов.
   Капитан пошел к своему месту. Мгновение – бан взмахнул саблей, трубач возле него затрубил, эхо разнеслось по горе.
   – Общий штурм! – загремел бан. – Огонь из лумбард! Пехота, вперед! Бей с божьей помощью!
   Гром, рев, трескотня, шум, вспышки! Харамий бегут, скачут, лезут как черти.
   «Vivat banus! Вперед!» В долине гремит барабан, надрывается труба. «Вперед, храбрецы!» – кричит Влашич; а с другой стороны орут ускоки: «Ой, ой, ой! Бей!» Из жерл пушек сыплется огненный дождь, мушкетеры, стреляя с колена из засады, сносят каждую голову, появляющуюся на стене.
   «Вперед, харамий!» – орет чей-то голос, а со стен замка – огонь, треск и рев. Гром, молнии, стоны, свист! Иисус! Мария! Вперед! Проклятия, треск, крики, но все равно – вперед, через груды раненых братьев, через окровавленные трупы, вперед, вперед] Кровь кипит, голова идет кругом, но в облаке белого дыма, среди ружейной пальбы бан стоит недвижимо, как черное изваяние. Вот харамии снова под стенами замка! Пули визжат, стрелы свистят. «Держись!» – раздается хриплый женский голос. Ряды падают, скошенные, как снопы. Там раненый цепляется за корни дуба, другой с криком падает навзничь, этот шатается и опускается на колени, тот хватается за сердце, поворачивается на каблуках и падает ничком на землю. Вперед! Все нипочем! Да здравствует бан! Весело гремят пушки, трещат мушкеты, стены содрогаются! Вот приставили лестницы, лезут на стены, впереди Влашич. Сейчас он водрузит знамя. Над ним блеснул топор. Ох! Сабов размахнулся и рассек ему голову. Со стен сыплется туча камней, льется кипяток. В другом месте, из маленьких дверей, на мушкетеров нападает отряд. Копья вонзаются в бока, земля уходит из-под ног, и один за другим мушкетеры скатываются в Саву.
   А ускоки? Ползут на животе, в зубах нож, в руках пистолет. Черт возьми! В чаще их жалит змея: это Илия Грегорич стреляет из мушкета.
   Половина харамий погибла, но они, черти, продолжают биться. Кровь бросается бану в голову. Он вырывает у трубача трубу и начинает трубить так, что легкие чуть не разрываются, потом выхватывает у Алапича знамя и кричит:
   – На штурм! На штурм! Атака! Лумбарды! Но что случилось? Лумбарды молчат. Подлетает на коне раненый Гашо.
   – Проклятье! – кричит он. – С горы, из засады, нас опрокинули канониры, мы потеряли пушки.
   – В атаку! – прохрипел бан вне себя.
   – Vivat banus! – еще раз крикнули солдаты.
   – Vivat Хенинг! – отозвались из горного ущелья.
   – Помощь, помощь!
   Из темного ущелья стремительно неслись неизвестные части.
   – Алапич, – воскликнул бан, задрожав, – посмотри! Уж не черти ли это?
   – Злодей Амброз нас окружил, – прокричал, подскакивая, запыхавшийся Петричевич.
   Сабли звенят, люди стонут, Амброз рубит. Бандериальцы отступают. Вот и ускоки бегут. Им вдогонку летят штирийские всадники (их ведет Степко); бьют, колют, крошат, сметают все на своем пути. Ускоки забрались в мельницы и оттуда сеют смерть среди крестьян, но мельницы начинают пылать.
   – Vivat Хенинг! – раздается за селом молодецкий голос. Милич и его друг священник через ущелье обошли гору и ведут новый отряд из Стеневца.
   – Пробивайтесь в Загреб! – закричал бан. И пришпорил коня. Но напрасно. Его отбросили. Со всех сторон он окружен смертоносным кольцом. Войско его сжато перед входом в ущелье; не может пи стрелять, ни рубить, конь жмется к коню, человек к человеку; конь копытом топчет пешего, пеший в бешенстве колет коня. Над тобой суровое небо, вокруг тебя смерть, под тобой окровавленная земля, а из замка в эту гущу летят пули, так что голова готова лопнуть, кости трещат, кровь кипит. А бан? А что, если он попадет в плен? У него похолодело в душе. Быть в их руках, стать их посмешищем! А месть? Ведь только свобода даст возможность мстить. Он заметил церковку св. Мартина. Слез с коня, свернул знамя и тайком стал пробираться к церкви. Но позади послышался конский топот. Обернулся. За ним на коне гнался старик Амброз. Бан выхватил саблю, по Амброз сразу выбил ее у него из рук.
