– Стой!
   Илия одной рукой натянул вожжи, а другой потянулся за пистолетом, который был у него за поясом. Телега остановилась, и священник вскочил на йоги.
   – Кто ты? – сердито крикнул Илия. – Зачем пугаешь лошадей?
   – Убери руку с пояса, – спокойно ответил незнакомец, нет надобности. Я не турок и не гайдук, а честный человек. Помоги вам бог и святой Никола, люди божьи, и не досадуйте, что я вас остановил средь темной ночи. Ответьте мне, бога ради, на мои вопросы.
   – Говори, – сказал священник, продолжая спокойно стоять в телеге.
   Человек приблизился, и так как из-за горы поднялась луна, то при ее свете его можно было разглядеть. Он был высок и худ. Хотя лицо и было освещено лунным светом, трудно было определить, какого оно цвета. Казалось, что вытянутое костлявое лицо с орлиным носом, из-под которого свисали длинные черные усы, так же как открытая грудь были из темной ореховой коры. На голове незнакомца была черная меховая шапка с красным верхом, на плечи накинута безрукавка; лунный свет причудливо играл в его черных глазах, на серебряных пуговицах жилета, на ноже и пистолетах за поясом и на тонкой цепочке длинного ружья, перекинутого через плечо.
   – Если хотите знать, люди божьи, – продолжал неизвестный воин, положив правую руку на телегу, – я Марко Кожина, ускок из Сошица, и несу по поручению моего начальника, капитана Йосы Турна из Краньской, письмо господину бану. Не знаю, в чем дело, но мне сдается, что в Крайне неспокойно, хоть наш пресветлый император и заключил с турками мир. Вы знаете, чего стоит слово турка, и поэтому паши ружья должны быть всегда наготове. Ну, что бы там ни было, я несу письмо по приказу; и на прощанье господин капитан сказал мне: «На письмо, Марко, отнеси его бану. Знаю, что ни сам черт, ни тем более турок его у тебя не отнимет. Но помни, молодец, не болтайся зря, – пропадет письмо, пропала и твоя голова». Вот я и пустился в дорогу. Но, люди божьи, и борзая устает, – как же не утомиться человеку. Очутившись перед вашим селом, я почувствовал такую усталость, что начал подумывать, не найдется ли добрая душа, которая Христа ради даст мне ночлег, накормит и напоит. Надо вам сказать, что в наших местах у меня по селам много знакомых, с которыми я сражался против турок под знаменем бана. А здесь – только куры сели на насест – все вымерло, точно какой-нибудь босанский паша опустошал этот край в течение трех дней и трех ночей и истребил весь род людской. Стучишься, стучишься, ни один человек не откликнется, только собаки на тебя лают, словно ты антихристово отродье. Спрятался я с горя за куст – думаю, не пошлет ли бог счастья. Вдруг слышу, телега – подъехали вы. Умоляю вас, не оставьте крещеного на ночной росе. Я, поверьте, не баба. Достаточно меня солнце пекло и дождь поливал, я не жаловался, раз нужда подошла и капитан приказывает. А зря зачем муку терпеть? Ну вот, я вам все сказал, а вы теперь покажите, что у вас есть сердце.
   Пока ускок говорил и умолял их, во имя бога, о ночлеге, священник успокоился и сел; Илия, нагнувшись, спросил незнакомца:
   – Если ты Марко Ножина из Сошица, скажи-ка мне, где ты воевал?
   – Много спрашиваешь, – ответил ускок, – я только это и делаю. Скажу тебе только, что пошел седьмой год с тех пор, как я бился с антихристом Ферхадом под Единой, под командой Ивана Алапича и Иво Ленковича. Это стоит вспомнить, о всяких там перестрелках не следует и говорить.
   – А кто был начальником? – продолжал допрашивать Илия.
   – Огнян Страхинич.
   – Так. А знавал ли ты солдата, у которого дом в этом селе, а сам он родом из Лики?
   – Честное слово, знавал. Ты, верно, думаешь о Мато Гушетиче? Его нельзя назвать богатырем, но сабля его не знает пощады.
   – Ну, ты наш человек, – сказал Илия, – вижу, что ты говоришь правду. Мато мне несколько раз упоминал о тебе как о храбром и честном человеке. Садись рядом со мной. Будешь моим гостем, ведь и я тоже провел немало кровавых дней под знаменем бана. Садись, Марко!
   Илия обернулся к священнику:
   – Не обессудьте, уважаемый господин, я по голосу слышу, что это человек хороший.
   – Возьми его с собой, сынок, – сказал старик, – сделаешь доброе дело. Бог велел насыщать голодных, поить алчущих и давать путникам пристанище. Прими его.
   – Я знаю, господин священник, что у вас дома все спят и нет огня, – думают, что вы только через два дня вернетесь. Ведь вы, наверно, тоже голодны. И раз на мою долю выпал такой хороший случай – принять во имя божие этого славного молодца, так но сердитесь, если я и вас угощу чем бог послал. Не посмел бы этого сделать, если б вы уже несколько раз не удостаивали посетить мой убогий кров.
   – С радостью, дорогой Илия, – ответил священник, – наш спаситель преломлял хлеб не только с богатыми, но и с убогими. А твой хлеб – честный хлеб.
   После этих слов Илия завернул к себе во двор; на крыльцо вышла Ката. Она немало подивилась, увидев в столь поздний час таких неожиданных и странных гостей, по когда Илия ей объяснил, кто такой Марко и как он его подобрал на дороге, голодного и жаждущего, она сейчас же принялась за дело. Хозяйство Илии, который не был уроженцем этого села, было лучше и чище, чем у других крестьян, живших большими семьями и не выделявших сыновей. Гости разместились в просторной горнице за дубовым столом, стоявшим в углу; другой угол был занят большой глиняной печью. Стояли еще две широкие кровати, два расписных ларя и ткацкий станок, а над столом внесло изображение святого Илии, ружье, два турецких пистолета и кожаная сумка.
   – Скинь оружье, приятель, – сказал Илия, – довольно ты его потаскал.
   – Верно, – Марко улыбнулся, показывая крупные белые зубы, и бросил гунь, торбу и пояс на ларь, а ружье прислонил у окна. Потом, потянувшись, он сел подле священника, который спокойно расположился в углу. Пока гости усаживались, из постели высунулись две русые головки, поглядывая как-то боком, словно мышки, по когда ускок потянулся, они быстро спрятались под одеяло; не испугалась только третья головка, которая показалась из-за большой печи. Это был черноволосый, черноглазый мальчик лет шести, в полотняной рубашонке. Заложив руки за спину, ребенок встал перед усатым Марко и начал его бесцеремонно разглядывать.
   – А ты чей будешь, сынок? – спросил воин малыша.
   – Я Степко Грегорич, – ответил тот серьезно, не моргнув.
   – Ну, пошли тебе бог здоровья, сынок! Ты послушный? Молитвы знаешь?
   – Знаю, – ответил ребенок, – а ты кто?
   – Я воин, сынок.
   – А на что тебе оружие?
   – Убивать турок.
   – Посмотри, вон там ружье, – и малыш показал пальцем на степу, – и мой тятя убивал турок.
   – Поди-ка сюда, сынок, – сказал воин и, взяв ребенка, посадил его на колено; малыш молча то смотрел на его длинные усы, то трогал пальцами блестящие пуговицы. В это время Ката внесла ужин, а Илия кувшин вина.
   – Иди в постель, – сказала Ката сыну с упреком, – что ты надоедаешь гостю? Тебе не ужинать надо, а спать.
   – Оставьте, кума Ката, – перебил ее Марко, погладив малыша, – пусть посидит молодец. Ей-богу, красавчик, весь в мать!
   – Он же вам надоедает, кум, вы устали с дороги, – заметила Ката, покраснев от похвалы Марко.
   – Оставьте. У меня дома тоже сынок. Глаза, как угольки, здоровый, крепкий, как кизиловое дерево. И когда, бродя по белому свету с ружьем, я встречаю такого соколика, сердце радуется и хочется поцеловать его, как сына.