   – Остановись, domine бан, я поймал тебя, – спокойно сказал Амброз.
   – Подбан бана?
   – Честный человек разбойника.
   Амброз слез с коня. В это время показалась приближающаяся группа воинов.
   – Войдем в церковь, – сказал Амброз, – вас могут взять в плен.
   Он схватил бана за плечи и ввел его в церковь. Перед распятием слабо мерцала лампадка.
   Петар был бледен и ничего не говорил.
   – Ну вот, – продолжал Амброз, – адвокат выиграл тяжбу против бана, который нарушил правосудие, закон и свое слово. Дайте сюда знамя, – крикнул он, выхватывая его из рук Петара, – оно запачкано, осквернено; этот знак вероломства и лжи, поведший брата на брата, не должен больше развеваться впереди славного хорватского войска.
   И, ухватив знамя с двух концов, он сломал древко о колено, разорвал красную шелковую ткань и бросил все к подножию алтаря. Бан закричал от гнева:
   – Злодей, дай мне меч и померяемся силой!
   – Ты не достоин меча.
   – Погоди, он еще сверкает над твоей головой, – сказал Петар, гордо выпрямляясь.
   – И это мне говорит Петар Эрдеди, – сказал старик, – I теперь, когда он в моих руках, когда мне стоит лишь заикнуться, чтоб мои взбешенные отряды разорвали его в клочья. Но нет. Я этого не сделаю. Рука моя не тронет безоружного, не тронет и хорватского бана. Я хотел только защитить своих родственников от неправды, и с меня этого довольно. Большего мне не надо. Иди, беги! Перед церковью стоит мой конь. Через это ущелье ты сможешь бежать к Загребу. Тут нет опасности.
   Петар шагнул к двери.
   – Бан Петар, – остановил его Амброз, – еще одно слово. Выслушай меня!
   – Что вам угодно, господин Грегорианец? – спросил холодно бан.
   – Мы здесь одни, двое взрослых мужчин, перед распятием. Не кажется ли тебе, что из ран Христа снова льется кровь? Ох, мне так очень кажется. Здесь, в этих горах, льется кровь нашего народа, драгоценная кровь, которую следовало бы беречь для нашей матери-родины, потому что на нее со всех сторон точат зубы дикие звери. Ах, брат восстал на брата! Бан! Разве бледные лица окровавленных трупов не говорят о том, что мы – каиново отродье, что мы не достойны жить в этих прекрасных местах? Разве не говорят они, что мы заслужили кнут, который готовит нам судьба? Мы пребываем в вечном рабстве, потому что мы рабы своих страстей, своей жадности. Я заглянул в древние книги, в летопись нашего народа: они писаны кровью, наполнены злобой; я знаю чаяния нашего народа, я прислушался к биению его сердца. Страсти и злоба! Была у нас корона, мы ее сами сорвали с головы, потому что не мог же каждый быть королем. Я плакал, у меня сердце разрывалось от этих воспоминаний; да оно и сейчас разрывается. Разве мы стали лучше, скажите мне? Разве мы заслуживаем, чтоб дерево мира и счастья охраняло нас своими ветвями? Я человек закона, и когда я вижу, что его бессовестно попирают, моя кровь вскипает, и я прихожу в ярость. Мечом, силой народы приобретают мощь и славу, но не становятся счастливыми. Бан, – продолжал старик, – вы богаты, умны, славны, вы знатного рода, у вас железная воля, вы Эрдеди, вы князь, вы бан, но забудьте на время все это, забудьте о себе и помните только, что вы сын несчастной матери – Хорватии. Помните это. В эту кровавую ночь я, седой старик, заклинаю вас перед распятием: пойдите другим путём, забудьте семейные выгоды, поднимите знамя правды, объедините вокруг себя все благородные сердца Хорватии, положите конец ужасному кровавому делу и поведите нас на бой за свободу и счастье отцов и дедов наших. Заклинаю вас! – сказал старик, взволнованно схватив руку бана, и слезы задрожали на его седых ресницах. Но Петар отдернул руку и холодно ответил:
   – Да, я Эрдеди, я бан! Вы, domine Амброз, читайте старые книги, а я своей саблей напишу новые, и в них будет страница, где потомство прочтет кровавые письмена: «Месть Амброзу Грегорианцу».