   На глаза у храбреца навернулись слезы, он поцеловал мальчика в лоб и добавил:
   – Эх, что поделаешь! Видно, мать меня родила не для того, чтобы мирно глядеть, как растет мое потомство, а для того, чтобы бродить по свету и сносить туркам головы.
   – А ну-ка, кум Марко, – пошутила Ката, – бросьте вы турок и турецкую кровь и займитесь-ка моими клецками и нашим вином.
   Марко принялся за дело и ел и пил, как настоящий богатырь, а вместе с ним и господин священник подкреплялся так, словно и его родила женщина из горного племени. Говорил он мало, а все улыбался счастливой улыбкой; да он и не мог бы говорить, так как вино развязало язык Марко, и он пустился в молодецкие рассказы про князя Юро Слуньского, про бана Николу, про Ленковича, про то, как он убивал под Вировитицей, как грабил Винодол и в Лике туркам беды наделал, как его под Единой турецкая сабля полоснула по плечу, а другая в Крбаве разукрасила лицо. Говорил молодец, как сказку сказывал, и пил притом, как королевич Марко у шинкарки Яни. Ребенок слушал его, как попа, разиня рот. Развеселившись, Марко сказал:
   – Эх, брат Илия, всем тебя бог наградил. Скажи-ка, святой отец! – обратился он к священнику, – разве нехорошо Илии, разве не живет он, как пчела в полном улье?
   – Бог наградил Илию, – сказал священник, – потому что он добрый и терпеливый человек и умеет одолевать всякие невзгоды.
   – Это верно, ей-ей! – воскликнул ускок и так ударил по столу кулаком, что мальчик перепугался. – Видно, что он человек стоящий. Но, послушай-ка, Илия, мне твой малыш говорил, что ты стрелял в турок. И по-видимому, малый не выдумывает, потому что вон на стене ружье и пистолеты в серебряной оправе. Хорошее, видать, оружие! Такого плугом не заработаешь, да и ворон из него не стреляют. Бьюсь об заклад, что эти красивые серебряные доспехи были за поясом у какого-нибудь турецкого пограничника и что Илия добыл их в поединке.
   – Несомненно, – заметил священник.
   – Так оно и есть, брат Марко, – подтвердил Грегорич, сидевший рядом с Катой.
   – Но как же ты бросил ружье и взялся за плуг, кум? Ну-ка, расскажи!
   – Раз ты меня просишь, – ответил Илия, – я расскажу, и не посетуй, если я вернусь несколько вспять. Надо тебе сказать, что родился я не в этом селе, а в Рибнике, там дальше, за Дубовцем, во владении Франкопанов. Франкопаны не плохие господа для кметов: пи кнута, ни побоев. Но они отважны, и кровь у них беспокойная, воюют с целым светом; а куда они с саблей, туда и их кметы с ружьями и копьями. Мне, брат, было тогда двадцать лет, кровь-то молодая. Проклятые турки владели «Никой, а наши часто и охотно наезжали к ним на кровавый пир. И у меня явилась охота к этому, привык понемногу к ружью и к ножу, а так как я был молод и храбр, то старшие меня не раз хвалили. Однажды (был тысяча пятьсот тридцать пятый год) мы дошли до Обровца; турки нас потеснили, мы его отдали. Немногие унесли ноги, а меня, раненого, захватили турки. Был я красивый и бедовый парень. Понравился туркам, и они все закричали: „Сделай обрезание, будь нашим“. Я сызмальства добрый христианин и душу за деньги не продаю. Но плен – страшная доля, а турецкий – просто смерть! Заковывают, бьют, морят голодом и жаждой; забываешь – человек ты или собака. Трудно мне было, знаешь, очень трудно. Как быть? Сказал турку: „Ладно, буду вашим“. Дураки и поверили. Сняли с меня оковы, накормили, напоили, дали денег, а один их почтенный поп стал меня учить, какой великий святой был их пророк. Я слушал все эти длинные литании, как будто меня сам Магомет родил, и вот наступил канун дня, когда мне было назначено обрезание и я должен был растоптать крест. Была ночь, темная ночь. Днем я веселился, угощал турок, ругал (прости меня, господи!) христиан и пил, да так, что они решили, что я совсем опьянел. Закрыл глаза, а они подумали, что я пьяный заснул. Но когда они захрапели, я открыл глаза, взял пистолет, нож и кошелек с цехинами, дополз до реки Земани, а там добрался и до моря. Нашел лодку, дал моряку половину моих цехинов, и он довез меня до Сеня, а оттуда я пришел домой. Прощай, Магомет! Но мне все же никак не сиделось на месте. Снова взялся я за оружие. Стоял со своим отрядом в Дубице. Это было в тысяча пятьсот тридцать восьмом году, когда баном был Петар Кеглевич. Господа Зринские, которым принадлежала Дубица, велели нам защищать ее. Были мы все молодцы как на подбор, но мало нас, а турок – уйма… Десять против одного. Как сейчас помню. Капитан послал около двадцати стрелков Зринского занять лесок над дорогой, по которой должны были пройти турки. Отправились мы на холм с песнями, хотя на душе было вовсе не весело, так как дело шло о нашей голове. Спрятались за дубы, зарядили ружья и стали ждать, что будет. Было, наверно, около полуночи. Луна стояла над рекой Уной, и я смотрел, как на воде играл ее свет. Вдруг послышался отдаленный шум, и вдали запылало. Гляжу, а на той стороне церковь горит. Вскоре на дороге взвился столб пыли. Сомнения не было – идут турки. Я присел за дубом и поставил ружье на колено. Вот из облака пыли показалось несколько всадников. Можно было хорошо разглядеть их чалмы, копья их сверкали в лунном свете. Впереди гарцевал смуглый турок на вороном коне; у седла его болтались две окровавленные головы. У меня застучало сердце, вскипела кровь. Подожди же! Прицелился, нажал курок. Грянул выстрел. Турок прохрипел „аман“ и рухнул навзничь, а его вороной взбесился и понес, волоча за собой в стремени полумертвого всадника. Из-за дубов выстрелы вспыхивали один за другим, как молнии, и прямо в гущу турок. Тут падает конь, там всадник; поганые пришли в замешательство, ругались, кричали. Мы были высоко, а они все на конях. Турок стекалось все больше и больше. Под горой они выстроились, натянули луки, и в лес полетел дождь стрел. Я слышал их свист, слышал, как трещат ветки и падают листья. Пустили стрелы во второй раз. Три воткнулись в мой дуб, а четвертая пронзила шею моего соседа. Он на месте испустил дух. Но наши пули сыпались на турок градом. Ежеминутно какой-нибудь конь взвивался на дыбы, кто-нибудь из всадников валился на землю. Наконец, они спешились, и с криком „аллах!“ орава повалила в гору. Первых мы уложили, по за ними шел второй ряд, потом третий, все больше и больше, а по дороге огромное множество их хлынуло по направлению к Дубице. Я крикнул товарищам отступать к замку. Мы стали отходить к Дубице. Слишком поздно! Путь был отрезан. Я потерял товарищей в лесу. Блуждал, блуждал, выжидая, поганые нас разыскивали меж деревьев. Погибать, что ли, зря? Не хотелось. Спрятался в кусты. Отсюда хорошо была слышна сильная стрельба. Наконец, Дубица запылала, турки взяли ее. На заре я спустился на дорогу и направился в сторону Костайницы; все было тихо. Я даже ружья не зарядил. Как вдруг вижу, за мной погнались на копях два босняка.
   – Стой, гяур! – крикнул первый. Я хотел защищаться, но в эту минуту второй палицей выбил у меня из рук ружье. Оп уже замахнулся, чтобы раскроить мне голову, но первый ему сказал:
   – Оставь, Юсуф, продадим его в рабство!
   Отняли у меня нож, шапку и плащ, и зашагал я между двух всадников к Дубице. Тяжко мне было. Сто раз на ножах бился, саблями мерился с турками в Крайне, а тут не успел даже выстрелить, как уже попался в плен. Эх, почему у меня не было коня! Вдруг один говорит другому:
   – Послушай, Юсуф! Я спущусь к Уне напоить коня, а ты подожди тут и постереги гяура.