   – Пишите, – спокойно сказал Амброз, – совершайте вашу месть, но знайте: придет новое поколение; ваше перо, вот эта славная сабля, будет ржаветь над вашим прахом, а ваша могила будет попрана ногами крестьян. Величие превращается в пыль, власть проходит, а внуки взвешивают память на весах. И как знать, кто еще перетянет – Петар или Амброз! Послушайте меня…
   – Не желаю, – возразил надменно бан, – никогда! До свидания…
   – На поединке правосудья! Бегите, бан! Пора!
   Бан вышел и скрылся на коне в ущелье, а Амброз направился пешком в замок.
   В замке Сусед звенели золотые чаши. Воины славили победу, и пенилось красное, как крестьянская кровь, вино.
   Уршула стояла перед портретом Доры, грудь ее взволнованно вздымалась, жесткое лицо горело.
   – Дора, Дора! – воскликнула она. – Благодарю тебя, моя святая!
   Отворилась дверь. Вошел Амброз. Уршула устремилась к нему с протянутой рукой.
   – Спасибо вам, domine Ambrosi, – сказала она, – тысячу раз спасибо! Я свободна. Этого я вам никогда не забуду. Просите у меня, чего хотите, я все исполню по вашему желанию.
   – Честное слово? – спросил Амброз серьезно.
   – Клянусь богом! – сказала женщина и подняла кверху сложенные для клятвы пальцы.
   – Хорошо…
   В эту минуту в комнату вошли зятья Уршулы.
 
   В мрачном ущелье на коне мчится бан, на коне своего врага, побежденный, без меча, без знамени. А в ущелье ручей шумит: «Позор!»
   Бан спешит дальше. И чудится ему, что темные скалы кричат ему с укоризной вдогонку: «Позор!»
   Бан запахивает плащ и несется дальше.
   В долине, в лунном свете, серебристые ивы шепчут, как ночные духи: «Позор!»
   А баи скачет все дальше и дальше.
   С небес на него глядит бледная, зловещая луна, и в ее неподвижных очертаниях он читает все то же слово: «Позор!»
   «Позор, позор!» – звучит во всем мире. И в сердце бана свивается змея мести.
 
   На холме возле Суседа, в ночной тишине, одиноко сидит человек и глядит в долину, на кровавое поле сражения: это Матия Губец. Глядит и спрашивает сам себя:
   «Чья эта кровь, что среди росы дрожит на траве? Наша.
   Чьи это бледные трупы, чьи окровавленные волосы, которыми играет ветер, и остекленевшие глаза, в которых отражается лунный свет? Наши.
   Чье это чернеет пожарище, где под пеплом погребено счастье целой жизни? Наше.
   Чей это окровавленный меч сверкает в траве? Наш.
   Чье все это проклятье? Наше».
   И Губец залился горькими слезами; как безумный, закачал головой и закрыл лицо руками, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать; но когда пролетавший над ним ворон закаркал, он вздрогнул, вскочил на ноги и, схватив с травы окровавленный меч, поднял его к луне и, громко хохоча, закричал:
   – Эй, черный ворон! Ты и сердце наше хочешь? Не бывать этому! Никогда! Никогда!