   – Ладно, Ибрагим, – ответил босняк; Ибрагим ушел. Я присел на пень у дороги. Юсуф тоже слез с коня и сказал: – Эй, гяур! Поди-ка сюда, я тебе свяжу руки, – и, сняв с коня ремень, шагнул ко мне. Смерив его взглядом, я сказал себе: «Ты, Илия, еи-ей, сильнее», и в голове у меня блеснула мысль. Я сделал вид, что протягиваю к нему руки, но в ту же минуту опустил голову и бросился турку между ног. Юсуф упал через меня, я живо перевернулся, вскочил коленями ему на спину и, выхватив у него нож, вонзил его в бок босняка. Ибрагим был довольно далеко и не мог нас видеть. Снял я с мертвеца оружие, доломан и чалму, спрятал труп в густом кустарнике, засыпал пылью следы крови, вскочил на коня и помчался к Костайнице. Вдруг слышу позади себя крик:
   – Эй, Юсуф! Эй, парень! Где ты?
   И вижу, Ибрагим скачет вдогонку. Нельзя было показывать ему спину. Я повернул коня и поскакал навстречу. Турок встрепенулся. Видит чалму, доломан, копье, но не видит гяура. Было еще слишком далеко.
   – Где же гяур?
   – А вот где, – закричал я и выстрелил в голову коню, который свалился и придавил всадника. Долго еще слышались громкие причитания и брань Ибрагима, но я спешил в Костайницу. Когда князь Никола Зринский узнал об этой проделке, то подарил мне десять цехинов и два пистолета и велел служить при себе. И я служил ему; приятно служить герою, а Никола, брат, такой герой, какого не сыщешь между Дравой и Савой. С ним я защищал Зрин, с ним был и под Пештом. Боже мой, то-то было раздолье, когда мы скакали на янычар! Сказать правду, они воины хорошие, и каждый скорее умрет, чем уступит пядь земли. Но и смешные ж они! У каждого в шапку вложена ложка, а шапка-то похожа на мешок. Сперва все шло хорошо – и все ядра, стрелы, ружья и сабли благополучно миновали меня. Но, как говорится, не дремлет нечистая сила. Было это как раз в тот год, когда князь Никола стал баном. Мы в Загребе точили сабли, так как туркам никогда нельзя верить. Мне, ей-ей, надоело бить баклуши. Газ ночью затрубили сбор. Мой хозяин, сапожник, у которого я жил, сильно перепугался, а я схватил саблю, шапку и копье, пожелал ему «покойной ночи», да и был таков. Повел нас сам бан. Ну, думаю, пролиться крови, – потому что когда Никола садится на коня, он уж шутить не станет. Я служил в коннице бана. Шли мы все на север и так спешили, словно нас духи несли. Едва успевали кормить коней. Помнится, шли мы вдоль реки Крапины. У Запрешича присоединилась к нам штирийская конница; вел ее какой-то долговязый шваб со страшной бородищей. В пути мой товарищ Мийо Ковачич, почтенный загорец, рассказал мне, что турки взяли Мославину и, пожалуй, прошли уже через Крижевцы к Свети-Ивану, направляясь на Вараждин. Пришли мы к замку Конщина, что недалеко от реки Крапины. Расположились на равнине, а позади пас был лес. Отсюда, сказали, придет турок; и так оно, ей-богу, и вышло. Издалека заметил я их чертовы башки. Все всадники с копьями. Штирийские латники спокойно сидели на своих конях, но мы, всадники Зринского, – не могли! Битва еще не начиналась, и мы стали как бы шутить, забавляться. Мой отряд подкрался к туркам с фланга. В этой игре не одна чалма осталась пустой. Бан похвалил нас перед своим свояком Тахи, стоявшим рядом с ним, назвал нас молодцами, но игру приказал прекратить, потому что он с турками заключил перемирие. К черту перемирие, когда пришел сражаться! Мой отряд поставил копья, привязал коней, и всадники принялись пить загорское вино. Так же и другие войска. На турок мы не обращали внимания; нехристи стояли напротив, в лесу. Я был зол, лег на брюхо в траву, возле своего коня, которого привязал к старому грабу. Солнце пригревает спину, а я лежу и смотрю кругом. В это время мимо меня проезжает бан. «Эй, Илия, – закричал он смеясь, – что ты тут баклуши бьешь?» – «Ваша милость, – отвечаю я, – мне охота драться». – «Погоди, будет и драка», – говорит бан.