11

   Весть о том, что бан Петар был побежден подбаном Амброзом под стенами Суседа и что знамя бана, этот символ хорватского геройства в борьбе с нехристями, разорванное и сломанное, лежит в грязи и в пыли, – как громом поразила сердца хорватского дворянства. В первую минуту все были ошеломлены этим неслыханным позором, и никто, будь то вельможа или простой дворянин, не думал о том, что связывает его с баном или с подбаном – родство или выгода, а каждый задавал себе вопрос: «Кто прав? Что-то теперь будет?» И никто не мог на это дать ответ, даже сам мудрый князь Джюро Драшкович, самый ловкий хорват своего времени, который после смерти Матии Брумана стал епископом загребским. Темные предчувствия овладели всеми сердцами, глухая тревога наполнила все души. Все в этой атмосфере страха и трепета напоминало, что кровавый июньский день 1565 года, когда со стен старого Суседа на голову бана обрушился позор, что этот зловещий день станет источником целой череды кровавых дней, когда новые грехи приведут к старому проклятью. Над родиной нависла черная туча, готовившая падение и гибель несчастной хорватской земле; она несла с собой ужасы войны с турками, вдвойне страшные теперь, когда на востоке всходила кровавая звезда великого визиря Мехмеда Соколовича, который, происходя сам из нашего народа, готовил ему гибель. Страшная весть: турок поднимается – прокатилась, как раскат отдаленного грома, и каждый вздрагивал при мысли, что страна снова будет тонуть в крови, что от страны, от народа опять потребуются тысячи новых жертв. И в то время когда в «жалких остатках» славного королевства Хорватии каждая рука героя была неоценима, когда каждая капля молодецкой крови была на вес золота, когда все сердца храброго народа должны были бы слиться в единое огромное сердце, когда все благородные люди должны были бы дышать единой грудью, дышать самоотверженностью во имя свободы своей веры и очагов, в такое-то время поникло знамя бана. И не на геройских полях сражений… старой хорватской славы бились две главы королевства, а в эгоистической распре личной жадности, ради грабежа, и, обезумев, своей кровавой распрей снова вызвали из ада все те бесовские силы, которые веками уничтожали нашу прекрасную и несчастную родину.
   Да что значат турки, немцы, Соколович, закон, право, свобода, родина? Что все это значит? Ничего! Ничего! Всюду грабеж, разбой, зависть, жадность, злость за злость, кровь за кровь, страшная, глубокая ненависть, та отрава души человеческой, которая не щадит ни брата, на отца, ни матери, ни даже бога!
   В стране все было тихо и мирно, люди переговаривались вполголоса, но для всякого честного человека этот глухой мир был подобен удушливому зною перед грозой. В Хорватии образовалась пропасть, и такая глубокая, что дна не видно. Ее можно заполнить только кровью, только своей кровью. Оправившись после первого удара, дворянство раскололось на две партии. С одной стороны Петар, в котором кипел вулкан страстей, и с ним Тахи, Кеглевичи, Алапичи, Бедековичи, Погледичи, Петричевичи, Буковачкии и все туропольские дворяне; с другой – седой богатырь Амброз, и с ним Зринский, Коньский, Секели, Мрнявчичи, Керечены, Црнковичи, Закмарди, Забоки и целое войско загорских сливарей; и те и другие были одинаково оскорблены, одинаково разъярены, одинаково сильны, с одинаково отточенными саблями; лев против льва, рысь против рыси, хуже – змея против змеи. С обеих сторон ружья наготове. А поодаль стоял князь Джюро Драшкович, поглаживая свою длинную черную бороду и исподлобья посматривая на эту беснующуюся толчею; в его возбужденной душе возникали радужные мечты, но умная голова сдерживала их, тайно нашептывая его сердцу: «Ты будешь deus ex machina». [35]Было только одно большое благородное сердце в ту эпоху – это сердце Николы Зринского. Но он ничего не видел и не слышал. Его дух возносился высоко, и взор его устремлялся на восток, откуда должно было взойти кровавое солнце; днем и ночью уста его шептали: «Между нами и турками нет настоящего мира». Никола любил Амброза, но еще больше любил родину и человечество. Каково же было положение этих двух дворянских партий? На чьей стороне было право? На стороне ли бана, который будучи хранителем закона, во имя родства нарушил право и бросил саблю на весы святой справедливости, или на стороне Амброза, который в благородной борьбе за святость закона разбил вооруженную силу королевства и растоптал символ высшей чести? На чьей? Каждая партия кричала: «Право на моей стороне», потому что это святое слово раздается чаще всего в устах тех, у кого в душе его нет. Все выжидали. Было ясно, что стрела должна быть пущена, но не знали, в какую сторону; знали, что партии численностью и силой равны, но не было известно, сколько в каждой из них людей надежных и сколько нерешительных трусов.
   Однажды, в начале июля, после полудня, бан Петар со своим шурином, горбатым Гашпаром Алапичем, вошел в комнату своей жены Барбары, которая сидела на ларе и прилежно пряла, оживленно беседуя с госпожой Еленой Тахи. Бан редко проводил лето в Загребе, но на этот раз важные государственные дела не позволили ему воспользоваться деревенским досугом.
   – Здравствуйте, милая гостья! – приветствовал бан Елену. – Надеюсь, вы чувствуете себя хорошо в моем доме?
   – Очень хорошо, господин Петар, потому что здесь я нашла приют, а благодаря моей названой сестре, госпоже Барбаре, я на время позабыла и о жестоких ранах, нанесенных мне злыми людьми.
   – Ваши раны – мои, – ответил бан. А Гашо весело добавил:
   – Мы как раз пришли спросить вас, благородная госпожа, приготовил ли уже господин Тахи лекарство от вашей болезни?. Вы скоро поправитесь, госпожа Ела, потому что в вас течет кровь Зринских и вы из крепкой породы, а вот мой дорогой свояк, salva auctoritate banali, [36]так ударился головой об эти проклятые стены Суседа, что у него и посейчас такая же шишка на лбу, как у меня на спине.
   – Брат, – воскликнула Барбара, вспыхнув и покраснев, – к чему эти шутки?
   – Оставь его, – сказал спокойно бан, – тебе никогда не исправить его язык.
   – Правда, господин свояк, – усмехнулся Алапич, – так же, как и мой горб. Уж таким корявым уродился.
   – Шутки в сторону, – продолжал бан, – мы действительно шли к вам, госпожа Елена, как шутливо намекнул Гашо. Скажите, имели ли вы вести от господина Тахи, подал ли он жалобу королю, писал ли он что-нибудь о наших делах?
   – Я ничего, совершенно ничего не знаю, – ответила Елена, – но думаю, что он скоро будет, так как он мне писал из Венгрии, что должен быть принят королем и если до восьмого июля я не получу письма, то чтобы я его все же ждала в Загребе; и вот сегодня десятое.
   – Хорошо, – сказал Петар, – значит, надо его ожидать в скором времени; бог знает, какие он привезет вести, потому что, как я узнал, и Амброз подал на нас жалобу его королевскому величеству.
   – Эх, этого я не боюсь, – сказал Гашо, махнув рукой. – Ты слыхал, свояк, о сказочной химере или драконе? Таков и Тахи – и змея и лев. Для него не существует преград. Сущий дьявол. Он и самого короля готов схватить за горло. Да и Баторий ему друг. Король Макс находится в тисках. Какого черта станет он спрашивать, на чьей стороне право? Для него тот прав, кто его приверженец. Ergo, я полагаю, что господин Ферко привезет в своем багаже целую артиллерию против наших противников. Ну, дорогой бан и свояк, пойдем. У нас еще с три короба дел и разговоров перед сабором.
   – Да. Прощай, Барбара! Прощайте, госпожа Елена! – сказал бан. – Как только Ферко приедет, пусть сейчас же зайдет ко мне.
   – Погоди, Петар, – сказала Барбара уходившему бану, – Елена хочет тебе еще что-то сказать.
   Бан остановился, а Елена поднялась, открыла большой ларь и достала знамя из красного шелка, вышитое золотом. На одной стороне был герб Эрдеди, на другой – три малых герба: королевство Далмации, Хорватии и Славонии.
   – Бан, – сказала Елена сквозь слезы, – когда ярость этой лютой волчицы Уршулы прогнала меня из дому, вы меня приютили, как родную сестру. Как мне было отплатить за вашу доброту? Вас оскорбили, вас предали, ваше знамя изорвали. Вот вам другое. Я его сделала своими руками. Каждая жемчужина на знамени – это моя слеза, каждый раз, что я втыкала иглу, я словно вонзала нож в сердце наших неприятелей, и от благородного гнева мое лицо пылало, как это знамя. Примите мой дар, носите его победоносно и с ним уничтожьте наших общих врагов.
   Бан взял знамя и, поцеловав руку Елены, сказал:
   – Благодарю эту нежную ручку, которая, движимая настоящим сердечным побуждением, сделала мне такой прекрасный подарок. Обещаю вам, благородная госпожа, что это знамя всегда будет для меня символом славы.
   – Петар, друг мой! Погоди! – сказала Барбара; она выпрямилась, и глаза ее загорелись. – На этом новом залоге твоего величия поклянись мне, что ты отомстишь Грегорианцам.