   Ждать пришлось недолго. Вдруг раздался такой шум и гам, словно все черти вырвались из преисподней. Обманул нас турок, нарушил мир.
   – Накажи его бог! – закричал Марко, ударив кулаком о стол, а глаза его засверкали, как у дикой кошки. – Что же, вы дали ему за это?
   – Какого черта! – продолжал Илия. – Не мы ему, а он нам дал. Я, право, и не знаю, как это случилось. Вижу только, что турки прут из лесу, как муравьи. Каналья заключил перемирие в ожидании, что к нему подойдет сильная подмога. Я вскочил на коня, схватил копье, шапка у меня свалилась, но было не до того, и бросился с голой головой на турка. Блеск, пыль, гром, ничего не видно, кроме копий, сабель и стрел; все это вертелось в каком-то клубке, пока не прилетело железное яблоко и не разметало толпу. Сабля бана сверкала как молния. Я прямо остервенел. Спервоначалу немного дрожь пробирает, когда дело идет о твоей голове, ну а потом делаешься зверем. Наши всадники мчались, как черти, через кусты, через трупы людей и лошадей; а штирийцы так лупили турок, что весь лес гудел. Но вдруг (эх, я чуть не заплакал!) вижу: наша пехота без оглядки бежит. Трусы! Накажи их бог! Бросает ружья, патроны, сумки и шапки, словно сеет их. Саблями наголо мы стали гнать ее назад, и я своими глазами видел, как бан рассек голову одному пищальнику. Все напрасно. Бегут, сукины дети! Бегут в лес и нас тянут за собой. Турки прут отовсюду – спереди, справа и слева. Чисто саранча. Так и победили нас, канальи, обманом!
   – А ты? – спросил Марко.
   – Я, понятно, отступил с другими к лесу. И почти что спасся. Но в недобрый час пуля сразила моего коня. Я упал, ударился о пень, потерял сознание. А когда пришел в себя, то понял, что попал к туркам в плен. Будь здоров, Илия! Некогда было раздумывать о своем несчастье. Нас, пленных, собрали и, как скот, погнали в оковах в Дубицу, Баня-Луку, Дринополе и в Стамбул, где сидит турецкий султан. По дороге сняли с нас все до рубахи, били кнутом; спали мы на камнях под открытым небом, кормили нас крошками черствого черного хлеба. Оковы врезались до крови; половина из нас погибла в пути. Боже мой, и сколько же стран я, несчастный, прошел! Но, кроме своей беды, почти ничего не замечал. Однако это еще не было концом мучений. В Стамбуле нас бросили в вонючее подземелье и отсюда должны были распределить на галеры, на которых, закованные, мы бы и гребли до самой смерти. Значит, всему конец! Настал день, когда нас должны были вести на галеры. Вывели во двор. Я съежился, скорчился, как настоящий Лазарь, и стал причитать. Ко мне подошел какой-то старый турок, должно быть офицер, и спросил по-хорватски: «Ты что скулишь, мошенник?» Меня как громом поразило. Да и не мудрено, когда среди чужого тявканья услышишь родную речь. «Напала на меня тяжкая болезнь, господин, – ответил я, – колет, болит, едва на ногах держусь». – «А откуда ты родом, гяур?» – «Я хорват, почтенный ага, из владений Франкопана». Турок подумал, оглядел меня и сказал часовому что-то по-турецки. Не знаю, о чем они говорили, но под вечер часовой вывел меня со двора и тесными улицами провел к большому дворцу. Тут он похлопал в ладоши, передал меня привратнику-негру, который повел на верхний этаж к хозяину. Это был тот самый старый турок. Он сказал мне по-хорватски: «Слушай, гяур, ты не пойдешь на галеру; ты мой раб и будешь работать в саду». Подумайте, господин священник, как я был счастлив. Я забыл о тяжелых оковах, забыл, что стою перед хозяином; сердце мое развеселилось, и я спросил старика: «А ты, почтенный ага, не сын ли нашего народа и нашей страны?» Старик побледнел, покраснел, отвернулся и махнул рукой: «Ступай!» С тех пор я его больше не видел. Проводил я дни за высокой стеной, поливая цветы и вырывая сорную траву. Боже, что за дурацкая работа для воина! От скуки и злости я иногда рубил головки цветам, воображая, что это турки. Нас, рабов, часто водили в город за покупками для хозяина. Как-то раз по дороге на базар познакомился я с моряком из Венеции, понимавшим по-хорватски, потому что он был далматинец. Я поведал ему о своей беде. Он и говорит: «Это дело поправимое, земляк». – «Как?» – «А здесь за деньги можно все сделать, я подумаю!» Через несколько дней я его снова встретил, и он говорит мне: «На, возьми, это бутыль ракии, ее сам черт сварил. Угости привратника и садовника, да так, чтобы они упились, как скоты, а я тебя буду поджидать перед дворцом». Сказано – сделано. Напоил я чернолицых пьяниц. Ракия их одолела, а я схватил топор, разбил оковы, так что кровь пошла, и выломал двери. Далматинец сдержал слово. Под покровом темноты добрался я до судна, а через два дня ветер помчал нас домой. Когда наши меня увидели, решили, что мертвый встал из могилы. Но я сказал, что я живой и что с меня довольно шуток. До трех раз бог помогает, а в четвертый может и черт попутать. Тогда я бросил солдатскую жизнь, но с той поры за мной осталась кличка «Беглец», потому что я три раза бежал из турецкого плена.
   – Ты, ей-богу, герой, и даже больший, чем я, – сказал Марко, глядя на Илию с восхищением, – жаль, что ты бросил ружье, потому что такие люди, как ты, не каждый день рождаются. Эй, вернись-ка!
   – Что вы соблазняете моего мужа, Марко, – перебила быстро Ката, схватив Илию за руку.
   – Не бойся, родная, – и Илия улыбнулся спокойно, – я в жизни испытал довольно мучений и теперь хочу отдыхать возле моей милой.
   Ускок опустил голову и задумался.
   – Да, – сказал он наконец, – человек похож на пробку, плавающую на воде. Вода его носит туда-сюда. Счастлив тот, кто выплывет. Не так ли, отец святой?
   – Человек предполагает, а бог располагает. Милость божья велика и не покидает добрых людей, – ответил священник.
   – А как ты попал сюда? – спросил ускок.
   – А так, случайно. Я и раньше знал эти края. Дома, в Рибнике, все мои померли, кроме брата Николы, которым я как раз похвастаться не могу. Бан разрешил мне не нести барщину, а служить где хочу. Пришел я сюда, служить госпоже Хенинг, по рекомендации господина подбана Амброза, тому девятнадцать лет. Потом дали мне эту усадьбу; и так как тут было пусто, я сказал себе: надо жениться, Илия. Скоро представился случай. Однажды пошел я по хозяйскому делу в Пишец, в Штирию, в дом некоего Освальда, который покупал у господ вино. У Освальда была славная служанка, – вот она, моя жена. Околдовала она меня, и я спросил ее: «Пошла бы ты за меня, Ката?» А она вместо ответа скинула черную штирийскую юбку, надела опанки и оплечак. Так мы встретились, так поженились, тому будет девять лет на масленице, и, ей-богу, даже во сне никогда не пожалел, что из штирийки сделал хорватку.
   – Ну, это прекрасно. Послал вам бог счастья, дай вам бог и здоровья! – И ускок поднял кружку. – Хороший ты человек, Илия, и, если ты согласен, давай поцелуемся крепко и побратаемся.
   – Давай, Марко! – сказал Илия, протягивая ему руку.
   – За молодецкое здоровье, за молодецкую честь, дорогой Илия! Вот кладу руку на голову твоего сына и клянусь богом и святым Николой быть тебе братом в счастье и несчастье, твоей жене быть вместо брата, а твоим детям – вместо отца. Моя правая рука – твоя надежда, моя молодецкая честь – твоя защита. Если я нарушу клятву, пусть бог не даст счастья ни мне, ни моему потомству. А ты, отец святой, благослови!