   – Клянусь, Барбара! – ответил бан, положив руку на свой герб.
   – Что ты будешь преследовать их за государственную измену, – продолжала Барбара, – которую они начали с того, что растоптали знамя бана.
   – Клянусь! – повторил бан.
   – Что не успокоишься, пока не раздавишь эту змею Уршулу и пока моя названая сестра Елена не вернется хозяйкой в Сусед.
   – Клянусь богом! – сказал в заключение бан.
   – Слава богу! – вздохнула Елена, положив руку на сердце.
   – Аминь! – пробормотал Гашо, повернувшись на каблуках. – Пойдем, бан, время не терпит.
   И оба мужчины вышли из комнаты.
   Долго оставался Гашо в комнате князя Петара, долго они тихо разговаривали, перебирая полученные письма, подсчитывая голоса выборных, составляя краткие послания вельможам и дворянам. Было уже довольно поздно, когда Гашо Алапич расстался с баном. Уходя, он сказал:
   – У меня на душе есть еще одна забота – это благородные господа туропольцы. Их много, и каждый имеет голос. Это единственное antidotum [37]от твоих соседей драганичан, которых Грегорианцы и самоборцы подняли против тебя. Когда недавно, после несчастной битвы под Суседом, откуда я едва унес ноги, я был в своем замке в Буковине, я собрал туропольских дворян, напоил и прощупал их, как сатана грешную душу. Жупан – наш, Погледичи – тоже; я-то думал, что стоит только чихнуть, как все благородное общество возгласит: «На здоровье!» Не тут-то было. Господин Вурнович, продувная шельма, продался этому дьяволу Грегорианцу и втихомолку разрушал все, что я создал с таким трудом. Дворяне из мужиков не хотят больше слушать жупана. Это-то меня и беспокоит. Я должен во что бы то ни стало впрячь их в свое ярмо и утащить лакомый кусочек из-под самого носа Вурновича.
   – Каким образом? – спросил Петар.
   – Предоставь это мне! Я подговорил одного человека, который отправится к ним в качестве просителя, это мой «глас вопиющего», а когда благородные башки их размягчатся, я приду и сварю из них кашу.
   – Желаю тебе счастья, Гашо, и спокойной ночи, – ответил бан, и они расстались.
 
   Едва горбатый господин Гашпар вышел из дома бана на Господской улице, как на башне пробил девять часов «колокол жуликов»; этот звон сообщал, что всем почтенным гражданам пора уже быть в постели. Однако Гашпар, вместо того чтобы пойти на ночлег, который бан приготовил ему в другом своем доме, направился через площадь Св. Марка на Каменную улицу. Никто этого и не мог поставить ему в вину: владелец Буковины больше всего любил выходить ночью, как летучая мышь. Был он холост, горбат, мал ростом, уродлив, как бы проклят природой. Не раз в женском обществе он говаривал: «Знаю, что вы, благородные девицы, ненавидите маленького Гашо из-за его большого горба и едва ли кто из вас предложил бы мне обручальное кольцо. Но, поверьте, мне от этого ни холодно, ни жарко, я таков, каким меня мать родила; когда же дело доходит ad fractionem panis, [38]то я о горбе забываю, и, верьте мне, у каждой женщины, и в городе п в деревне, можно затронуть человеческую струпу. Ева всегда останется Евой, будь она благородная или простая».
   Господин Гашо, как прожорливая оса, крал, мед из всякого улья, и случалось, что его и бивали, но в одном месте горб его был вне опасности: в корчме кумы Ягицы, под первой аркадой Каменной улицы. Муж Яги служил когда-то конюхом у отца Гашпара; она была служанкой; конюх любил вино, а Гашпар любил его законную половину, – и все устраивалось к лучшему, прости их господи! Хоть Гашо и был гордым аристократом, но предпочитал проводить вечера в комнатке Яги, позади корчмы, а не в кругу вельможных дам. Туда-то он и направил теперь свои стопы. В корчме сидели завсегдатаи; в углу храпел бывший конюх. Гашо вошел; на пороге его встретила красивая, дородная черноглазая женщина с засученными рукавами. Ей можно было дать лет тридцать, а усики на верхней губе показывали, что она только по ошибке родилась женщиной.